More Books by Шоги Эффенди

Администрация бахаи
Америка и Величайший Мир
Бог проходит рядом
Вершение судьбы
Мировой Порядок Бахауллы
Наставления Хранителя
Настал День Обетованный
Послания к Америке
Послания к миру бахаи
Пришествие Божественной Справедливости
Царица горы Кармель
Цитадель Веры
Free Interfaith Software

Web - Windows - iPhone

Шоги Эффенди : Бог проходит рядом

On the 23rd of May of this auspicious year the Bahá'í world will celebrate the centennial anniversary of the founding of the Faith of Bahá'u'lláh. It will commemorate at once the hundreth anniversary of the inception of The Bábi Dispensation, of the inauguration of the Bahá'í Era, of the commencement of the Bahá'í Cycle, and of the birth of `Abdu'l-Bahá. The weight of the potentialities with which this Faith, possessing no peer or equal in the world's spiritual history, and marking the culmination of a universal prophetic cycle, has been endowed, staggers our imagination. The brightness of the millennial glory which it must shed in the fullness of time dazzles our eyes. The magnitude of the shadow which its Author will continue to cast on successive Prophets destined to be raised up after Him eludes our calculation.

23 мая сего благодатного года весь мир Бахаи празднует столетнюю годовщину основания Веры Бахауллы. Одновременно он отмечает сто лет провозглашения Завета Баба, открытия Эры Бахаи, начала Цикла Бахаи и рождения Абдул-Баха. Значение возможностей, которые таит в себе эта Вера, не имеющая равных в духовной истории мира и ставшая наивысшей точкой вселенского пророческого цикла, поражает наше воображение. Сияние тысячелетней славы, которую она обретет в обетованный час, слепит наш взор. Величие тени, которой ее Творцу суждено затмевать грядущих вослед Пророков, неизмеримо.

Already in the space of less than a century the operation of the mysterious processes generated by its creative spirit has provoked a tumult in human society such as no mind can fathom. Itself undergoing a period of incubation during its primitive age, it has, through the emergence of its slowly-crystallizing system, induced a fermentation in the general life of mankind designed to shake the very foundations of a disordered society, to purify its life-blood, to reorientate and reconstruct its institutions, and shape its final destiny.

Не прошло и века, но таинственные процессы, порожденные ее творческим духом, произвели в человеческом обществе смятение, неподвластное уму. В свою младенческую пору она тоже пережила период скрытого развития и посредством своей, медленно складывающейся системы внесла в жизнь рода людского то брожение, которому предначертано было потрясти самые основы растерявшегося общества, влить в него новые живительные соки, переориентировать и перестроить его установления и очертить его конечную цель.

To what else can the observant eye or the unprejudiced mind, acquainted with the signs and portents heralding the birth, and accompanying the rise, of the Faith of Bahá'u'lláh ascribe this dire, this planetary upheaval, with its attendant destruction, misery and fear, if not to the emergence of His embryonic World Order, which, as He Himself has unequivocally proclaimed, has "deranged the equilibrium of the world and revolutionized mankind's ordered life"? To what agency, if not to the irresistible diffusion of that world-shaking, world-energizing, world-redeeming spirit, which The Báb has affirmed is "vibrating in the innermost realities of all created things" can the origins of this portentous crisis, incomprehensible to man, and admittedly unprecedented in the annals of the human race, be attributed? In the convulsions of contemporary society, in the frenzied, world-wide ebullitions of men's thoughts, in the fierce antagonisms inflaming races, creeds and classes, in the shipwreck of nations, in the downfall of kings, in the dismemberment of empires, in the extinction of dynasties, in the collapse of ecclesiastical hierarchies, in the deterioration of time-honored institutions, in the dissolution of ties, secular as well as religious, that had for so long held together the members of the human race--all manifesting themselves with ever-increasing gravity since the outbreak of the first World War that immediately preceded the opening years of the Formative Age of the Faith of Bahá'u'lláh--in these we can readily recognize the evidences of the travail of an age that has sustained the impact of His Revelation, that has ignored His summons, and is now laboring to be delivered of its burden, as a direct consequence of the impulse communicated to it by the generative, the purifying, the transmuting influence of His Spirit.

Чему еще, как не возникновению Его изначального Миропорядка, который, как Он Сам ясно заявил, "нарушил равновесие мира и пошатнул его устойчивый уклад", могут свободный от предрассудков ум и наблюдательный взгляд, знакомые с предвестьями зарождения и становления Веры Бахауллы, приписать этот приводящий в трепет, этот вселенский сдвиг и последовавшие за ним разрушения, беды и страх? Какая иная сила, кроме неудержимого распространения всесокрушающего, бодрящего, искупительного духа, который, как утверждал Баб, "брезжит в сокровенных глубинах всего сущего", могла повлечь этот поразительный, непостижимый перелом, подобного которому доселе не значилось в анналах истории человечества? Судороги, сотрясающие человеческое общество, неистовое кипенье людских мнений, жестокое противостояние, воспламеняющее представителей различных рас, классов и вероисповеданий, крах целых наций, падение царств, развал империй, гибель династий, упадок церковных иерархий, разложение освященных временем институтов, распад связей, равно светских и религиозных, которые так долго объединяли род людской, день ото дня растущий кризис, который со всей серьезностью дал о себе знать в начале первой мировой войны, непосредственно предшествовавшей ранним годам Века Строительства Веры Бахауллы, - все это явные приметы родовых мук того века, что испытал воздействие Его Откровений, отворачивался от Его горьких проповедей, а теперь хочет избавиться от их бремени - прямого следствия живущего в них Его плодотворного, очищающего и преображающего лик человеческий Духа.

It is my purpose, on the occasion of an anniversary of such profound significance, to attempt in the succeeding pages a survey of the outstanding events of the century that has seen this Spirit burst forth upon the world, as well as the initial stages of its subsequent incarnation in a System that must evolve into an Order designed to embrace the whole of mankind, and capable of fulfilling the high destiny that awaits man on this planet. I shall endeavor to review, in their proper perspective and despite the comparatively brief space of time which separates us from them, the events which the revolution of a hundred years, unique alike in glory and tribulation, has unrolled before our eyes. I shall seek to represent and correlate, in however cursory a manner, those momentous happenings which have insensibly, relentlessly, and under the very eyes of successive generations, perverse, indifferent or hostile, transformed a heterodox and seemingly negligible offshoot of the Shaykhi school of the Ithna-`Ash'ariyyih sect of Shi'ah Islam into a world religion whose unnumbered followers are organically and indissolubly united; whose light has overspread the earth as far as Iceland in the North and Magellanes in the South; whose ramifications have spread to no less than sixty countries of the world; whose literature has been translated and disseminated in no less than forty languages; whose endowments in the five continents of the globe, whether local, national or international, already run into several million dollars; whose incorporated elective bodies have secured the official recognition of a number of governments in East and West; whose adherents are recruited from the diversified races and chief religions of mankind; whose representatives are to be found in hundreds of cities in both Persia and the United States of America; to whose verities royalty has publicly and repeatedly testified; whose independent status its enemies, from the ranks of its parent religion and in the leading center of both the Arab and Muslim worlds, have proclaimed and demonstrated; and whose claims have been virtually recognized, entitling it to rank as the fourth religion of a Land in which its world spiritual center has been established, and which is at once the heart of Christendom, the holiest shrine of the Jewish people, and, save Mecca alone, the most sacred spot in Islam.

Связанная с годовщиной столь глубокого значения, моя цель состоит в том, чтобы на последующих страницах попытаться обозреть наиболее выдающиеся события, произошедшие за сто лет - свидетелей того, как этот Дух излился на мир, а заодно - начальные стадии его последовательного воплощения в Систему, которая ведет к установлению Порядка, долженствующего охватить все человечество и способного исполнить высокое предназначение человека на этой земле. Я постараюсь в нужной перспективе и вопреки сравнительно краткому сроку, разделяющему нас, показать события, развернувшиеся перед нашими глазами в процессе столетнего переворота, единственного в своем роде по числу порожденных им славных и горестных дел. Попробую, пусть в самых общих чертах, представить читателю и соотнести между собой те важные происшествия, которые своим нечувствительным, но неустанным и открытым воздействием, на глазах у потомков, упорствующих в неправоте, равнодушных или враждебных, превратили еретическую и, на первый взгляд, малозначительную ветвь шейхитской школы шиитской секты Итна-Ашарийи в мировую религию, чьи многочисленные последователи связаны органично и неразрывно; чей свет простерся над землей от Исландии на севере до Магеллановых островов на юге; чьи ответвления охватили по меньшей мере шестьдесят стран; чьи письменные памятники распространились по миру и переведены более чем на сорок языков; чьи фонды, будь то региональные, общенациональные или международные, уже собрали на всех пяти континентах пожертвования, достигающие нескольких миллионов долларов; чьи, имеющие статус юридического лица избирательные органы обеспечили себе признание ряда правительств на Западе и Востоке; чьих приверженцев можно обнаружить среди людей самых различных рас и национальностей, принадлежащих к основным религиям мира; чьих представителей мы встретим в сотнях городов Персии и Соединенных Штатов; чьи истины публично и не единожды подтверждали члены королевских семей; чье независимое положение открыто признали, в главных центрах арабского и мусульманского мира, ее враги из стана религии, лежащей у ее истоков; чьи требования были приняты фактически, на деле, что возвело ее в ранг четвертой по значению религии той Земли, где обосновался ее духовный центр и которая в то же время является сердцем христианского мира, величайшей святыней еврейского народа и за исключением одной лишь Мекки - священнейшим местом для исповедующих ислам. В мою задачу не входит, да это сейчас и не требуется, подробно описывать историю Веры Бахаи за истекшие сто лет, равно как и прослеживать истоки и корни столь огромного по своему размаху Дела, изображать условия, в которых оно зародилось, исследовать характер религии, от которой оно отпочковалось, или давать оценку тому действию, какое оно оказало на переменчивые судьбы человечества. Ограничусь лишь обозрением основных моментов его развития и начальной стадии организации его административных органов - органов, которые следует рассматривать как начатки и прообраз того Миропорядка, что должен воплотить душу Веры Господней, привести в действие ее законы и исполнить ее предначертания в наши дни.

It is not my purpose--nor does the occasion demand it,--to write a detailed history of the last hundred years of the Bahá'í Faith, nor do I intend to trace the origins of so tremendous a Movement, or to portray the conditions under which it was born, or to examine the character of the religion from which it has sprung, or to arrive at an estimate of the effects which its impact upon the fortunes of mankind has produced. I shall rather content myself with a review of the salient features of its birth and rise, as well as of the initial stages in the establishment of its administrative institutions--institutions which must be regarded as the nucleus and herald of that World Order that must incarnate the soul, execute the laws, and fulfill the purpose of the Faith of God in this day.

В мою задачу не входит, да это сейчас и не требуется, подробно описывать историю Веры Бахаи за истекшие сто лет, равно как и прослеживать истоки и корни столь огромного по своему размаху Дела, изображать условия, в которых оно зародилось, исследовать характер религии, от которой оно отпочковалось, или давать оценку тому действию, какое оно оказало на переменчивые судьбы человечества. Ограничусь лишь обозрением основных моментов его развития и начальной стадии организации его административных органов - органов, которые следует рассматривать как начатки и прообраз того Миропорядка, что должен воплотить душу Веры Господней, привести в действие ее законы и исполнить ее предначертания в наши дни.

Nor will it be my intention to ignore, whilst surveying the panorama which the revolution of a hundred years spreads before our gaze, the swift interweaving of seeming reverses with evident victories, out of which the hand of an inscrutable Providence has chosen to form the pattern of the Faith from its earliest days, or to minimize those disasters that have so often proved themselves to be the prelude to fresh triumphs which have, in turn, stimulated its growth and consolidated its past achievements. Indeed, the history of the first hundred years of its evolution resolves itself into a series of internal and external crises, of varying severity, devastating in their immediate effects, but each mysteriously releasing a corresponding measure of divine power, lending thereby a fresh impulse to its unfoldment, this further unfoldment engendering in its turn a still graver calamity, followed by a still more liberal effusion of celestial grace enabling its upholders to accelerate still further its march and win in its service still more compelling victories.

Также не намерен я, созерцая панораму векового переворота, оставлять без внимания ту тесную связь очевидных побед и кажущихся поражений, из которой рука неисповедимого Провидения составила неповторимый узор Веры, или преуменьшать те несчастья и беды, что так часто оборачивались прелюдией ярких триумфов, которые, в свою очередь, способствовали ее росту и укрепляли ее былые достижения. И действительно, история первых ста лет ее развития представляет серию внешних и внутренних кризисов различной степени серьезности, опустошительных по своим прямым последствиям,- но при этом каждый из них таинственным образом высвобождал соответствующую меру Божественной силы, давая, тем самым, новый толчок ее развертыванию, что, в свою очередь, приводило к еще более серьезным бедствиям, за которыми вновь следовали щедрые излияния небесной благодати, позволявшей ее сторонникам еще более ускорять ее шествие и добиваться все более убедительных побед.

In its broadest outline the first century of the Bahá'í Era may be said to comprise the Heroic, the Primitive, the Apostolic Age of the Faith of Bahá'u'lláh, and also the initial stages of the Formative, the Transitional, the Iron Age which is to witness the crystallization and shaping of the creative energies released by His Revelation. The first eighty years of this century may roughly be said to have covered the entire period of the first age, while the last two decades may be regarded as having witnessed the beginnings of the second. The former commences with the Declaration of The Báb, includes the mission of Bahá'u'lláh, and terminates with the passing of `Abdu'l-Bahá. The latter is ushered in by His Will and Testament, which defines its character and establishes its foundation.

Говоря наиболее общо ????, можно сказать, что первое столетие Эры Бахаи включает Героический, Первоначальный, Апостольский Века Веры Бахауллы, а также - начальные стадии Века Строительства, Переходного и Железного Века, которому суждено стать свидетелем того, как кристаллизуется и обретает форму творческая энергия, раскрепощенная Его Откровением. Первые восемьдесят лет покрывают почти целиком весь первый век, в то время как последние два десятилетия знаменуют вступление во второй. Первый век открывается Провозглашением Баба, включает миссию Бахауллы и заканчивается смертью Абдул-Баха. Второй - возвещен Его Волей и Заветом, которые определяют его характер и полагают его основание.

The century under our review may therefore be considered as falling into four distinct periods, of unequal duration, each of specific import and of tremendous and indeed unappraisable significance. These four periods are closely interrelated, and constitute successive acts of one, indivisible, stupendous and sublime drama, whose mystery no intellect can fathom, whose climax no eye can even dimly perceive, whose conclusion no mind can adequately foreshadow. Each of these acts revolves around its own theme, boasts of its own heroes, registers its own tragedies, records its own triumphs, and contributes its own share to the execution of one common, immutable Purpose. To isolate any one of them from the others, to dissociate the later manifestations of one universal, all-embracing Revelation from the pristine purpose that animated it in its earliest days, would be tantamount to a mutilation of the structure on which it rests, and to a lamentable perversion of its truth and of its history.

Рассматриваемое нами столетие, стало быть, можно поделить на четыре периода разной протяженности, каждый из которых внес свой, особый вклад в общее дело и имеет огромное, до сих пор не до конца раскрытое значение. Четыре эти периода тесно связаны внутренне и составляют четыре действия единой, изумительнеой и возвышенной драмы, чья тайна непостижима для человеческого ума, чью кульминацию даже смутно не в силах различить человеческий глаз, чей исход не способен правильно предугадать человеческий разум. Каждое из них строится вокруг своего сюжета, гордится своими героями, заносит на скрижали свои трагедии, вспоминает свои триумфы и по-своему содействует исполнению единой и неизменной Цели. Оторвать их одно от другого, отделить более поздние проявления единого, всемирного, всеобъемлющего Откровения от цели, одушевлявшей его в раннюю пору, значит исказить структуру основания, на котором оно покоится, и самым плачевным образом исказить его истины и его историю.

The first period (1844-1853), centers around the gentle, the youthful and irresistible person of The Báb, matchless in His meekness, imperturbable in His serenity, magnetic in His utterance, unrivaled in the dramatic episodes of His swift and tragic ministry. It begins with the Declaration of His Mission, culminates in His martyrdom, and ends in a veritable orgy of religious massacre revolting in its hideousness. It is characterized by nine years of fierce and relentless contest, whose theatre was the whole of Persia, in which above ten thousand heroes laid down their lives, in which two sovereigns of the Qajar dynasty and their wicked ministers participated, and which was supported by the entire Shi'ah ecclesiastical hierarchy, by the military resources of the state, and by the implacable hostility of the masses. The second period (1853-1892) derives its inspiration from the august figure of Bahá'u'lláh, preeminent in holiness, awesome in the majesty of His strength and power, unapproachable in the transcendent brightness of His glory. It opens with the first stirrings, in the soul of Bahá'u'lláh while in the Siyah-Chal of Tihran, of the Revelation anticipated by The Báb, attains its plenitude in the proclamation of that Revelation to the kings and ecclesiastical leaders of the earth, and terminates in the ascension of its Author in the vicinity of the prison-town of Akka. It extends over thirty-nine years of continuous, of unprecedented and overpowering Revelation, is marked by the propagation of the Faith to the neighboring territories of Turkey, of Russia, of Iraq, of Syria, of Egypt and of India, and is distinguished by a corresponding aggravation of hostility, represented by the united attacks launched by the Shah of Persia and the Sultan of Turkey, the two admittedly most powerful potentates of the East, as well as by the opposition of the twin sacerdotal orders of Shi'ah and Sunni Islam. The third period (1892-1921) revolves around the vibrant personality of `Abdu'l-Bahá, mysterious in His essence, unique in His station, astoundingly potent in both the charm and strength of His character. It commences with the announcement of the Covenant of Bahá'u'lláh, a document without parallel in the history of any earlier Dispensation, attains its climax in the emphatic assertion by the Center of that Covenant, in the City of the Covenant, of the unique character and far-reaching implications of that Document, and closes with His passing and the interment of His remains on Mt. Carmel. It will go down in history as a period of almost thirty years' duration, in which tragedies and triumphs have been so intertwined as to eclipse at one time the Orb of the Covenant, and at another time to pour forth its light over the continent of Europe, and as far as Australasia, the Far East and the North American continent. The fourth period (1921-1944) is motivated by the forces radiating from the Will and Testament of `Abdu'l-Bahá, that Charter of Bahá'u'lláh's New World Order, the offspring resulting from the mystic intercourse between Him Who is the Source of the Law of God and the mind of the One Who is the vehicle and interpreter of that Law. The inception of this fourth, this last period of the first Bahá'í century synchronizes with the birth of the Formative Age of the Bahá'í Era, with the founding of the Administrative Order of the Faith of Bahá'u'lláh--a system which is at once the harbinger, the nucleus and pattern of His World Order. This period, covering the first twenty-three years of this Formative Age, has already been distinguished by an outburst of further hostility, of a different character, accelerating on the one hand the diffusion of the Faith over a still wider area in each of the five continents of the globe, and resulting on the other in the emancipation and the recognition of the independent status of several communities within its pale.

Первый период (1844-1853) складывается вокруг исполненной благородства, юной и неотразимой личности Баба, непревзойденного в Своей кротости, невозмутимого в Своем спокойствии, чарующего Своей речью и единственного в своем роде по драматизму Своей судьбы и событий, составляющих его краткое и трагическое служение. Период этот начинается Провозглашением Его Миссии, достигает пика в момент Его мученической смерти и заканчивается поистине кровавой оргией религиозной резни, явившей себя во всей мерзости. Он отмечен девятью годами яростной непрерывной борьбы, разыгравшейся по всей Персии, борьбы, в которой более десяти тысяч человек героически отдали свои жизни, в которой участвовали два повелителя Каджарской династии и их развращенное окружение и которую поддерживали шиитские церковные иерархи, вооруженные силы и безжалостные неистовствующие толпы. Источником вдохновения для второго периода (1853-1892) послужила величественная фигура Бахауллы, исключительного в Своей святости, внушающего благоговение величием Своей силы и мощи, недосягаемого в ослепительном сиянии Своей славы. Он начинается с первых проблесков Откровения, предвосхищенного Бабом, которое забрезжило в душе Бахауллы во время его заточения в темнице Сиях-Чаль в Тегеране, достигает высшей точки в обращении к монархам и духовным пастырям Земли и заканчивается вознесением его Творца в окрестностях города-тюрьмы Акка. Он захватывает тридцать девять лет постоянного и необоримого Откровения, отмечен распространением Веры на соседние земли Турции, России, Ирака, Сирии, Египта и Индии и выделяется ужесточением преследований, проявившихся в объединенных нападках со стороны персидского шаха и турецкого султана - глав двух, безусловно наиболее могущественных держав Востока, а также в столкновениях с двумя, родственными между собой религиозными течениями - шиитским и суннитским исламом. В центре третьего периода (1892-1921) полный кипучей жизненной энергии Абдул-Баха, таинственный по Своей сути, единственный по Своему положению, поражающий Своим обаянием и силой Своего характера. Третий период открывается возглашением Завета Бахауллы - документа, в корне отличного от ранних Заповедей, переживает расцвет после решительного признания средоточием Завета, в Граде Завета, уникального характера и далеко идущих последствий этого Документа и завершается кончиной Абдул-Баха и погребением Его останков на горе Кармель. Он войдет в историю как почти тридцатилетний период, трагедии и триумфы которого переплелись так тесно, что затмевают самое Светило Завета и в то же время простирают его свет далее - на Европу и Австралию, Дальний Восток и Северную Америку. Четвертый период (1921-1944) воздвигся силами Воли и Завещания Абдул-Баха, этой Хартии Нового Миропорядка Бахауллы, ставшей плодом мистического общения между Тем, Кто есть Источник Законов Божьих, и мыслью Того, Кто есть движитель и толкователь этих Законов. Начало четвертого периода, последнего в первом веке Бахаи, совпало с зарождением Века Строительства Эры Бахаи, с учреждением Административного Общества Веры Бахауллы - системы, свившейся предвестницей, зачатком и прообразом Его Миропорядка. Этот период охватывает первые двадцать три года Века Строительства и отмечен новым всплеском враждебности, впрочем несколько иного порядка, причем, с одной стороны, мы наблюдаем, как Вера все активнее проникает на каждый из пяти континентов, с другой -как обретают самостоятельность и добиваются признания независимого статуса некоторые общины в лоне ее самой.

These four periods are to be regarded not only as the component, the inseparable parts of one stupendous whole, but as progressive stages in a single evolutionary process, vast, steady and irresistible. For as we survey the entire range which the operation of a century-old Faith has unfolded before us, we cannot escape the conclusion that from whatever angle we view this colossal scene, the events associated with these periods present to us unmistakable evidences of a slowly maturing process, of an orderly development, of internal consolidation, of external expansion, of a gradual emancipation from the fetters of religious orthodoxy, and of a corresponding diminution of civil disabilities and restrictions.

Названные периоды можно рассматривать не только как составные, неделимые части некоего огромного целого, но и как последовательные ступени единого эволюционного процесса, широкого, устойчивого и необратимого. Стоит только взглянуть на все произошедшее за столетнюю историю Веры, и мы неизбежно придем к выводу о том, что, под каким бы углом мы не смотрели на эту грандиозную картину, события, связанные с четвертымым периодом, дают безошибочные свидетельства процесса медленно назревающих перемен, упорядоченного развития, внутреннего упрочения, внешнего роста, постепенного освобождения от пут религиозного догматизма и соответствующего уменьшения общественных ограничений и препон.

Viewing these periods of Bahá'í history as the constituents of a single entity, we note the chain of events proclaiming successfully the rise of a Forerunner, the Mission of One Whose advent that Forerunner had promised, the establishment of a Covenant generated through the direct authority of the Promised One Himself, and lastly the birth of a System which is the child sprung from both the Author of the Covenant and its appointed Center. We observe how The Báb, the Forerunner, announced the impending inception of a divinely-conceived Order, how Bahá'u'lláh, the Promised One, formulated its laws and ordinances, how `Abdu'l-Bahá, the appointed Center, delineated its features, and how the present generation of their followers have commenced to erect the framework of its institutions. We watch, through these periods, the infant light of the Faith diffuse itself from its cradle, eastward to India and the Far East, westward to the neighboring territories of Iraq, of Turkey, of Russia, and of Egypt, travel as far as the North American continent, illuminate subsequently the major countries of Europe, envelop with its radiance, at a later stage, the Antipodes, brighten the fringes of the Arctic, and finally set aglow the Central and South American horizons. We witness a corresponding increase in the diversity of the elements within its fellowship, which from being confined, in the first period of its history, to an obscure body of followers chiefly recruited from the ranks of the masses in Shi'ah Persia, has expanded into a fraternity representative of the leading religious systems of the world, of almost every caste and color, from the humblest worker and peasant to royalty itself. We notice a similar development in the extent of its literature--a literature which, restricted at first to the narrow range of hurriedly transcribed, often corrupted, secretly circulated, manuscripts, so furtively perused, so frequently effaced, and at times even eaten by the terrorized members of a proscribed sect, has, within the space of a century, swelled into innumerable editions, comprising tens of thousands of printed volumes, in diverse scripts, and in no less than forty languages, some elaborately reproduced, others profusely illustrated, all methodically and vigorously disseminated through the agency of world-wide, properly constituted and specially organized committees and Assemblies. We perceive a no less apparent evolution in the scope of its teachings, at first designedly rigid, complex and severe, subsequently recast, expanded, and liberalized under the succeeding Dispensation, later expounded, reaffirmed and amplified by an appointed Interpreter, and lastly systematized and universally applied to both individuals and institutions. We can discover a no less distinct gradation in the character of the opposition it has had to encounter-- an opposition, at first kindled in the bosom of Shi'ah Islam, which, at a later stage, gathered momentum with the banishment of Bahá'u'lláh to the domains of the Turkish Sultan and the consequent hostility of the more powerful Sunni hierarchy and its Caliph, the head of the vast majority of the followers of Muhammad--an opposition which, now, through the rise of a divinely appointed Order in the Christian West, and its initial impact on civil and ecclesiastical institutions, bids fair to include among its supporters established governments and systems associated with the most ancient, the most deeply entrenched sacerdotal hierarchies in Christendom. We can, at the same time, recognize, through the haze of an ever-widening hostility, the progress, painful yet persistent, of certain communities within its pale through the stages of obscurity, of proscription, of emancipation, and of recognition --stages that must needs culminate in the course of succeeding centuries, in the establishment of the Faith, and the founding, in the plenitude of its power and authority, of the world-embracing Bahá'í Commonwealth. We can likewise discern a no less appreciable advance in the rise of its institutions, whether as administrative centers or places of worship--institutions, clandestine and subterrene in their earliest beginnings, emerging imperceptibly into the broad daylight of public recognition, legally protected, enriched by pious endowments, ennobled at first by the erection of the Mashriqu'l-Adhkar of Ishqabad, the first Bahá'í House of Worship, and more recently immortalized, through the rise in the heart of the North American continent of the Mother Temple of the West, the forerunner of a divine, a slowly maturing civilization. And finally, we can even bear witness to the marked improvement in the conditions surrounding the pilgrimages performed by its devoted adherents to its consecrated shrines at its world center--pilgrimages originally arduous, perilous, tediously long, often made on foot, at times ending in disappointment, and confined to a handful of harassed Oriental followers, gradually attracting, under steadily improving circumstances of security and comfort, an ever swelling number of new converts converging from the four corners of the globe, and culminating in the widely publicized yet sadly frustrated visit of a noble Queen, who, at the very threshold of the city of her heart's desire, was compelled, according to her own written testimony, to divert her steps, and forego the privilege of so priceless a benefit.

Рассматривая четыре периода истории Бахаи как компоненты единого целого, мы различаем цепь событий, успешно свидетельствующих сначала о явлении Предтечи, о Миссии Того, Чье пришествие обещано Предтечей, об установлении Завета, освященного прямой властью Самого Обетованного, и, наконец, о возникновении Системы, ставшей плодом усилий как Творца Завета, так и назначенного им Средоточия. Мы наблюдаем, как Баб, Предтеча, возгласил открытие порожденного высшим промыслом Порядка, как Бахаулла, Обетованный, сформулировал его заповеди и законы, как Абдул-Баха, Средоточие, опередил его черты и как нынешнее поколение их последователей приступает к возведению его основных институтов. Мы видим, как на протяжении четырех периодов свет младенчески юной Веры, источаясь из ее колыбели, устремляет свои лучи к востоку - в Индию и на Дальний Восток, к западу - на соседние земли Ирака, Турции, России и Египта, достигает далекого северо-американского континента, озаряет одну за другой большинство Европы, позже - объемлет своим сиянием острова Антиподов, освещает берега Арктики и, наконец, ярким пламенем вспыхивает над горизонтами Центральной и Южной Америки. Мы становимся свидетелями того, каким все более разновеликим делается верующее братство, чьи ряды ранее, в первый период его истории пополнялись в основном за счет темной массы персидских шиитов и которое, разросшись, полноправно вошло в союз ведущих религий мира, вовлекая в движение людей практически всех рас и цвета кожи - от скромного рабочего или крестьянина до особ королевской крови. Мы замечаем, как подобным же образом все богаче становится ее литература, которая поначалу ограничивалась небольшим числом наспех переписанных, зачастую недостоверных, тайно распространяемых рукописных списков, изучавшихся тайком, нередко уничтожавшихся, а порою и просто съеденных доведенными до отчаяния членами запрещенной секты, - литература, которая теперь, по прошествии века, представлена бесчисленными изданиями, десятками тысяч томов, отпечатанных во множестве типографий на более чем сорока языках, одни - заботливо переизданные, другие - бережно проиллюстрированные и все - последовательно и энергично распространяемые всемирной сетью подобающе учрежденных и специально организованных Собраний и комитетов. Мы ощущаем, как все более гибким становится ее учение, вначале намеренно суровое и усложненное, впоследствии - переработанное, расширенное и очищенное от предрассудков во времена Завета, позднее - подробно изложенное, заново утвержденное и развитое предуказанным Толкователем, а в последние дни систематизированное и повсеместно обращенное к государственным учреждениям и отдельным людям. Мы обнаружилм также, сколь изменился характер оппозиции, которой ей приходится противостоять, - оппозиции, вскормленной шиитским исламом, стремительно набиравшей силы после изгнания Бахауллы во владения турецкого султана и последовавшего роста преследований со стороны еще более могущественных, суннитских церковных властей и калифа - главы подавляющего большинства последователей Мухаммада, - оппозиции, которую ныне, вслед за продвижением ниспосланного свыше Порядка на христианский Запад и его сказывающимся воздействием на гражданские и духовные институты, кажется, начинают поддерживать правительства и учрежденческие системы, связанные с наиболее глубоко укорененной, христианской конфессией. В то же время, сквозь день ото дня сгущающийся туман враждебности, мы не можем не видеть трудное, хотя и устойчивое развитие отдельных общин, прошедших через безвестность и запреты, получивших самостоятельность и завоевавших признание, - ступени, которые в последующие столетья должны завершиться воцарением Веры во всей полноте ее власти и авторитета и основанием всемирного Содружества Бахаи. Вместе с этим надо отметить немаловажные сдвиги в становлении ее институтов, будь то административные центры или храмы, тайные и подпольные на заре своего существования, незаметно представшие в широком свете общественного признания, под защитой закона, обогащенные благочестивыми даяниями, прославившиеся сначала возведением в Ишкабаде Машрикюль-Адхкара -первого Дома Поклонения Бахаи и совсем недавно увековеченные воздвигнутым в самом сердце Северной Америки Материнским Храмом Запада - прообразом медленно зреющей богоданной цивилизации. И наконец, мы можем уверенно заявить о заметном улучшении условий, в которых набожные приверженцы Веры совершают паломничества к своим святыням, -паломничества, некогда многотрудные, полные опасностей, утомительно долгие, зачастую пешие, порой кончавшиеся разочарованием, совершаемые горсткой изнуренных верующих с Востока, но постепенно, благодаря постоянной заботе об их удобствах и безопасности, привлекшие потоки новообращенных со всех четырех концов света, - паломничества, вершиной которых стал широко освещенный, хотя и печально прервавшийся визит великодушной госпожи королевы, которая, по ее собственному письменному свидетельству, у самых стен желанного города ее сердца была вынуждена обратить назад свои стопы и отказаться от столь бесценного блага.

1. Первый период
Годы служения Баба
Глава I
The Birth of The Bábi Revelation
1.1. Откровение Баба

May 23, 1844, signalizes the commencement of the most turbulent period of the Heroic Age of the Bahá'í Era, an age which marks the opening of the most glorious epoch in the greatest cycle which the spiritual history of mankind has yet witnessed. No more than a span of nine short years marks the duration of this most spectacular, this most tragic, this most eventful period of the first Bahá'í century. It was ushered in by the birth of a Revelation whose Bearer posterity will acclaim as the "Point round Whom the realities of the Prophets and Messengers revolve," and terminated with the first stirrings of a still more potent Revelation, "whose day," Bahá'u'lláh Himself affirms, "every Prophet hath announced," for which "the soul of every Divine Messenger hath thirsted," and through which "God hath proved the hearts of the entire company of His Messengers and Prophets." Little wonder that the immortal chronicler of the events associated with the birth and rise of the Bahá'í Revelation has seen fit to devote no less than half of his moving narrative to the description of those happenings that have during such a brief space of time so greatly enriched, through their tragedy and heroism, the religious annals of mankind. In sheer dramatic power, in the rapidity with which events of momentous importance succeeded each other, in the holocaust which baptized its birth, in the miraculous circumstances attending the martyrdom of the One Who had ushered it in, in the potentialities with which it had been from the outset so thoroughly impregnated, in the forces to which it eventually gave birth, this nine-year period may well rank as unique in the whole range of man's religious experience. We behold, as we survey the episodes of this first act of a sublime drama, the figure of its Master Hero, The Báb, arise meteor-like above the horizon of Shiraz, traverse the sombre sky of Persia from south to north, decline with tragic swiftness, and perish in a blaze of glory. We see His satellites, a galaxy of God-intoxicated heroes, mount above that same horizon, irradiate that same incandescent light, burn themselves out with that self-same swiftness, and impart in their turn an added impetus to the steadily gathering momentum of God's nascent Faith.

День 23 мая 1844 года возвестил о начале самого бурного периода Героического Века Эры Бахаи, века, открывающего самую славную эпоху, которая когда-либо значилась в духовной истории человечества. Этот, наиболее захватывающий, наиболее трагичный, наиболее богатый событиями период первого столетия истории Бахаи продлился всего лишь девять недолгих лет. Истоки его знаменует Откровение, чей Вестник будет провозглашен потомками "Начальной Сутью, вокруг Которой обращаются жизни Посланцев и Пророков", а завершают его первые проблески еще более могущественного Откровения, "о сошествии коего, - как утверждает Сам Бахаулла, - свидетельствовали все Пророки", которого "алкали души всех Божественных Посланцев" и которым "Господь пытал сердца всех своих Посланцев и Пророков". Не удивительно, что бессмертный летописец событий, связанный с рождением и развитием Откровения Бахаи, счел уместным посвятить добрую половину своего волнующего рассказа описанию тех происшествий, которые за столь короткое время сумели, своей героикой и трагизмом, так неслыханно обогатить анналы религиозной истории мира. По своему захватывающему драматизму, по быстроте, с которой события непреходящей важности сменяли друг друга, по числу отданных жизней и пролитой крови, по таинственным обстоятельствам, сопровождавшим мученическую смерть Того, Кто знаменовал его начало, по скрытым возможностям, которыми он с первых же дней был так щедро наделен, по тем силам, которые он в итоге породил, этот первый, девятилетний период занимает совершенно исключительное место в духовном опыте человечества. Следя за эпизодами первого действия этой величественной драмы, мы видим, как, подобно комете, является в небесах Шираза ее Главный Герой, Баб, как, словно падучая звезда, с трагической быстротой проносится он с юга на север по томному небу над Персией и гибнет в блеске своей славы. Мы видим, как созвездие Его приверженцев - опьяненных божественной благодатью героев - встает, излучая такой же слепящий свет, над тем же горизонтом, так же молниеносно сгорает, не щадя себя, и так же способствует становлению неустанно набирающей силы юной Божественной Веры.


He Who communicated the original impulse to so incalculable a Movement was none other than the promised Qa'im (He who ariseth), the Sahibu'z-Zaman (the Lord of the Age), Who assumed the exclusive right of annulling the whole Quranic Dispensation, Who styled Himself "the Primal Point from which have been generated all created things ... the Countenance of God Whose splendor can never be obscured, the Light of God Whose radiance can never fade." The people among whom He appeared were the most decadent race in the civilized world, grossly ignorant, savage, cruel, steeped in prejudice, servile in their submission to an almost deified hierarchy, recalling in their abjectness the Israelites of Egypt in the days of Moses, in their fanaticism the Jews in the days of Jesus, and in their perversity the idolators of Arabia in the days of Muhammad. The arch-enemy who repudiated His claim, challenged His authority, persecuted His Cause, succeeded in almost quenching His light, and who eventually became disintegrated under the impact of His Revelation was the Shi'ah priesthood. Fiercely fanatic, unspeakably corrupt, enjoying unlimited ascendancy over the masses, jealous of their position, and irreconcilably opposed to all liberal ideas, the members of this caste had for one thousand years invoked the name of the Hidden Imam, their breasts had glowed with the expectation of His advent, their pulpits had rung with the praises of His world-embracing dominion, their lips were still devoutly and perpetually murmuring prayers for the hastening of His coming. The willing tools who prostituted their high office for the accomplishment of the enemy's designs were no less than the sovereigns of the Qajar dynasty, first, the bigoted, the sickly, the vacillating Muhammad Shah, who at the last moment cancelled The Báb's imminent visit to the capital, and, second, the youthful and inexperienced Nasiri'd-Din Shah, who gave his ready assent to the sentence of his Captive's death. The arch villains who joined hands with the prime movers of so wicked a conspiracy were the two grand vizirs, Haji Mirza Aqasi, the idolized tutor of Muhammad Shah, a vulgar, false-hearted and fickle-minded schemer, and the arbitrary, bloodthirsty, reckless Amir-Nizam, Mirza Taqi Khan, the first of whom exiled The Báb to the mountain fastnesses of Adhirbayjan, and the latter decreed His death in Tabriz. Their accomplice in these and other heinous crimes was a government bolstered up by a flock of idle, parasitical princelings and governors, corrupt, incompetent, tenaciously holding to their ill-gotten privileges, and utterly subservient to a notoriously degraded clerical order. The heroes whose deeds shine upon the record of this fierce spiritual contest, involving at once people, clergy, monarch and government, were The Báb's chosen disciples, the Letters of the Living, and their companions, the trail-breakers of the New Day, who to so much intrigue, ignorance, depravity, cruelty, superstition and cowardice opposed a spirit exalted, unquenchable and awe-inspiring, a knowledge surprisingly profound, an eloquence sweeping in its force, a piety unexcelled in fervor, a courage leonine in its fierceness, a self-abnegation saintly in its purity, a resolve granite-like in its firmness, a vision stupendous in its range, a veneration for the Prophet and His Imams disconcerting to their adversaries, a power of persuasion alarming to their antagonists, a standard of faith and a code of conduct that challenged and revolutionized the lives of their countrymen.

Он, Сообщивший изначальный толчок столь удивительному Движению, был не кто иной, как Каим (Явленный), Сахиб уз-Заман (Повелитель Времен), Тот, Что обладал исключительным правом отменять заповеди Корана, Тот, Кто именовал себя "Начальной Сутью, породившей все сущее... Ликом Господа, Чей блеск невозможно затмить, Светом Господа, воссиявшим навеки". Люди, среди которых Он появился, составляли наиболее отсталую часть цивилизованного мира, в большинстве своем невежественные, дикие, кровожадные, погрязшие в предрассудках, покорные рабы обожествивших себя церковных иерархов, жалкие и униженные, как израильтяне в Египте во времена Моисея, фанатичные, как иудеи во времена Христа, и развращенные, как аравийские идолопоклонники во времена Мухаммада. Самыми злостными Его врагами, которые отвергали Его призывы, бросали вызов Его власти, преследовали Его Дело, едва не погасили светоч Его Веры, пока наконец не рассеялись под воздействием Его Откровения, были шиитские священнослужители. Яростные фанатики, безудержные корыстолюбцы, пользовавшиеся неограниченным влиянием на народ, ревниво охранявшие свои привилегии и непримиримо противостоящие всем вольнолюбивым идеям, члены этой касты на протяжении тысячи лет взывали к имени Сокрытого Имама, взоры их горели в ожидании Его пришествия, с кафедр возносились их громогласные молитвы о воцарении Его владычества над миром, а губы их не уставали набожно бормотать, торопя Его явление. Покорные орудия, изменившие своему высокому назначению ради исполнения замыслов врага, они мало в чем уступали повелителям Кахарской династии - фанатичному, болезненному, нерешительному Мухаммад-шаху, который в последнюю минуту помешал готовившемуся приезду Баба в столицу, и молодому и неопытному Насир ад-Дин-шаху, который с готовностью утвердил смертный приговор Узнику. К гнусному заговору приложили руку и два порочных до глубины души великих визиря - Хаджи Мирза Акаси, боготворимый наставник Мухаммад-шаха, грубый, вероломный, коварный интриган, изгнавший Баба в горные твердыни Азербайджана, и сумасбродный, кровожадный, безрассудный Эмир Низам, Мирза Таки-хан, отдавший приказ о Его казни в Тебризе. Их пособниками в этом и других отвратительных преступлениях стало правительство, поддерживаемое многочисленными, возросшими в праздности князьками и правителями, продажными, неумелыми, упрямо цеплявшимися за свои нечестно добытые привилегии и пресмыкавшимися перед явно выродившейся церковью. Истинными героями, чьи славные дела сияют в прошлом на фоне ожесточенной борьбы идей, затронувшей народ, духовенство, монархов и правительство, были избранные ученики Баба - Письмена Живущего - и их товарищи и спутники, которые противопоставили бесконечным козням, невежеству, разврату, жестокости, предрассудкам и коварству свой возвышенный, пылкий, внушающий благоговение дух, удивительное по глубине знание, неиссякаемое в своей мощи красноречие, непревзойденное в своей истовости благочестие, львиное по своей неустрашимости мужество, святое по своей чистоте самоотвержение, твердую, как гранит, решимость, изумительный по широте взгляд на мир, поклонение Пророку и Его Имамам, приводившее в замешательство их противников, силу убеждения, повергавшую в трепет их заклятых врагов, образец веры и правила поведения, бросавшие вызов их соотечественникам и произведшие переворот в их умах.


The opening scene of the initial act of this great drama was laid in the upper chamber of the modest residence of the son of a mercer of Shiraz, in an obscure corner of that city. The time was the hour before sunset, on the 22nd day of May, 1844. The participants were The Báb, a twenty-five year old siyyid, of pure and holy lineage, and the young Mulla Husayn, the first to believe in Him. Their meeting immediately before that interview seemed to be purely fortuitous. The interview itself was protracted till the hour of dawn. The Host remained closeted alone with His guest, nor was the sleeping city remotely aware of the import of the conversation they held with each other. No record has passed to posterity of that unique night save the fragmentary but highly illuminating account that fell from the lips of Mulla Husayn.

Первое действие этой великой драмы разыгралось в одной из верхних комнат скромного жилища купеческого сына из Шираза, в одном из безымянных уголков города. День 22 мая 1844 года близился к вечеру. Действующими лицами были Баба, двадцатипятилетний сейид из благородного набожного семейства, и молодой Мулла Хусейн, первый, кто уверовал в Него. Встреча их незадолго до беседы, на первый взгляд, могла показаться совершенно случайной. Однако беседа затянулась до рассвета. Никто не нарушил уединения Хозяина и Его гостя, да и спящий город вряд ли догадывался о том, сколь важен их разговор. Помимо отрывочного, хотя и проливающего свет на многие обстоятельства рассказа, прозвучавшего из уст Муллы Хусейна, до потомков не дошло никаких воспоминаний о событиях той удивительной ночи.

"I sat spellbound by His utterance, oblivious of time and of those who awaited me," he himself has testified, after describing the nature of the questions he had put to his Host and the conclusive replies he had received from Him, replies which had established beyond the shadow of a doubt the validity of His claim to be the promised Qa'im. "Suddenly the call of the Mu'adhdhin, summoning the faithful to their morning prayer, awakened me from the state of ecstasy into which I seemed to have fallen. All the delights, all the ineffable glories, which the Almighty has recounted in His Book as the priceless possessions of the people of Paradise--these I seemed to be experiencing that night. Methinks I was in a place of which it could be truly said: `Therein no toil shall reach us, and therein no weariness shall touch us;' `no vain discourse shall they hear therein, nor any falsehood, but only the cry, "Peace! Peace!"'; `their cry therein shall be, "Glory to Thee, O God!" and their salutation therein, "Peace!", and the close of their cry, "Praise be to God, Lord of all creatures!"'

"Я сидел не в силах вымолвить ни слова, завороженный Его речью, позабыв о времени и о тех, кто ждал", - свидетельствует сам Мулла Хусейн после перечисления тех вопросов, что он задавал своему Хозяину, и полученных им исчерпывающих ответов - ответов, которые не оставили и тени сомнения в праве Хозяина именовать себя Обетованным, Каимом. "Внезапно крик муэдзина, сзывающего правоверных на утреннюю молитву, пробудил меня от восхищенного забытья, в которое я впал. Все наслаждения, все неизреченные блаженства, о которых Всемогущий Господь повествует в Своей Книге как о дарах, доставшихся обитателям Рая, -все их, казалось, изведал я в ту ночь. Мнилось мне, что я нахожусь в том месте, про которое воистину было сказано: "Никакая сеть не уловит нас там, никакая усталость не коснется; пустых речей не услышишь там, равно и лжи, но только один лишь глас: "Мир! Да пребудет Мир!", и еще раздастся глас: "Слава Тебе, о Боже!"; и приветствовать станут они друг друга, глаголя: "Мир!" - а под конец: "Слава Господу, Повелителю всякой твари!"


Sleep had departed from me that night. I was enthralled by the music of that voice which rose and fell as He chanted; now swelling forth as He revealed verses of the Qayyumu'l-Asma, again acquiring ethereal, subtle harmonies as He uttered the prayers He was revealing. At the end of each invocation, He would repeat this verse: `Far from the glory of thy Lord, the All-Glorious, be that which His creatures affirm of Him! And peace be upon His Messengers! And praise be to God, the Lord of all beings!'"

Сон отошел от меня в ту ночь. Завороженный, слушал я музыку Его напевных речей; голос Его то возвышался в могучем порыве, когда он читал стихи Кайум уль-Асмы, то вновь истончался до воздушных, бесплотных созвучий, когда Он произносил ниспосланные Ему молитвы. И каждая из них заканчивалась стихом: "Далеки от славы Твоей, о Господи, Всеславный и Всемогущий, те, кого сотворил Ты! Мир Посланцам Твоим! И да вознесем хвалу Богу, Повелителю всего сущего!"

"This Revelation," Mulla Husayn has further testified, "so suddenly and impetuously thrust upon me, came as a thunderbolt which, for a time, seemed to have benumbed my faculties. I was blinded by its dazzling splendor and overwhelmed by its crushing force. Excitement, joy, awe, and wonder stirred the depths of my soul. Predominant among these emotions was a sense of gladness and strength which seemed to have transfigured me. How feeble and impotent, how dejected and timid, I had felt previously! Then I could neither write nor walk, so tremulous were my hands and feet. Now, however, the knowledge of His Revelation had galvanized my being. I felt possessed of such courage and power that were the world, all its peoples and its potentates, to rise against me, I would, alone and undaunted, withstand their onslaught. The universe seemed but a handful of dust in my grasp. I seemed to be the voice of Gabriel personified, calling unto all mankind: `Awake, for, lo! the morning Light has broken. Arise, for His Cause is made manifest. The portal of His grace is open wide; enter therein, O peoples of the world! For He Who is your promised One is come!'"

"Откровение Его, - свидетельствует далее Мулла Хусейн, - захлестнуло меня могучей волной, поразило, как молния, заставило оцепенеть, лишило воли. Нестерпимый его блеск ослепил меня, мощь его - ошеломила. Волнения, радость, восхищение перед чудом вколыхнули глубины моей души. Но сильнее всего из этих чувств было ощущение довольства и силы, меня преобразившие. Каким бессильным и слабым, каким забитым и робким был я доселе! Я передвигался с трудом - такими слабыми были мои ноги; я не мог писать, ибо перо не повиновалось дрожащей руке. Знакомство с Его Откровением, подобно живительному току, пронизало все мое существо. Такой прилив силы и мужества ощутил я тогда, что если бы весь мир, все племена и владыки земные восстали на меня, не устрашился бы и бестрепетно противостоял натиску их. Горсткой праха на ладони лежала передо мной вселенная в тот миг. Я был гласом Джабраила, взывающего к людям: "Пробудитесь, говорю вам! Свет утренний забрезжил в небесах! Восстаньте, ибо Свет Дел Его явлен вам! Врата Его благодати распахнуты перед народами, войдите в них, о люди! Ибо Обетованный пришел!"

A more significant light, however, is shed on this episode, marking the Declaration of the Mission of The Báb, by the perusal of that "first, greatest and mightiest" of all books in The Bábi Dispensation, the celebrated commentary on the Surah of Joseph, the first CHAPTER of which, we are assured, proceeded, in its entirety, in the course of that night of nights from the pen of its divine Revealer. The description of this episode by Mulla Husayn, as well as the opening pages of that Book attest the magnitude and force of that weighty Declaration. A claim to be no less than the mouthpiece of God Himself, promised by the Prophets of bygone ages; the assertion that He was, at the same time, the Herald of One immeasurably greater than Himself; the summons which He trumpeted forth to the kings and princes of the earth; the dire warnings directed to the Chief Magistrate of the realm, Muhammad Shah; the counsel imparted to Haji Mirza Aqasi to fear God, and the peremptory command to abdicate his authority as grand vizir of the Shah and submit to the One Who is the "Inheritor of the earth and all that is therein"; the challenge issued to the rulers of the world proclaiming the self-sufficiency of His Cause, denouncing the vanity of their ephemeral power, and calling upon them to "lay aside, one and all, their dominion," and deliver His Message to "lands in both the East and the West"--these constitute the dominant features of that initial contact that marked the birth, and fixed the date, of the inception of the most glorious era in the spiritual life of mankind.

Но в еще более ясном свете предстанет перед нами этот эпизод, возвестивший о Миссии Баба, если мы внимательно изучим "первую и величайшую" изо всех книг Завета Баба - знаменитое толкование суры об Иосифе, чья первая глава, несомненно, целиком явилась из-под пера ее божественного Создателя в ту, памятнейшую из ночей. Описание, оставленное Муллой Хусейном, равно как и первые же страницы Книги, подтверждают величие, силу и значимость Провозглашения. Заявление, что Он есть не кто иной, как предвозвещенный Пророками прошлого глашатай Самого Господа; утверждение, что Он - предтеча Того, Кто неизмеримо больше, чем Он Сам; проповеди, с которыми Он во всеуслышание обратился к царям и государям; смелые предостережения главе и правителю страны Мухаммад-шаху; совет, данный Хаджи Мирзе Акаси - пребывать в страхе Божием и беспрекословное повеление - отречься от должности великого визиря и подчиниться Тому, Кто есть "Наследник земли и всего на ней сущего"; вызов, брошенный правителям мира, где заявлялось о самодостаточности Его Дела, вскрывалась тщетность и эфемерность их власти, в котором Он призывал их "оставить раз и навсегда свои владенья" и нести Его Послания в пределы восточные и западные" - все это составляет наиболее характерные, преобладающие черты той первой встречи, что знаменовала рождение и определяла дату, когда возглашена была самая славная эпоха в духовной жизни человечества.


With this historic Declaration the dawn of an Age that signalizes the consummation of all ages had broken. The first impulse of a momentous Revelation had been communicated to the one "but for whom," according to the testimony of the Kitáb-i-Iqan, "God would not have been established upon the seat of His mercy, nor ascended the throne of eternal glory." Not until forty days had elapsed, however, did the enrollment of the seventeen remaining Letters of the Living commence. Gradually, spontaneously, some in sleep, others while awake, some through fasting and prayer, others through dreams and visions, they discovered the Object of their quest, and were enlisted under the banner of the new-born Faith. The last, but in rank the first, of these Letters to be inscribed on the Preserved Tablet was the erudite, the twenty-two year old Quddus, a direct descendant of the Imam Hasan and the most esteemed disciple of Siyyid Kazim. Immediately preceding him, a woman, the only one of her sex, who, unlike her fellow-disciples, never attained the presence of The Báb, was invested with the rank of apostleship in the new Dispensation. A poetess, less than thirty years of age, of distinguished birth, of bewitching charm, of captivating eloquence, indomitable in spirit, unorthodox in her views, audacious in her acts, immortalized as Tahirih (the Pure One) by the "Tongue of Glory," and surnamed Qurratu'l-`Ayn (Solace of the Eyes) by Siyyid Kazim, her teacher, she had, in consequence of the appearance of The Báb to her in a dream, received the first intimation of a Cause which was destined to exalt her to the fairest heights of fame, and on which she, through her bold heroism, was to shed such imperishable luster.

Историческое Провозглашение зари нового Века означает, что труд столетий близок к завершению. Первым свет непреходящего Откровения коснулся человека, которого, как написано в Китаб-и-Икане, "Господь не усадил милостиво одесную себя, не вознес на престол вечной славы". Однако, не истекло и сорока дней, как появились в заповедном свитке первые из семнадцати Письмен Живущего. Медленно, ощупью, кто во сне, кто наяву, кто постом и молитвою, другие же - в виденьях, постигали они Заветную Цель и вставали под знамена новорожденной Веры. Последним, но по важности своей первым из занесенных на Заповедную Скрижаль Письмен стал двадцатидвухлетний, получивший широкое образование юноша Куддус - отпрыск имама Хасана и самый любимый и почитаемый из учеников Сейида Казима. А совсем незадолго до него единственная среди учеников женщина, которой судьба так и не судила встретиться с Бабом, удостоилась в Новом Завете апостольского чина. Поэтесса, не переступившая еще порога тридцатилетия, знатного рода, наделенная неотразимым обаянием, чарующим красноречием, неукротимым духом, свободная от предрассудков, отважная в своих поступках, увековеченная "Глаголом Славы" под именем Тахиры, что значит "Чистейшая", и прозванная своим наставником Сейидом Казимом - Куррат уль-Айн, то есть "Отрада глаз", она, после того как Баб явился ей во сне, восприняла это как знамение, повелевающее ей поддержать Его Дело, что по справедливости вознесло ее на вершины славы, с которых ее героической судьбе определено сиять вечно.

These "first Letters generated from the Primal Point," this "company of angels arrayed before God on the Day of His coming," these "Repositories of His Mystery," these "Springs that have welled out from the Source of His Revelation," these first companions who, in the words of the Persian Bayan, "enjoy nearest access to God," these "Luminaries that have, from everlasting, bowed down, and will everlastingly continue to bow down, before the Celestial Throne," and lastly these "elders" mentioned in the Book of Revelation as "sitting before God on their seats," "clothed in white raiment" and wearing on their heads "crowns of gold"--these were, ere their dispersal, summoned to The Báb's presence, Who addressed to them His parting words, entrusted to each a specific task, and assigned to some of them as the proper field of their activities their native provinces. He enjoined them to observe the utmost caution and moderation in their behavior, unveiled the loftiness of their rank, and stressed the magnitude of their responsibilities. He recalled the words addressed by Jesus to His disciples, and emphasized the superlative greatness of the New Day. He warned them lest by turning back they forfeit the Kingdom of God, and assured them that if they did God's bidding, God would make them His heirs and spiritual leaders among men. He hinted at the secret, and announced the approach, of a still mightier Day, and bade them prepare themselves for its advent. He called to remembrance the triumph of Abraham over Nimrod, of Moses over Pharaoh, of Jesus over the Jewish people, and of Muhammad over the tribes of Arabia, and asserted the inevitability and ultimate ascendancy of His own Revelation. To the care of Mulla Husayn He committed a mission, more specific in character and mightier in import. He affirmed that His covenant with him had been established, cautioned him to be forbearing with the divines he would encounter, directed him to proceed to Tihran, and alluded, in the most glowing terms, to the as yet unrevealed Mystery enshrined in that city--a Mystery that would, He affirmed, transcend the light shed by both Hijaz and Shiraz.

Те "первые Письмена, порожденные Начальной Сутью, тот сонм ангелов, что предстал перед ликом Божиим в День Его явления, те "Вместилища Его Чуда", те "Побеги, что произросли из Источника Его Откровения", те первые спутники, которые, как написано в персидском Байане, "услаждаются близостью Господа", те "Светочи, что от века склонялись и до скончания века будут склоняться пред Небесным Престолом", и, наконец, те "старшие", упомянутые в Книге Откровения, "восседающие пред Господом в белых одеяниях, увенчанные золотыми порфирами", -именно они, до своего рассеяния, собравшись, предстали перед Бабом, и Он обратился к ним с последней напутственной речью, поручил каждому свое, особое дело, а некоторым назначив вернуться и проповедовать в родных краях. Он собрал их вместе, дабы убедиться в великой осторожности и умеренности их поступков, раскрыть им возвышенность их положения и подчеркнуть важность лежащей на них ответственности. Он вспомнил слова, с которыми Иисус обратился к Своим ученикам, и особо отметил несравненное величие Грядущего Дня. Он предупредил, что не след им отвращаться от Царства Божия, и уверил, что если исполнят они повеления Господни, то сделает Он их своими наследниками и пастырями духовными среди людей. Он намекнул на тайное и, возвестив близость великого Дня, наказал ученикам готовить себя к его пришествию. Вспомнил Он также и о торжестве Авраама над Нимродом, Моисея над фараоном, Иисуса над иудеями, Мухаммада над племенами аравийскими и утверждал неизбежное и окончательное воцарение Своего Завета. Особую и наиважнейшую миссию возложил Он на Муллу Хусейна. Заверив, что через него будут установлен Завет, Он предостерег его от лжепророчеств, буде ему доведется с ними столкнуться, направил его в Тегеран и пламенными словами описал до поры сокрытое Чудо, таящееся в пределах этого города - Чудо, которое, как Он уверил, затмил свет, воссиявший в Хиджазе и Ширазе.


Galvanized into action by the mandate conferred upon them, launched on their perilous and revolutionizing mission, these lesser luminaries who, together with The Báb, constitute the First Vahid (Unity) of the Dispensation of the Bayan, scattered far and wide through the provinces of their native land, where, with matchless heroism, they resisted the savage and concerted onslaught of the forces arrayed against them, and immortalized their Faith by their own exploits and those of their co-religionists, raising thereby a tumult that convulsed their country and sent its echoes reverberating as far as the capitals of Western Europe.

Подвигнутые к действию священным наказом, приступив к исполнению своей опасной обновляющей миссии, эти меньшие светочи, что вместе с Бабом составляют Первоначальный Союз - Вахиз - Завета Байана, растеклись по всем уголкам и провинциям родной земли, где с поистине удивительной стойкостью и героизмом противостояли свирепым объединенным нападкам ополчившихся против них сил и обессмертили свою Веру подвигами как собственными, так и своих единоверцев, деяниями, эхо которых сотрясло страну и достигло далеких столиц Запада.

It was not until, however, The Báb had received the eagerly anticipated letter of Mulla Husayn, His trusted and beloved lieutenant, communicating the joyful tidings of his interview with Bahá'u'lláh, that He decided to undertake His long and arduous pilgrimage to the Tombs of His ancestors. In the month of Sha'ban, of the year 1260 A.H. (September, 1844) He Who, both on His father's and mother's side, was of the seed of the illustrious Fatimih, and Who was a descendant of the Imam Husayn, the most eminent among the lawful successors of the Prophet of Islam, proceeded, in fulfillment of Islamic traditions, to visit the Kaaba. He embarked from Bushihr on the 19th of Ramadan (October, 1844) on a sailing vessel, accompanied by Quddus whom He was assiduously preparing for the assumption of his future office. Landing at Jaddih after a stormy voyage of over a month's duration, He donned the pilgrim's garb, mounted a camel, and set out for Mecca, arriving on the first of Dhi'l-Hajjih (December 12). Quddus, holding the bridle in his hands, accompanied his Master on foot to that holy Shrine. On the day of Arafih, the Prophet-pilgrim of Shiraz, His chronicler relates, devoted His whole time to prayer. On the day of Nahr He proceeded to Muna, where He sacrificed according to custom nineteen lambs, nine in His own name, seven in the name of Quddus, and three in the name of the Ethiopian servant who attended Him. He afterwards, in company with the other pilgrims, encompassed the Kaaba and performed the rites prescribed for the pilgrimage.

Однако лишь получив долгожданное письмо от Муллы Хусейна, Его доверенного и возлюбленного наместника, в котором тот сообщал Бабу радостные вести о своем свидании с Бахауллой, Баб решился предпринять многотрудное и длительное паломничество к Гробницам Своих предков. В месяц Шабан 1260 г. хиджры (сентябрь 1844 года) Он, Чьи отец и мать оба происходили из славного рода Фатимидов и Кто являлся потомком имама Хусейна, самого выдающегося среди законных преемников Пророка Ислама, во исполнение исламских традиций совершил паломничество к Каабе. 19 месяца Рамазана (октябрь 1844 года) Он отбыл на парусном судне из Бушира вместе с Куддусом, которого терпеливо и тщательно готовил к будущему к будущему служению. Сойдя на берег Джидды, после бурного, длившегося более месяца плавания, облачившись в одежды паломника, Он верхом на верблюде отправился в Мекку, куда и прибыл 1 числа месяца Зу-ль-Хиджа (12 декабря). Держа в руках поводья, Куддус пешком сопровождал Учителя до самого святого Ковчега. День Арафи Пророк-пилигрим из Шираза, как повествует Его летописец, целиком посвятил молитве. Когда настал день Нар, Он проследовал в Муну и в согласии с обычаем принес в жертву девятнадцать ягнят - девять от Себя, семь от Куддуса и три от сопровождавшего его слуги-эфиопа. Затем, вместе с прочими паломниками, Он отправился в Каабе и совершил там предписанные паломнику обряды.


His visit to Hijaz was marked by two episodes of particular importance. The first was the declaration of His mission and His open challenge to the haughty Mirza Muhit-i-Kirmani, one of the most outstanding exponents of the Shaykhi school, who at times went so far as to assert his independence of the leadership of that school assumed after the death of Siyyid Kazim by Haji Muhammad Karim Khan, a redoubtable enemy of The Bábi Faith. The second was the invitation, in the form of an Epistle, conveyed by Quddus, to the Sherif of Mecca, in which the custodian of the House of God was called upon to embrace the truth of the new Revelation. Absorbed in his own pursuits the Sherif however failed to respond. Seven years later, when in the course of a conversation with a certain Haji Niyaz-i-Baghdadi, this same Sherif was informed of the circumstances attending the mission and martyrdom of the Prophet of Shiraz, he listened attentively to the description of those events and expressed his indignation at the tragic fate that had overtaken Him.

Пребывание Его в Хиджазе отмечено двумя чрезвычайно важными событиями. Первым было Провозглашение Его миссии и вызов, который Он открыто бросил могущественному Мирзе Мухиту Кермани, одному из наиболее выдающихся представителей школы шейхитов, который временами заходил так далеко, что считал возможным заявлять о своей независимости от главы этой школы, чьи обязанности после смерти Сейида Казима принял на себя Хаджи Мухаммад Карим-хан, непримиримый противник веры Баба. Вторым стало переданное с Куддусом Послание к шерифу Мекки, в котором Баб призывал хранителя Дома Божиего с открытым сердцем воспринять истины нового Откровения. Однако шериф, в свою очередь подвергавшийся гонениям и нападкам, не дал ответа. Когда же, семь лет спустя, из беседы с неким Хаджи Ниязом из Багдада тот же самый шериф узнал про обстоятельства миссии и мученической смерти Ширазского Пророка, он внимательно выслушал описание случившегося и выразил негодование по поводу постигшей Его трагической судьбы.

The Báb's visit to Medina marked the conclusion of His pilgrimage. Regaining Jaddih, He returned to Bushihr, where one of His first acts was to bid His last farewell to His fellow-traveler and disciple, and to assure him that he would meet the Beloved of their hearts. He, moreover, announced to him that he would be crowned with a martyr's death, and that He Himself would subsequently suffer a similar fate at the hands of their common foe.

Паломничество Баба закончилось Его посещением Медины. Через Джидду Он вернулся в Бушир и сразу же передал последний наказ Своему ученику и спутнику, уверив того, что рано или поздно он встретился с Тем, Кого возлюбили они в сердцах своих. Далее Он возвестил ему, что его ожидает венец мученика и Сам Он разделит подобную же участь, вскоре пав от руки их общего врага.


The Báb's return to His native land (Safar 1261) (February- March, 1845) was the signal for a commotion that rocked the entire country. The fire which the declaration of His mission had lit was being fanned into flame through the dispersal and activities of His appointed disciples. Already within the space of less than two years it had kindled the passions of friend and foe alike. The outbreak of the conflagration did not even await the return to His native city of the One Who had generated it. The implications of a Revelation, thrust so dramatically upon a race so degenerate, so inflammable in temper, could indeed have had no other consequence than to excite within men's bosoms the fiercest passions of fear, of hate, of rage and envy. A Faith Whose Founder did not content Himself with the claim to be the Gate of the Hidden Imam, Who assumed a rank that excelled even that of the Sahibu'z-Zaman, Who regarded Himself as the precursor of one incomparably greater than Himself, Who peremptorily commanded not only the subjects of the Shah, but the monarch himself, and even the kings and princes of the earth, to forsake their all and follow Him, Who claimed to be the inheritor of the earth and all that is therein--a Faith Whose religious doctrines, Whose ethical standards, social principles and religious laws challenged the whole structure of the society in which it was born, soon ranged, with startling unanimity, the mass of the people behind their priests, and behind their chief magistrate, with his ministers and his government, and welded them into an opposition sworn to destroy, root and branch, the movement initiated by One Whom they regarded as an impious and presumptuous pretender. With The Báb's return to Shiraz the initial collision of irreconcilable forces may be said to have commenced. Already the energetic and audacious Mulla Aliy-i-Bastami, one of the Letters of the Living, "the first to leave the House of God (Shiraz) and the first to suffer for His sake," who, in the presence of one of the leading exponents of Shi'ah Islam, the far-famed Shaykh Muhammad Hasan, had audaciously asserted that from the pen of his new-found Master within the space of forty-eight hours, verses had streamed that equalled in number those of the Quran, which it took its Author twenty-three years to reveal, had been excommunicated, chained, disgraced, imprisoned, and, in all probability, done to death. Mulla Sadiq-i-Khurasani, impelled by the injunction of The Báb in the Khasa'il-i-Sab`ih to alter the sacrosanct formula of the adhan, sounded it in its amended form before a scandalized congregation in Shiraz, and was instantly arrested, reviled, stripped of his garments, and scourged with a thousand lashes. The villainous Husayn Khan, the Nizamu'd-Dawlih, the governor of Fars, who had read the challenge thrown out in the Qayyumu'l-Asma, having ordered that Mulla Sadiq together with Quddus and another believer be summarily and publicly punished, caused their beards to be burned, their noses pierced, and threaded with halters; then, having been led through the streets in this disgraceful condition, they were expelled from the city.

Когда Баб в месяце Сафар 1261 года (февраль-март 1845) вернулся в родные места, это послужило сигналом ко всеобщему возмущению. Назначенные Им ученики-миссионеры, действуя по всей стране, разожгли из света Его Откровения пламя большого пожара. Не прошло и двух лет, как уже повсюду полыхали страсти, охватившие равно Его друзей и врагов. Вспышка произошла еще до того, как Породивший ее успел вернуться в родной город. Откровение, с которым так неожиданно и драматично столкнулся столь необузданный и полудикий народ, и не могло подействовать иначе, кроме как пробудив в людских сердцах до поры дремавшие ненависть, страх, злобу и зависть. Вера, чей Основатель не удовольствовался, назвав себя Вратами Сокрытого Имама, кто вознес Себя над самим Сахиб уз-Заманом, кто относился к Себе как к предтече Того, кто неизмеримо выше Его Самого, кто отдавал властные повеления не только подданным шаха, но и самому государю, и даже всем царям и повелителям земли, дабы они отреклись от того, что имеют, и следовали за Ним, кто провозгласил Себя наследником земли и всего на ней сущего, - Вера, Чье учение, Чьи нравственные правила, общественные принципы и религиозные законы бросали вызов всему укладу общества, в котором она возникла, вскоре сплотила большинство народа в удивительно единодушную массу, вставшую на поддержку своего духовенства, своих властей и сановников, и втянула их в борьбу, дабы в корне уничтожить движение, у чьих истоков стоял Тот, Кого все они почли безбожным и кичливым самозванцем. Можно сказать, что именно с возвращения Баба в Шираз началось непримиримое противостояние двух неравных сил. И вот уже неутомимый и отважный Мулла Али Бастами - один из Письмен Живущего, кому "первому суждено было оставить Дом Господень (Шираз) и пострадать во имя Его", - и который в присутствии одного из главных представителей шиитского духовенства, далеко прославившегося шейха Мухаммад Хасана, смело заявляет, что из-под пера новообретенного Учителя за двое суток вышло столько же стихов, сколько содержится в Коране, на создание которого у его Автора ушло двадцать три года, подвергнут несправедливой опале, опозорен, скован цепями и заключен в темницу, где, по всей верочтности, и был умерщвлен. Мулла Садик Курашани, которого наложенный Бабом в Хасаил-е Сабе запрет на изменение священного и неприкосновенного обычая азана, подвиг повторить Его слова перед возмущенным сборищем духовенства в Ширазе, был немедленно схвачен, подвергнут поношениям, после чего с него сорвали одежду и приговорили к тысяче ударов плетью. Известный своей низостью Хусейн-хан, Низам уд-Доуле, губернатор Фарса, прочитав послание, провозглашенное в Кайум-е Асме, воспринял его как вызов и приказал подвергнуть Муллу Садика вместе с Куддусом и еще одним посланником Баба жестокому публичному наказанию, сжечь им бороды и, проколов носы и продев в них веревку, водить по улицам в столь плачевном виде, а затем изгнать из города.


The people of Shiraz were by that time wild with excitement. A violent controversy was raging in the masjids, the madrisihs, the bazaars, and other public places. Peace and security were gravely imperiled. Fearful, envious, thoroughly angered, the mullas were beginning to perceive the seriousness of their position. The governor, greatly alarmed, ordered The Báb to be arrested. He was brought to Shiraz under escort, and, in the presence of Husayn Khan, was severely rebuked, and so violently struck in the face that His turban fell to the ground. Upon the intervention of the Imam-Jum'ih He was released on parole, and entrusted to the custody of His maternal uncle Haji Mirza Siyyid `Ali. A brief lull ensued, enabling the captive Youth to celebrate the Naw-Ruz of that and the succeeding year in an atmosphere of relative tranquillity in the company of His mother, His wife, and His uncle. Meanwhile the fever that had seized His followers was communicating itself to the members of the clergy and to the merchant classes, and was invading the higher circles of society. Indeed, a wave of passionate inquiry had swept the whole country, and unnumbered congregations were listening with wonder to the testimonies eloquently and fearlessly related by The Báb's itinerant messengers.

Среди жителей Шираза между тем происходили ожесточенные волнения. Яростные столкновения вспыхивали в мечетях и медресе, на базарах и в прочих местах скопления народа. Мир и безопасность подверглись серьезной угрозе. Полные страха и недоброжелательности, разъяренные священники начинали понимать всю серьезность своего положения. Не на шутку встревоженный губернатор отдал распоряжение об аресте Баба. Его доставили в Шираз под стражей, унижали и оскорбляли в присутствии шаха и несколько раз с такой силой ударили по лицу, что чалма Его упала наземь. Благодаря вмешательству и поручительству Имама Хуми, Он был освобожден и отдан под надзор своего дяди с материнской стороны Хаджи Мирзы Сейида Али. Наступило кратковременное затишье, что дало плененному Юноше возможность отпраздновать Новруз этого и последующего года в относительно спокойной обстановке, в окружении Своей матери, жены и дяди. Между тем лихорадочное возбуждение, охватившее Его последователей, сообщилось духовенству, купеческому сословию и перекинулось на высшие круги общества. И действительно, волна любопытства захлестнула страну, и, собираясь то тут, то там, народ завороженно выслушивал бесстрашные и красноречивые свидетельства странствующих посланников Баба.

The commotion had assumed such proportions that the Shah, unable any longer to ignore the situation, delegated the trusted Siyyid Yahyay-i-Darabi, surnamed Vahid, one of the most erudite, eloquent and influential of his subjects--a man who had committed to memory no less than thirty thousand traditions--to investigate and report to him the true situation. Broad-minded, highly imaginative, zealous by nature, intimately associated with the court, he, in the course of three interviews, was completely won over by the arguments and personality of The Báb. Their first interview centered around the metaphysical teachings of Islam, the most obscure passages of the Quran, and the traditions and prophecies of the Imams. In the course of the second interview Vahid was astounded to find that the questions which he had intended to submit for elucidation had been effaced from his retentive memory, and yet, to his utter amazement, he discovered that The Báb was answering the very questions he had forgotten. During the third interview the circumstances attending the revelation of The Báb's commentary on the Surah of Kawthar, comprising no less than two thousand verses, so overpowered the delegate of the Shah that he, contenting himself with a mere written report to the Court Chamberlain, arose forthwith to dedicate his entire life and resources to the service of a Faith that was to requite him with the crown of martyrdom during the Nayriz upheaval. He who had firmly resolved to confute the arguments of an obscure siyyid of Shiraz, to induce Him to abandon His ideas, and to conduct Him to Tihran as an evidence of the ascendancy he had achieved over Him, was made to feel, as he himself later acknowledged, as "lowly as the dust beneath His feet." Even Husayn Khan, who had been Vahid's host during his stay in Shiraz, was compelled to write to the Shah and express the conviction that his Majesty's illustrious delegate had become a Bábi.

Всеобщее волнение достигло такого размаха, что шах, не в силах далее закрывать глаза на сложившееся положение, направил в Шираз своего доверенного Сейида Йахья Дараби, по прозванию Вахид, одного из самых ученых, красноречивых и влиятельных своих подданых - человека, хранившего в памяти более тридцати тысяч преданий, дабы тот доложил ему об истинном состоянии дел, Широко мыслящий, обладающий богатым воображением, пылкий по натуре, тесно связанный с шахским двором, он трижды встречался с Бабом и был полностью сломлен Его доводами и покорен Его личностью. Во время первой беседы речь шла преимущественно о метафизической стороне исламского вероучения, о наиболее темных местах Корана, о преданиях и пророчествах Имамов. Во время второй встречи Вахид, к удивлению своему, заметил, что доводы, которыми он собирался сразить противника, словно бы стерлись из его цепкой памяти, но что, к еще большему его изумлению, Баб отвечает именно на те вопросы, которые он позабыл. Когда же настало время третьего свиданья, свет толкований Баба на тему суры из книги Коусар, включающей более двух тысяч стихов, настолько ошеломил шахского посланца, что, послав краткий письменный отчет Главному Распорядителю шахского двора, он немедля решил посвятить остаток своих дней и сил служению Вере, что и принесло ему в конце концов мученический венец во время волнений в Нейризе. Так тот, кто твердо решил опровергнуть доводы безвестного купеческого сына из Шираза, заставить Его отречься от Своих мыслей и в качестве живого свидетельства своего торжества доставить Его в Тегеран, вынужден был почувствовать себя, как сам он позже признавался, "прахом под ногами Его". Даже Хусейн-хан, привечавший Вахида в Ширазе, был принужден отправить шаху письмо, в котором выражал уверенность, что высокоученый шахский посланник перешел на сторону бабидов.


Another famous advocate of the Cause of The Báb, even fiercer in zeal than Vahid, and almost as eminent in rank, was Mulla Muhammad-`Aliy-i-Zanjani, surnamed Hujjat. An Akhbari, a vehement controversialist, of a bold and independent temper of mind, impatient of restraint, a man who had dared condemn the whole ecclesiastical hierarchy from the Abvab-i-Arba'ih down to the humblest mulla, he had more than once, through his superior talents and fervid eloquence, publicly confounded his orthodox Shi'ah adversaries. Such a person could not remain indifferent to a Cause that was producing so grave a cleavage among his countrymen. The disciple he sent to Shiraz to investigate the matter fell immediately under the spell of The Báb. The perusal of but a page of the Qayyumu'l-Asma, brought by that messenger to Hujjat, sufficed to effect such a transformation within him that he declared, before the assembled `ulamas of his native city, that should the Author of that work pronounce day to be night and the sun to be a shadow he would unhesitatingly uphold his verdict.

Другим славным защитником Дела Баба, еще более ревностным и не менее знаменитым, чем Вахид, стал Мулла Мухаммад Али Зенджани, по прозванию Худжат. Акбар, неутомимый спорщик, человек независимого и могучего ума, необузданный и страстный, не раз осмелившийся бросать обвинения в лицо духовенству, начиная от Абваба Арбаи до скромного муллы, он многократно и публично приводил в смятение противников-шиитов своими выдающимися способностями и кипучим красноречием. Подобного рода личность не могла оставаться равнодушной к Движению, вносившему столь серьезный раскол в среду его соотечественников. Ученик, отправленный им в Шираз, для выяснения обстоятельств, сразу же подпал под влияние речей Баба. Первые же строки книги Кайум-е Асме, которую привез Худжату его посланник, возымели над ним такое действие и настолько преобразили его, что он заявил перед собранием улемов своего города о том, что даже если Автор этого труда объявит день ночью, а свет солнца - тенью, то он, Худжат, ни на миг не усомнится в этом.

Yet another recruit to the ever-swelling army of the new Faith was the eminent scholar, Mirza Ahmad-i-Azghandi, the most learned, the wisest and the most outstanding among the `ulamas of Khurasan, who, in anticipation of the advent of the promised Qa'im, had compiled above twelve thousand traditions and prophecies concerning the time and character of the expected Revelation, had circulated them among His fellow-disciples, and had encouraged them to quote them extensively to all congregations and in all meetings.

Следующим из тех, кто встал под знамена день ото дня растущего воинства бабидов, был выдающийся ученый богослов Мирза Ахмад Ажганди, самый мудрый из улемов Хорасана, который в ожидании пришествия обещанного Каима собрал и объединил свыше двенадцати тысяч преданий и пророчеств, касающихся дня появления и образа долгожданного Откровения, распространил их среди своих последователей и учеников, вдохновляя их широко и свободно ссылаться на эти священные тексты на всех собраниях и при любом стечении народа.


While the situation was steadily deteriorating in the provinces, the bitter hostility of the people of Shiraz was rapidly moving towards a climax. Husayn Khan, vindictive, relentless, exasperated by the reports of his sleepless agents that his Captive's power and fame were hourly growing, decided to take immediate action. It is even reported that his accomplice, Haji Mirza Aqasi, had ordered him to kill secretly the would-be disrupter of the state and the wrecker of its established religion. By order of the governor the chief constable, `Abdu'l-Hamid Khan, scaled, in the dead of night, the wall and entered the house of Haji Mirza Siyyid `Ali, where The Báb was confined, arrested Him, and confiscated all His books and documents. That very night, however, took place an event which, in its dramatic suddenness, was no doubt providentially designed to confound the schemes of the plotters, and enable the Object of their hatred to prolong His ministry and consummate His Revelation. An outbreak of cholera, devastating in its virulence, had, since midnight, already smitten above a hundred people. The dread of the plague had entered every heart, and the inhabitants of the stricken city were, amid shrieks of pain and grief, fleeing in confusion. Three of the governor's domestics had already died. Members of his family were lying dangerously ill. In his despair he, leaving the dead unburied, had fled to a garden in the outskirts of the city. `Abdu'l-Hamid Khan, confronted by this unexpected development, decided to conduct The Báb to His own home. He was appalled, upon his arrival, to learn that his son lay in the death-throes of the plague. In his despair he threw himself at the feet of The Báb, begged to be forgiven, adjured Him not to visit upon the son the sins of the father, and pledged his word to resign his post, and never again to accept such a position. Finding that his prayer had been answered, he addressed a plea to the governor begging him to release his Captive, and thereby deflect the fatal course of this dire visitation. Husayn Khan acceded to his request, and released his Prisoner on condition of His quitting the city.

В то время как положение в провинции медленно ухудшалось, ненависть и ожесточение жителей Шираза стремительно набирали силу. Хусейн-хан, мстительный, неусыпный в своей злобе, приведенный в ярость ежедневными доносами, в которых его вездесущие агенты сообщали о ежечасно растущей славе и влиянии его Узника, решился набезотлагательные меры. Существуют свидетельства и того, что такое решение было подсказано хану его сообщником Хаджи Мирзой Акаси, уговорившим хана тайно убить того, кто способен в будущем подорвать основы государства и повредить его религиозным установлениям. По приказу правителя начальник охраны Абдул Хамид-хан, пробираясь наощупь в глухой ночной тьме, перебрался через стену, окружавшую дом Хаджи Мирзы Сейида Али, где был заключен Баб, схватил Его и отнял у Него все книги и документы. В ту же ночь, однако, произошло событие, которое, подобно неожиданному драматическому эффекту, ниспосланному свыше, спутало планы заговорщиков и помогло тому, кто являлся Предметом их ненависти, продолжить Свою миссию и довести до конца Дело Своего Откровения. Вспышка холеры неожиданно обрушилась на город, и к полуночи заразная болезнь уже успела скосить сотни людей. Страх перед смертоносной заразой овладел всеми, и жители, стеная и плача, бежали из своих домов. Трое человек из губернаторской семьи уже скончались. Остальные слегли, и жизнь их была под угрозой. Оставив мертвых без погребения, Хусейн-хан в отчаянии бежал в один из своих домов, расположенных в предместье. Абдул Хамид-хан, столкнувшись с таким непредвиденным поворотом событий, решил препроводить Баба обратно в Его жилище. Придя в Его дом, он был сражен известием о том, что его сын умирает в мучениях. В отчаянии бросился он к ногам Баба и, умоляя не винить сына в грехах отца, просил о прощении и дал клятвенное слово отказаться от своей должности и никогда более не повторять своих прежних поступков. Видя, что мольбы его не остались безответны, он воззвал к губернатору с просьбой освободить Узника и этим предотвратить роковые последствия его шага. Хусейн-хан внял прошению и приказал освободить Пленника при условии, что Он покинет город.

Miraculously preserved by an almighty and watchful Providence, The Báb proceeded to Isfahan (September, 1846), accompanied by Siyyid Kazim-i-Zanjani. Another lull ensued, a brief period of comparative tranquillity during which the Divine processes which had been set in motion gathered further momentum, precipitating a series of events leading to the imprisonment of The Báb in the fortresses of Mah-Ku and Chihriq, and culminating in His martyrdom in the barrack-square of Tabriz. Well aware of the impending trials that were to afflict Him, The Báb had, ere His final separation from His family, bequeathed to His mother and His wife all His possessions, had confided to the latter the secret of what was to befall Him, and revealed for her a special prayer the reading of which, He assured her, would resolve her perplexities and allay her sorrows. The first forty days of His sojourn in Isfahan were spent as the guest of Mirza Siyyid Muhammad, the Sultanu'l-`Ulama, the Imam-Jum'ih, one of the principal ecclesiastical dignitaries of the realm, in accordance with the instructions of the governor of the city, Manuchihr Khan, the Mu Tamidu'd-Dawlih, who had received from The Báb a letter requesting him to appoint the place where He should dwell. He was ceremoniously received, and such was the spell He cast over the people of that city that, on one occasion, after His return from the public bath, an eager multitude clamored for the water that had been used for His ablutions. So magic was His charm that His host, forgetful of the dignity of his high rank, was wont to wait personally upon Him. It was at the request of this same prelate that The Báb, one night, after supper, revealed His well-known commentary on the Surah of Va'l-`Asr. Writing with astonishing rapidity, He, in a few hours, had devoted to the exposition of the significance of only the first letter of that Surah--a letter which Shaykh Ahmad-i-Ahsa'i had stressed, and which Bahá'u'lláh refers to in the Kitáb-i-Aqdas-- verses that equalled in number a third of the Quran, a feat that called forth such an outburst of reverent astonishment from those who witnessed it that they arose and kissed the hem of His robe.

Чудесным образом спасенный всемогущим Провидением, Баб направился в Исфахан - стоял сентябрь 1846 года, - сопровождаемый Сейидом Казимом Зенджани. И вновь последовало временное затишье, недолгий, относительно спокойный период, когда, раз начатые, Божественные процессы обретали все большую силу и размах, торопя события, приведшие к пленению Баба в крепости Махку и Чехрик и его казни на площади перед казармами Тебриза. Понимая, какие беды ждут Его в будущем, в час последнего прощания со Своей семьей Баб препоручил матери и жене все свое имущество, открыл жене тайну своей будущей судьбы и научил особой молитве, читая которую, как Он заверил ее, она избавится от сомнений и печалей. Первые сорок дней Своего пребывания в Исфахане Баб провел как гость в доме султанского улема Сейида Мухаммада, имама Джумиха, одного из глав духовенства страны, в соответствии с распоряжением губернатора Манучер-хана, Мутамида-уд Доуле, получившего от Баба письмо с просьбой указать Ему место, где Он мог бы поселиться. Он был принят с подобающими почестями, а речи Его произвели такое впечатление на жителей города, что однажды, после посещения Им городских бань, воодушевленная толпа потребовала воду, которую Он использовал для Своих омовений. Столь чарующе волшебным было Его обаяние, что Его хозяин, позабыв о своем высоком чине, обычно сам прислуживал Ему. По просьбе того же прелата однажды вечером после ужина Баб познакомил его со Своим хорошо известным толкованием одной из сур книги Валь Ашр. Записывая свои мысли с поразительной быстротой, Он на протяжении нескольких часов толковал первое из посланий этой суры - послание, к которому обращался еще шейх Ахмад Ахсан и на которое ссылается Бахаулла, - причем из-под пера Его вышло столько стихов, что они могли бы составить треть Корана, и проявив при этом такое искусство, что присутствовавшие, в порыве благочестивого изумления, поднявшись, целовали полы Его платья.


The tumultuous enthusiasm of the people of Isfahan was meanwhile visibly increasing. Crowds of people, some impelled by curiosity, others eager to discover the truth, still others anxious to be healed of their infirmities, flocked from every quarter of the city to the house of the Imam-Jum'ih. The wise and judicious Manuchihr Khan could not resist the temptation of visiting so strange, so intriguing a Personage. Before a brilliant assemblage of the most accomplished divines he, a Georgian by origin and a Christian by birth, requested The Báb to expound and demonstrate the truth of Muhammad's specific mission. To this request, which those present had felt compelled to decline, The Báb readily responded. In less than two hours, and in the space of fifty pages, He had not only revealed a minute, a vigorous and original dissertation on this noble theme, but had also linked it with both the coming of the Qa'im and the return of the Imam Husayn--an exposition that prompted Manuchihr Khan to declare before that gathering his faith in the Prophet of Islam, as well as his recognition of the supernatural gifts with which the Author of so convincing a treatise was endowed.

Шумное воодушевление жителей Исфахана тем временем росло день ото дня. Толпы людей, движимых любопытством, жаждущих познать истину или надеющихся избавиться от сомнений, стекались из всех уголков города к дому Имама Джумиха. Даже мудрый и рассудительный Манучер-хан не смог удержаться от соблазна повидать столь удивительного, столь необычного Человека. Перед блестящим собранием наиболее твердых в своих убеждениях богословов, он, грузин по крови и христианин по вере, предложил Бабу истолковать и подтвердить истинность миссии Мухаммада. Присутствовавшие пытались было протестовать против заданного вопроса, но Баб с готовностью ответил на него. В течение двух часов Он на пятидесяти страницах не только скрупулезно, убедительно и своеобычно раскрыл предложенную высокую тему, но и связал ее с пришествием Каима и возвращением Имама Хусейна, после чего Манучер-хан торжественно объявил собравшимся, что принимает веру исламского Пророка и признает сверхъестественный дар, которым наделен Автор столь неотразимо убедительного трактата.


These evidences of the growing ascendancy exercised by an unlearned Youth on the governor and the people of a city rightly regarded as one of the strongholds of Shi'ah Islam, alarmed the ecclesiastical authorities. Refraining from any act of open hostility which they knew full well would defeat their purpose, they sought, by encouraging the circulation of the wildest rumors, to induce the Grand Vizir of the Shah to save a situation that was growing hourly more acute and menacing. The popularity enjoyed by The Báb, His personal prestige, and the honors accorded Him by His countrymen, had now reached their high watermark. The shadows of an impending doom began to fast gather about Him. A series of tragedies from then on followed in rapid sequence destined to culminate in His own death and the apparent extinction of the influence of His Faith.

Свидетельства растущего влияния малосведующего Юноши на правителя и народ города, по праву считавшегося цитаделью шиитского ислама, не могло не встревожить церковные власти. Воздерживаясь от явных проявлений насилия, которое, как они прекрасно понимали, могут привести к их полному поражению, они, способствуя возможно широкому распространению разного рода слухов, старались подтолкнуть Великого Визиря к принятию мер, которые могли бы спасти все обострявшееся и с каждым часом все более угрожающее положение. Слава Баба, Его известность и почести, воздаваемые Ему соотечественниками, достигли наивысшей точки. Зловещие тучи, предвестницы беды, сгущались над Его головой. Цепь последовавших трагических событий завершилась Его смертью и открытым уничтожением дела Его Веры.

The overbearing and crafty Haji Mirza Aqasi, fearful lest the sway of The Báb encompass his sovereign and thus seal his own doom, was aroused as never before. Prompted by a suspicion that The Báb possessed the secret sympathies of the Mu'tamid, and well aware of the confidence reposed in him by the Shah, he severely upbraided the Imam-Jum'ih for the neglect of his sacred duty. He, at the same time, lavished, in several letters, his favors upon the `ulamas of Isfahan, whom he had hitherto ignored. From the pulpits of that city an incited clergy began to hurl vituperation and calumny upon the Author of what was to them a hateful and much to be feared heresy. The Shah himself was induced to summon The Báb to his capital. Manuchihr Khan, bidden to arrange for His departure, decided to transfer His residence temporarily to his own home. Meanwhile the mujtahids and `ulamas, dismayed at the signs of so pervasive an influence, summoned a gathering which issued an abusive document signed and sealed by the ecclesiastical leaders of the city, denouncing The Báb as a heretic and condemning Him to death. Even the Imam-Jum'ih was constrained to add his written testimony that the Accused was devoid of reason and judgment. The Mu'tamid, in his great embarrassment, and in order to appease the rising tumult, conceived a plan whereby an increasingly restive populace were made to believe that The Báb had left for Tihran, while he succeeded in insuring for Him a brief respite of four months in the privacy of the Imarat-i-Khurshid, the governor's private residence in Isfahan. It was in those days that the host expressed the desire to consecrate all his possessions, evaluated by his contemporaries at no less than forty million francs, to the furtherance of the interests of the new Faith, declared his intention of converting Muhammad Shah, of inducing him to rid himself of a shameful and profligate minister, and of obtaining his royal assent to the marriage of one of his sisters with The Báb. The sudden death of the Mu'tamid, however, foretold by The Báb Himself, accelerated the course of the approaching crisis. The ruthless and rapacious Gurgin Khan, the deputy governor, induced the Shah to issue a second summons ordering that the captive Youth be sent in disguise to Tihran, accompanied by a mounted escort. To this written mandate of the sovereign the vile Gurgin Khan, who had previously discovered and destroyed the will of his uncle, the Mu'tamid, and seized his property, unhesitatingly responded. At the distance of less than thirty miles from the capital, however, in the fortress of Kinar-Gird, a messenger delivered to Muhammad Big, who headed the escort, a written order from Haji Mirza Aqasi instructing him to proceed to Kulayn, and there await further instructions. This was, shortly after, followed by a letter which the Shah had himself addressed to The Báb, dated Rabi'u'th-thani 1263 (March 19-April 17, 1847), and which, though couched in courteous terms, clearly indicated the extent of the baneful influence exercised by the Grand Vizir on his sovereign. The plans so fondly cherished by Manuchihr Khan were now utterly undone. The fortress of Mah-Ku, not far from the village of that same name, whose inhabitants had long enjoyed the patronage of the Grand Vizir, situated in the remotest northwestern corner of Adhirbayjan, was the place of incarceration assigned by Muhammad Shah, on the advice of his perfidious minister, for The Báb. No more than one companion and one attendant from among His followers were allowed to keep Him company in those bleak and inhospitable surroundings. All-powerful and crafty, that minister had, on the pretext of the necessity of his master's concentrating his immediate attention on a recent rebellion in Khurasan and a revolt in Kirman, succeeded in foiling a plan, which, had it materialized, would have had the most serious repercussions on his own fortunes, as well as on the immediate destinies of his government, its ruler and its people.

Коварный и властный Хаджи Мирза Акаси, боясь, что воздействие Баба на его повелителя может привести к его падению, развил невиданно бурную деятельнсоть. Подозревая, что Баб пользуется тайной симпатией Мутамида, и прекрасно зная о доверии, с каким шах относится к Нему, он жестко потребовал от Имама Джумиха пренебречь священными обязанностями хозяина. Одновременно с этим он направил несколько исполненных лести посланий улемам Исфахана, с которыми до того обходился свысока. С кафедр своих мечетей подстрекаемые им священники обрушивались с хулой и поношениями на зачинателя той Веры, которая в их глазах была не чем иным, как ненавистной и опасной ересью. Сам шах был вынужден призвать Баба в столицу. Манучер-хан, получивший приказ устроить Его отъезд, решил временно поселить Баба в своем доме. А тем временем муджтахиды и улемы, напуганные и обескураженные влиянием Баба, созвали собрание, участники которого скрепили печатью и своими подписями обвинительный документ, в котором городские церковные иерархи объявляли Баба еритиком и выносили ему смертный приговор. Даже Имама Джумиха принудили письменно засвидетельствовать, что Обвиняемый поврежден в уме и лишен способности рассуждать здраво. Оказавшись в крайне затруднительном положении и дабы утихомирить страсти, Мутамид замыслил план, в соответствии с которым взволнованному народу должны были сообщить, что Баб отбыл в Тегеран, между тем как Он на четыре недолгих месяца укроется в Имарат-е Хуршиде - частной резиденции губернатора Исфахана. Именно в эти дни хозяин дома, где жил Баб, заявил о желании отдать все свое имущество, которое современники оценивали в сорок миллионов франков, на развитие новой Веры, и объявил, что намерен содействовать обращению Мухаммад-шаха, убедит его отправить в отставку опозорившего свое имя, бесчестного наперсника и будет просить царственного соизволения на брак своей сестры с Бабом. Однако внезапная смерть Мутамида, предсказанная самим Бабом, ускорила надвигавшийся кризис. Один из шахских наместников, жестокосердный и алчный Гурджин-хан внушил шаху мысль тайно препроводить пленного Юношу в Тегеран в сопровождении верховой стражи. Едва получив письменный приказ своего повелителя, подлый Гурджин-хан, до того успевший найти и уничтожить завещание своего дяди, мутамида, и завладеть его имуществом, немедля приступил к действиям. Но случилось так, что в тридцати милях от столицы, в крепости Кенаргерд гонец Хаджи Мирзы Акаси доставил возглавлявшему стражу Мухаммаду-старшему приказание следовать в Кулайн, где и ожидать дальнейших распоряжений. Вскоре за этим пришло адресованное Бабу письмо от самого шаха, датированное месяцем Раби ус-Сани 1263 года (19 марта - 17 апреля 1827), письмо, которое, хоть и было составлено в учтивых выражениях, но давало почувствовать злостное влияние Великого Визиря на своего повелителя. Планы, которые так лелеял Манучер-хан, были теперь вконец расстроены. Крепость Махку, находящаяся неподалеку от расположенной в удаленнейшем уголке на северо-западе Азербайджана деревушки, носящей то же имя, стала местом заточения Баба, которое, по совету своего вероломного приближенного, определил ему шах. Только двоим из учеников и спутников Баба было дозволено остаться при Нем в том дальнем, унылом и неприветливом краю. Всемогущий же и хитроумный сановник тем временем, отвлекая внимание государя на недавние выступления в Хорасане и бунт в Кермане, вынашивал план, который, осуществись он на деле, мог бы самым серьезным образом сказаться как на его собственной судьбе, так и на ближайшем будущем правительства страны, ее повелителя и народа.

Глава II
The Báb's Captivity in Adhirbayjan

The period of The Báb's banishment to the mountains of Adhirbayjan, lasting no less than three years, constitutes the saddest, the most dramatic, and in a sense the most pregnant phase of His six year ministry. It comprises His nine months' unbroken confinement in the fortress of Mah-Ku, and His subsequent incarceration in the fortress of Chihriq, which was interrupted only by a brief yet memorable visit to Tabriz. It was overshadowed throughout by the implacable and mounting hostility of the two most powerful adversaries of the Faith, the Grand Vizir of Muhammad Shah, Haji Mirza Aqasi, and the Amir-Nizam, the Grand Vizir of Nasiri'd-Din Shah. It corresponds to the most critical stage of the mission of Bahá'u'lláh, during His exile to Adrianople, when confronted with the despotic Sultan `Abdu'l-`Aziz and his ministers, `Ali Pasha and Fu'ad Pasha, and is paralleled by the darkest days of `Abdu'l-Bahá'í ministry in the Holy Land, under the oppressive rule of the tyrannical `Abdu'l-Hamid and the equally tyrannical Jamal Pasha. Shiraz had been the memorable scene of The Báb's historic Declaration; Isfahan had provided Him, however briefly, with a haven of relative peace and security; whilst Adhirbayjan was destined to become the theatre of His agony and martyrdom. These concluding years of His earthly life will go down in history as the time when the new Dispensation attained its full stature, when the claim of its Founder was fully and publicly asserted, when its laws were formulated, when the Covenant of its Author was firmly established, when its independence was proclaimed, and when the heroism of its champions blazed forth in immortal glory. For it was during these intensely dramatic, fate-laden years that the full implications of the station of The Báb were disclosed to His disciples, and formally announced by Him in the capital of Adhirbayjan, in the presence of the Heir to the Throne; that the Persian Bayan, the repository of the laws ordained by The Báb, was revealed; that the time and character of the Dispensation of "the One Whom God will make manifest" were unmistakably determined; that the Conference of Badasht proclaimed the annulment of the old order; and that the great conflagrations of Mazindaran, of Nayriz and of Zanjan were kindled.

Изгнание Баба в горы Азербайджана, продлившееся около трех лет, составляет самый печальный, самый драматичный и в каком-то смысле наиболее плодотворный период из всех шести лет Его служения. Он включает девять месяцев Его безвыходного пребывания в стенах крепости Махку, последующее заключение в замке Чехрик и короткую, хотя и памятную поездку в Тебриз. И все более грозно сгущались над Ним тучи гнева двух самых могущественных противников Веры - Великого Визиря Мухаммад-шаха, Хаджи Мирзы Акаси, и Эмира Низама, Великого Визиря Насир ад-Дин-шаха. По времени период этот совпал с наиболее критическим моментом миссии Бахауллы - Его изгнанием в Адрианополь, где Он столкнулся с деспотичным султаном Абдул Азизом и его сановниками. Али-пашой и Фуадом-пашой, и с самой черной порою служения Абдул-Баха в Святой Земле под жестоким гнетом Абдул Хамида и не менее жестокого и самовластного Джамаля-паши. Шираз стал той памятной сценой, с которой Баб провозгласил свое историческое Откровение; Исфахан, пусть ненадолго - тихой и безопасной гаванью; в Азербайджане суждено было Ему принять страшную мучительную смерть. Последние годы Его земного существования войдут в историю как время, когда Его Завет полностью утвердился, когда призыв его Основателя был признан окончательно и всенародно, когда определились его законы, были установлены его заповеди, провозглашена его самодостаточность, а героизм Его сподвижников воссиял во всей своей бессмертной славе. Ибо именно в эти глубоко драматичные, роковые годы роль Баба и последствия Его учения в полной мере открылись Его ученикам, были открыто и официально возглашены Им в столице Азербайджана перед самим престолонаследником; написанная на персидском языке Книга Байан явилась как кладезь установленных Бабом законов; с очевидностью определился характер Завета "Того, чрез Кого Господь явил Себя"; собрание в Бедаште упразднило старый порядок, и пламя великих волнений охватило Мазендаран, Нейриз и Зенджан.


And yet, the foolish and short-sighted Haji Mirza Aqasi fondly imagined that by confounding the plan of The Báb to meet the Shah face to face in the capital, and by relegating Him to the farthest corner of the realm, he had stifled the Movement at its birth, and would soon conclusively triumph over its Founder. Little did he imagine that the very isolation he was forcing upon his Prisoner would enable Him to evolve the System designed to incarnate the soul of His Faith, and would afford Him the opportunity of safeguarding it from disintegration and schism, and of proclaiming formally and unreservedly His mission. Little did he imagine that this very confinement would induce that Prisoner's exasperated disciples and companions to cast off the shackles of an antiquated theology, and precipitate happenings that would call forth from them a prowess, a courage, a self-renunciation unexampled in their country's history. Little did he imagine that by this very act he would be instrumental in fulfilling the authentic tradition ascribed to the Prophet of Islam regarding the inevitability of that which should come to pass in Adhirbayjan. Untaught by the example of the governor of Shiraz, who, with fear and trembling, had, at the first taste of God's avenging wrath, fled ignominiously and relaxed his hold on his Captive, the Grand Vizir of Muhammad Shah was, in his turn, through the orders he had issued, storing up for himself severe and inevitable disappointment, and paving the way for his own ultimate downfall.

Вопреки всему этому недальновидный и ограниченный Хаджи Мирза Акаси по-прежнему пребывал в глубокой уверенности, что, помешав намерению Баба самолично встретиться для доверительной беседы с шахом и отослав Его в глухой уголок страны, он сможет в зародыше задушить Движение и вскорости одержать окончательную победу над его Основателем. Он и помыслить не мог о том, что сама неволя, которую он навязал своему Узнику, поможет Ему создать Систему, предназначенную воплотить суть Его Веры, даст Ему возможность оградить ее от раскола и ересей и открыто провозгласить Свою миссию. Он и помыслить не мог, что самые стены, в которых он запер Узника, подвигнут Его отчаявшихся учеников и товарищей сбросить оковы одряхлевшего вероучения и ускорят события, которые заставят их проявить доселе невиданные среди их соотечественников доблесть, отвагу и самоотречение. Он и помыслить не мог, что, решившись на этот шаг, он сам выступит как орудие, с помощью которого осуществится одно из справедливо приписываемых Пророку Ислама пророчеств - о неизбежности того, что должно произойти в Азербайджане. Не в пример ширазскому правителю, который, ощутив приближение грозной кары Божией, бесславно бежал, ослабив надзор за Пленником, Великий Визирь Мухаммад-шаха, отдавая одно за другим свои приказанья, сам приуготовлял себе жестокое и неминуемое разочарование и мостил дорогу к своему окончательному падению.

His orders to `Ali Khan, the warden of the fortress of Mah-Ku, were stringent and explicit. On His way to that fortress The Báb passed a number of days in Tabriz, days that were marked by such an intense excitement on the part of the populace that, except for a few persons, neither the public nor His followers were allowed to meet Him. As He was escorted through the streets of the city the shout of "Allah-u-Akbar" resounded on every side. So great, indeed, became the clamor that the town crier was ordered to warn the inhabitants that any one who ventured to seek The Báb's presence would forfeit all his possessions and be imprisoned. Upon His arrival in Mah-Ku, surnamed by Him Jabal-i-Basit (the Open Mountain) no one was allowed to see Him for the first two weeks except His amanuensis, Siyyid Husayn, and his brother. So grievous was His plight while in that fortress that, in the Persian Bayan, He Himself has stated that at night-time He did not even have a lighted lamp, and that His solitary chamber, constructed of sun-baked bricks, lacked even a door, while, in His Tablet to Muhammad Shah, He has complained that the inmates of the fortress were confined to two guards and four dogs.

Его приказы главному надзирателю крепости Махку были суровы и пространны. На своем пути в крепость Баб провел несколько дней в Тебризе, но волнение, охватившее народ, было столь велико, что за исключением нескольких человек никто, в том числе и Его последователи, не был допущен к Нему. Когда же Его вели по городским улицам, в воздухе не смолкали крики "Аллаху - Абха!" Возмущение народа и вправду было столь велико, что городскому глашатаю приказали оповестить жителей о том, что, ежели кто-то осмелится искать встречи с Бабом, он будет лишен всего имущества и брошен в тюрьму. По прибытии в Махку, которую Он нарек Джабал-е-Басит, что значит Открытая гора, первые две недели никому не позволялось видеться с Ним, кроме Его переписчика, Сейида Хусейна, и Его брата. Столь мучительными и тяжкими были условия Его заточения, что в Книге Байан Он Сам писал о том, что по ночам не мог зажигать светильника, что в Его камере, выстроенной из обожженного на солнце кирпича, не было даже двери, а в Послании Мухаммад-шаху Он жалуется, что к каждому из заключенных в крепости приставлено по два надзирателя и четыре собаки.


Secluded on the heights of a remote and dangerously situated mountain on the frontiers of the Ottoman and Russian empires; imprisoned within the solid walls of a four-towered fortress; cut off from His family, His kindred and His disciples; living in the vicinity of a bigoted and turbulent community who, by race, tradition, language and creed, differed from the vast majority of the inhabitants of Persia; guarded by the people of a district which, as the birthplace of the Grand Vizir, had been made the recipient of the special favors of his administration, the Prisoner of Mah-Ku seemed in the eyes of His adversary to be doomed to languish away the flower of His youth, and witness, at no distant date, the complete annihilation of His hopes. That adversary was soon to realize, however, how gravely he had misjudged both his Prisoner and those on whom he had lavished his favors. An unruly, a proud and unreasoning people were gradually subdued by the gentleness of The Báb, were chastened by His modesty, were edified by His counsels, and instructed by His wisdom. They were so carried away by their love for Him that their first act every morning, notwithstanding the remonstrations of the domineering `Ali Khan, and the repeated threats of disciplinary measures received from Tihran, was to seek a place where they could catch a glimpse of His face, and beseech from afar His benediction upon their daily work. In cases of dispute it was their wont to hasten to the foot of the fortress, and, with their eyes fixed upon His abode, invoke His name, and adjure one another to speak the truth. `Ali Khan himself, under the influence of a strange vision, felt such mortification that he was impelled to relax the severity of his discipline, as an atonement for his past behavior. Such became his leniency that an increasing stream of eager and devout pilgrims began to be admitted at the gates of the fortress. Among them was the dauntless and indefatigable Mulla Husayn, who had walked on foot the entire way from Mashad in the east of Persia to Mah-Ku, the westernmost outpost of the realm, and was able, after so arduous a journey, to celebrate the festival of Naw-Ruz (1848) in the company of his Beloved.

Отделенный от мира высокими горами и бездонными пропастями, на самой границе Оттоманской империи и России; огражденный мощными стенами крепости с четырьмя башнями по углам; оторванный от Своей семьи, Своих близких друзей и учеников; живя в постоянном соседстве с фанатичным и беспокойным племенем, которое по крови, языку, обычаям и вере сильно отличалось от большинства прочих обитателей Персии; охраняемый уроженцами края, откуда был родом Великий Визирь и который поэтому пользовался его особым благоволением, - Узник крепости Махку в глазах Его заклятого врага был неминуемо обречен увять во цвете лет и в самом скором времени собственными глазами узреть полное крушение всех Своих надежд. Весьма скоро, однако, он понял, сколь ошибочно судил он как о своем Пленнике, так и о тех, кого осыпал своими милостями. Буйные и непокорные, кичливые и безрассудные люди мало-помалу подпадали под влияние ласкового и учтивого обхождения Баба, смирялись при виде Его кротости, начинали прислушиваться к Его советам и наставлениям и внимали Его мудрости. Столь возрастала в них день ото дня любовь с Узнику, что несмотря на суровые предупреждения Али-хана и угрозы, исходящие из Тегерана, каждое утро они первые делом искали место, откуда можно было хоть мельком увидеть Его лицо и услышать издали Его голос, благословлявший их на ежедневные труды. Когда между ними возникали споры, они спешили к крепостным воротам и, обратив взор на Его узилище, взывали к Его имени и клялись друг перед другом говорить только правду. Сам Али-хан после посетившего его странного видения впал в столь подавленное и угнетенное состояние, что во искупление прежней суровости значительно смягчил и облегчил положение Узника. Терпимость его простерлась так далеко, что все растущему числу набожных паломников разрешено было собираться у крепостных стен. Был среди них и отважный, неутомимый Мулла Хусейн, пешком проделавший весь путь от Мешхеда, что на востоке Персии, до Махку - самой западной точки страны, и сразу после столь многотрудного путешествия отпраздновавший Новруз 1848-года в обществе своего Возлюбленного.

Secret agents, however, charged to watch `Ali Khan, informed Haji Mirza Aqasi of the turn events were taking, whereupon he immediately decided to transfer The Báb to the fortress of Chihriq (about April 10, 1848), surnamed by Him the Jabal-i-Shadid (the Grievous Mountain). There He was consigned to the keeping of Yahya Khan, a brother-in-law of Muhammad Shah. Though at the outset he acted with the utmost severity, he was eventually compelled to yield to the fascination of his Prisoner. Nor were the kurds, who lived in the village of Chihriq, and whose hatred of the Shi'ahs exceeded even that of the inhabitants of Mah-Ku, able to resist the pervasive power of the Prisoner's influence. They too were to be seen every morning, ere they started for their daily work, to approach the fortress and prostrate themselves in adoration before its holy Inmate. "So great was the confluence of the people," is the testimony of a European eye-witness, writing in his memoirs of The Báb, "that the courtyard, not being large enough to contain His hearers, the majority remained in the street and listened with rapt attention to the verses of the new Quran."

Однако же следившие за Али-ханом тайные осведомители донесли Хаджи Мирзе Акаси о том обороте, какой принимают события, после чего он решил незамедлительно перевести Баба в крепость Чехрик, которую Он нарек Джабал-е Шадид - Гора Скорби, а случилось это около 10 апреля 1848 года. Там Его передали под надзор Йахья-хана, шурина Мухаммад-шаха. Хотя поначалу тот вел себя с Узником крайне сурово, но в конце концов и он не смог устоять перед обаянием Его личности. И даже обитавшие в деревне Чехрик курды, которые ненавидели шиитов еще больше, чем население Махку, оказались не в состоянии противиться Его мощному духовному воздействию. И здесь можно было видеть, как народ каждое утро, прежде чем взяться за работу, стекается к вратам крепости и морлитвенно преклоняет колени перед святым Пленником. "Так велико было скопление людей, - пишет один европеец, оставивший книгу воспоминаний о Бабе, - что тюремный двор не вмещал всех, желавших Его слышать, и большинство толпилось за оградой, завороженно внимая речам нового Пророка".


Indeed the turmoil raised in Chihriq eclipsed the scenes which Mah-Ku had witnessed. Siyyids of distinguished merit, eminent `ulamas, and even government officials were boldly and rapidly espousing the Cause of the Prisoner. The conversion of the zealous, the famous Mirza Asadu'llah, surnamed Dayyan, a prominent official of high literary repute, who was endowed by The Báb with the "hidden and preserved knowledge," and extolled as the "repository of the trust of the one true God," and the arrival of a dervish, a former Navvab, from India, whom The Báb in a vision had bidden renounce wealth and position, and hasten on foot to meet Him in Adhirbayjan, brought the situation to a head. Accounts of these startling events reached Tabriz, were thence communicated to Tihran, and forced Haji Mirza Aqasi again to intervene. Dayyan's father, an intimate friend of that minister, had already expressed to him his grave apprehension at the manner in which the able functionaries of the state were being won over to the new Faith. To allay the rising excitement The Báb was summoned to Tabriz. Fearful of the enthusiasm of the people of Adhirbayjan, those into whose custody He had been delivered decided to deflect their route, and avoid the town of Khuy, passing instead through Urumiyyih. On His arrival in that town Prince Malik Qasim Mirza ceremoniously received Him, and was even seen, on a certain Friday, when his Guest was riding on His way to the public bath, to accompany Him on foot, while the Prince's footmen endeavored to restrain the people who, in their overflowing enthusiasm, were pressing to catch a glimpse of so marvelous a Prisoner. Tabriz, in its turn in the throes of wild excitement, joyously hailed His arrival. Such was the fervor of popular feeling that The Báb was assigned a place outside the gates of the city.

И действительно, беспорядки в Чехрике намного превзошли то, что происходило в Махку. Родовитая знать, видные богословы и даже государственные чиновники все более решительно начинали поддерживать Дело Узника. После обращения известного своим рвением в делах веры Мирзы Асадуллы, прозванного Дайаном, крупного государственного деятеля, к тому же снискавшего литературную славу, - Мирзы Асадуллы, которому Баб открыл "сокровенное знание" и нарек "избранным сосудом единой истины Божией", после появления индийского дервиша, бывшего Наваба, явившись которому во сне, Баб повелел отказаться от всего своего имущества и почетного положения и пешим ходом немедля отправиться в Чехрик, дабы припасть к Его стопам, - положение обострилось до крайности. Сведения о поразительных событиях в Чехрике достигли Тебриза, оттуда были переданы в Тегеран, что вынудило Хаджи Мирзу Акаси к новому вмешательству. Отец Дайана, близкий друг шахского вельможи, выразил ему свою глубокую озабоченность тем, с какой легкостью опытные и прозорливые государственные мужи переходят на сторону новой Веры. Чтобы усмирить волнения, Баба призвали в Тебриз. Опасаясь столкновений с азербайджанскими сторонниками Баба, сопровождавшая Его стража решила изменить маршрут и, не заезжая в город Хой, проехать через Урмийю. По прибытии Баба в этот город принц Малик Касим Мирза встретил его с почестями, а в одну из пятниц видели, как принц, пеший, сопровождает своего Гостя, ехавшего верхом в городские бани, в то время как слуги с трудом сдерживали толпу, рвавшуюся хоть издали увидеть дивного Узника. И в Тебризе, вне себя от ликования, толпа приветствовала Его радостными криками. Народное воодушевление оказалось столь пылким, что Бабу отвели место вне городских стен.


This, however, failed to allay the prevailing emotion. Precautions, warnings and restrictions served only to aggravate a situation that had already become critical. It was at this juncture that the Grand Vizir issued his historic order for the immediate convocation of the ecclesiastical dignitaries of Tabriz to consider the most effectual measures which would, once and for all, extinguish the flames of so devouring a conflagration.

Но и это не помогло утихомирить страсти. Разного рода меры предосторожности, увещевания и предупреждения лишь усугубляли ситуацию, и без того критическую. И в этот-то момент Великий Визирь отдал памятный приказ о немедленном собрании высших духовных чинов Тебриза, с тем чтобы изыскать самые действенные средства, могущего раз и навсегда погасить всепоглощающее пламя народного возмущения.

The circumstances attending the examination of The Báb, as a result of so precipitate an act, may well rank as one of the chief landmarks of His dramatic career. The avowed purpose of that convocation was to arraign the Prisoner, and deliberate on the steps to be taken for the extirpation of His so-called heresy. It instead afforded Him the supreme opportunity of His mission to assert in public, formally and without any reservation, the claims inherent in His Revelation. In the official residence, and in the presence, of the governor of Adhirbayjan, Nasiri'd-Din Mirza, the heir to the throne; under the presidency of Haji Mulla Mahmud, the Nizamu'l-`Ulama, the Prince's tutor; before the assembled ecclesiastical dignitaries of Tabriz, the leaders of the Shaykhi community, the Shaykhu'l-Islam, and the Imam-Jum'ih, The Báb, having seated Himself in the chief place which had been reserved for the Vali-`Ahd (the heir to the throne), gave, in ringing tones, His celebrated answer to the question put to Him by the President of that assembly. "I am," He exclaimed, "I am, I am the Promised One! I am the One Whose name you have for a thousand years invoked, at Whose mention you have risen, Whose advent you have longed to witness, and the hour of Whose Revelation you have prayed God to hasten. Verily, I say, it is incumbent upon the peoples of both the East and the West to obey My word, and to pledge allegiance to My person."

Обстоятельства, сопровождавшие испытания Баба, вследствие столь поспешных и опрометчивых действий властей, вполне можно расценить как одну из основных вех Его драматической судьбы. Никто не скрывал, что собрание хочет осудить Узника, чтобы затем без труда искоренить то, что считалось Его еретическим учением. Однако, наоборот, Он получил неоценимую возможность публично, официально и ясно провозгласить основные истины Своего Откровения. Во дворце наместника Азербайджана, наследного принца Насир ад-Дина Мирзы, в присутствии наставника принца Хаджи Муллы Махмуда Низамуд уль-Улемы, а также глав духовных общин Тебриза, представителей шейхитской общины и Имама Джумиха, Баб проследовал к месту, отведенному для второго престолонаследника, Валиахда, и в ответ на вопрос, заданный Ему главой общины, звучным голосом воскликнул: "Я есмь, Я есмь, Я есмь Обещанный! Я - Тот, к имени Коего вы взывали веками, при упоминании о Коем вы вставали со своих мест, Чье пришествие жаждали узреть, Откровения Коего вы молили у Господа. Воистину говорю вам, что ни один из народов не посмеет ослушаться Моего слова и все они присягнут на верность Мне".

Awe-struck, those present momentarily dropped their heads in silent confusion. Then Mulla Muhammad-i-Mamaqani, that one-eyed white-bearded renegade, summoning sufficient courage, with characteristic insolence, reprimanded Him as a perverse and contemptible follower of Satan; to which the undaunted Youth retorted that He maintained what He had already asserted. To the query subsequently addressed to Him by the Nizamu'l-`Ulama The Báb affirmed that His words constituted the most incontrovertible evidence of His mission, adduced verses from the Quran to establish the truth of His assertion, and claimed to be able to reveal, within the space of two days and two nights, verses equal to the whole of that Book. In answer to a criticism calling His attention to an infraction by Him of the rules

Услышав призыв Баба, присутствующие все как один, молча, в замешательстве понуряли головы. И только Мулла Мухаммад-и-Мамакани, одноглазый седобородый вероотступник, собравшись с духом и с присущей ему беззастенчивостью, обвинил Его в том, что Он - падший и презренный приспешник Диавола; на эти его слова бесстрашный Юноша ответил, что не отрекается от сказанного Им. Следующим обратился к Нему с вопросами Низам уль-Улема, но Баб продолжал утверждать, что Его слова -неопровержимое свидетельство Его миссии, сослался на стихи из Корана, подтверждающие Его правоту, и пообещав за ближайшие два дня и две ночи записать больше стихов, чем содержится во всей этой священной Книге. Когда же Его упрекнули в том, что Он нарушает установленные правила


of grammar, He cited certain passages from the Quran as corroborative evidence, and, turning aside, with firmness and dignity, a frivolous and irrelevant remark thrown at Him by one of those who were present, summarily disbanded that gathering by Himself rising and quitting the room. The convocation thereupon dispersed, its members confused, divided among themselves, bitterly resentful and humiliated through their failure to achieve their purpose. Far from daunting the spirit of their Captive, far from inducing Him to recant or abandon His mission, that gathering was productive of no other result than the decision, arrived at after considerable argument and discussion, to inflict the bastinado on Him, at the hands, and in the prayer-house of the heartless and avaricious Mirza `Ali-Asghar, the Shaykhu'l-Islam of that city. Confounded in his schemes Haji Mirza Aqasi was forced to order The Báb to be taken back to Chihriq.

грамматики, Он привел в пример несколько соответствующих отрывков из Корана и, встав, с твердостью и достоинством, не обращая внимания на раздавшиеся вслед издевательские замечания, покинул залу на глазах у вконец обескураженных присутствующих. Смущенные, разделившись во мнениях, покидали залу ученые богословы, горько терзаясь тем, что, будучи публично унижены, так и не достигли своей цели. Не сумев сломить дух Узника и заставить Его отречься от Его миссии, единственно, к чему после долгих споров пришли участники собрания, было решение подвергнуть Юношу битью по пяткам, что и поручили жестокосердному и алчному Мирзе Али Ашгару, главе шиитской общины города. Увидев, что планы его сорваны, Хаджи Мирза Акаси был вынужден приказать Бабу вернуться обратно в Чехрик.

This dramatic, this unqualified and formal declaration of The Báb's prophetic mission was not the sole consequence of the foolish act which condemned the Author of so weighty a Revelation to a three years' confinement in the mountains of Adhirbayjan. This period of captivity, in a remote corner of the realm, far removed from the storm centers of Shiraz, Isfahan, and Tihran, afforded Him the necessary leisure to launch upon His most monumental work, as well as to engage on other subsidiary compositions designed to unfold the whole range, and impart the full force, of His short-lived yet momentous Dispensation. Alike in the magnitude of the writings emanating from His pen, and in the diversity of the subjects treated in those writings, His Revelation stands wholly unparalleled in the annals of any previous religion. He Himself affirms, while confined in Mah-Ku, that up to that time His writings, embracing highly diversified subjects, had amounted to more than five hundred thousand verses. "The verses which have rained from this Cloud of Divine mercy," is Bahá'u'lláh's testimony in the Kitáb-i-Iqan, "have been so abundant that none hath yet been able to estimate their number. A score of volumes are now available. How many still remain beyond our reach! How many have been plundered and have fallen into the hands of the enemy, the fate of which none knoweth!" No less arresting is the variety of themes presented by these voluminous writings, such as prayers, homilies, orations, Tablets of visitation, scientific treatises, doctrinal dissertations, exhortations, commentaries on the Quran and on various traditions, epistles to the highest religious and ecclesiastical dignitaries of the realm, and laws and

Но не только это волнующее, открытое и публичное провозглашение пророческой миссии Баба стало следствием безрассудного шага властей, в результате которого Творец столь могущественного Откровения осужден был на трехлетнее заключение в горах Азербайджана. Время, проведенное в плену, в глухом уголке, вдали от шумной жизни Шираза, Исфахана и Тегерана, предоставило Ему необходимый досуг, чтобы наконец приступить к исполнению своего главного замысла, равно как и заняться сочинениями, в которых подробно и во всем своем блеске запечатлелся Его такой еще юный, но уже великий Завет. По непреходящему величию того, что вышло из-под Его пера, по разнообразию предметов, о которых трактуют Его писания, Откровение Баба стоит особняком и несопоставимо ни с чем из предшествующих религиозных памятников. Пребывая в Махку, Он Сам утверждал, что к тому времени его сочинения, охватывающие самый широкий круг тем, превышали пятьсот тысяч стихов. "Стихи излились из сего Облака Божественной благодати столь щедрым дождем, - свидетельствует Бахаулла в Кетаб-е Икане, - что никому пока не под силу исчислить их. В распоряжении нашем сейчас множество томов. Но сколькие еще недоступны нам! Сколь многие были расхищены, попали в руки врагов, и судьба их теперь неведома!" Не менее поразительно и разнообразие тем и жанров, сведенных воедино в этих объемистых трудах: молитвы и наставления, наброски речей и записи разговоров с посетителями, научные трактаты, ученые исследования, комментарии Корана и различных преданий, обращенные к высшим церковным иерархам, заповеди


ordinances for the consolidation of His Faith and the direction of its activities.

и законы, долженствующие укрепить Его Веру и определить пути ее развития.

Already in Shiraz, at the earliest stage of His ministry, He had revealed what Bahá'u'lláh has characterized as "the first, the greatest, and mightiest of all books" in The Bábi Dispensation, the celebrated commentary on the Surah of Joseph, entitled the Qayyumu'l-Asma, whose fundamental purpose was to forecast what the true Joseph (Bahá'u'lláh) would, in a succeeding Dispensation, endure at the hands of one who was at once His arch-enemy and blood brother. This work, comprising above nine thousand three hundred verses, and divided into one hundred and eleven chapters, each CHAPTER a commentary on one verse of the above-mentioned Surah, opens with The Báb's clarion-call and dire warnings addressed to the "concourse of kings and of the sons of kings;" forecasts the doom of Muhammad Shah; commands his Grand Vizir, Haji Mirza Aqasi, to abdicate his authority; admonishes the entire Muslim ecclesiastical order; cautions more specifically the members of the Shi'ah community; extols the virtues, and anticipates the coming, of Bahá'u'lláh, the "Remnant of God," the "Most Great Master;" and proclaims, in unequivocal language, the independence and universality of The Bábi Revelation, unveils its import, and affirms the inevitable triumph of its Author. It, moreover, directs the "people of the West" to "issue forth from your cities and aid the Cause of God;" warns the peoples of the earth of the "terrible, the most grievous vengeance of God;" threatens the whole Islamic world with "the Most Great Fire" were they to turn aside from the newly-revealed Law; foreshadows the Author's martyrdom; eulogizes the high station ordained for the people of Baha, the "Companions of the crimson-colored ruby Ark;" prophesies the fading out and utter obliteration of some of the greatest luminaries in the firmament of The Bábi Dispensation; and even predicts "afflictive torment," in both the "Day of Our Return" and in "the world which is to come," for the usurpers of the Imamate, who "waged war against Husayn (Imam Husayn) in the Land of the Euphrates."

Еще в самом начале Своего служения, в Ширазе, Он написал знаменитое толкование к суре об Иосифе - Кайум уль-Асма, которое Бахаулла назвал "первой, величайшей и самой вдохновенной" из всех книг Завета Баба, чья основная цель состояла в том, чтобы предвосхитить то, что истинный Иосиф (Бахаулла), изложив это в Своем Завете, вручит Своему родному брату и одновременно - заклятому врагу. Это сочинение, включающее около девяти тысяч трехсот стихов и разбитое на сто одиннадцать глав, каждая из которых представляет толкование из стихов уже помянутой суры, начинается звучащим как воинственный клич смелым обращением Баба ко "всему сонму царей и царских отпрысков"; предсказывает падение Мухаммад-шаха; повелевает Великому Визирю, Хаджи Мирзе Акаси, отречься от власти; укоряет все мусульманское духовенство; особо предостерегает членов шиитской общины; описывает добродетели и предвосхищает явление Бахауллы - "Следа Десницы Божией" и "Величайшего Владыки", и ясно провозглашает своеобычный характер и общечеловеческую ценность Откровения Баба, предугадывает его распространение и утверждает неизбежное торжество его Творца. Помимо этого, Он предписывает "народам Запада покинуть свои города и жилища, дабы споспешествовать Делу Господню"; предупреждает народы Земли "об ужасной и беспощадной каре Божией"; угрожает всему исламскому миру "Огнем Великого Пожара", если он отвратится от новоявленного Закона; прозревает мученическую смерть Того, Кто принес его в мир; восхваляет высокую участь, уготованную верующим Бахаи, "Спутникам рубинового Ковчега"; пророчествует о том, что погаснут и канут в забвение многие яркие светочи из тех, что освещают ныне подножие Завета, и предрекает "в День Нашего Возвращения в Грядущий Мир" "муку лютую" "тем, кто узурпировал власть Имама и "восстал войной на Хусейна (Имама Хусейна) на Земле Евфратовой".

It was this Book which The Bábis universally regarded, during almost the entire ministry of The Báb, as the Quran of the people of the Bayan; whose first and most challenging CHAPTER was revealed in the presence of Mulla Husayn, on the night of its Author's Declaration; some of whose pages were borne, by that same disciple, to Bahá'u'lláh, as the first fruits of a Revelation which instantly won His enthusiastic allegiance; whose entire text was translated into Persian by the brilliant and gifted Tahirih; whose passages inflamed

Это была та самая Книга, которая повсеместно, во времена служения Баба, заменяла бабидам Коран; чья первая, наиболее резкая по тону глава была написана в присутствии Муллы Хусейна в ночь Провозглашения ее Автора; с отрывками из которой тот же Мулла Хусейн познакомил Бахауллу, воспринявшего их с величайшим воодушевлением; чей текст был целиком переведен на персидский блестяще одаренной Тахирой; чьи строки вызвали


the hostility of Husayn Khan and precipitated the initial outbreak of persecution in Shiraz; a single page of which had captured the imagination and entranced the soul of Hujjat; and whose contents had set afire the intrepid defenders of the Fort of Shaykh Tabarsi and the heroes of Nayriz and Zanjan.

безудержный гнев хана Хусейна и начало преследований в Ширазе; одна-единственная страница которой покорила воображение и пленила душу Худжата; чей дух воспламенял бестрепетные сердца защитников форта шейха Табарси и героев Нейриза и Зенджана.

This work, of such exalted merit, of such far-reaching influence, was followed by the revelation of The Báb's first Tablet to Muhammad Shah; of His Tablets to Sultan `Abdu'l-Majid and to Najib Pasha, the Vali of Baghdad; of the Sahifiy-i-baynu'l-Haramayn, revealed between Mecca and Medina, in answer to questions posed by Mirza Muhit-i-Kirmani; of the Epistle to the Sherif of Mecca; of the Kitábu'r-Ruh, comprising seven hundred Surahs; of the Khasa'il-i-Sab`ih, which enjoined the alteration of the formula of the adhan; of the Risaliy-i-Furu-i-`Adliyyih, rendered into Persian by Mulla Muhammad-Taqiy-i-Harati; of the commentary on the Surah of Kawthar, which effected such a transformation in the soul of Vahid; of the commentary on the Surah of Va'l-`Asr, in the house of the Imam-Jum'ih of Isfahan; of the dissertation on the Specific Mission of Muhammad, written at the request of Manuchihr Khan; of the second Tablet to Muhammad Shah, craving an audience in which to set forth the truths of the new Revelation, and dissipate his doubts; and of the Tablets sent from the village of Siyah-Dihan to the `ulamas of Qazvin and to Haji Mirza Aqasi, inquiring from him as to the cause of the sudden change in his decision.

За этим сочинением, столь проникновенным и возвышенным, оказавшим столь сильное влияние, последовали первое письмо Баба к Мухаммада-шаху; Его письма к султану Абд уль-Маджиду, к Наджиб-паше и повелителю Багдада; книга Сахифийа байн уль-Харамайан, явленная Бабом между Меккой и Мединой в ответ на вопрос, поставленный Мирзой Мухитом Кермани; послание Шерифу Мекки; книга Китаб ур-Рух, включающая семьсот сур; сочинение Хасаил-е Сабе, в котором Баб изменил формулу азана; трактат Ресале-йе Фуру-йе, переведенный на персидский Муллой Мухаммадом Таки-йе Харати; толкование одной из сур Коусара, повлиявшее на обращение Вахида; толкование суры из Валь'Ашра в доме Имама Джумиха в Исфахане; обоснование Особой Миссии Мухаммада, написанное по просьбе Манучер-хана; второе письмо Мухаммад-шаху, в котором Баб с жаром испрашивал у шаха аудиенции, чтобы провозгласить ему истины нового Откровения и рассеять его сомнения; а также обращения из деревушки Сейах-Дехан к улеме Казвину и великому визирю Хаджи Мирзе Акаси, в котором Баб просил объяснить причину того, почему визирь так неожиданно изменил свое решение.

The great bulk of the writings emanating from The Báb's prolific mind was, however, reserved for the period of His confinement in Mah-Ku and Chihriq. To this period must probably belong the unnumbered Epistles which, as attested by no less an authority than Bahá'u'lláh, The Báb specifically addressed to the divines of every city in Persia, as well as to those residing in Najaf and Karbila, wherein He set forth in detail the errors committed by each one of them. It was during His incarceration in the fortress of Mah-Ku that He, according to the testimony of Shaykh Hasan-i-Zunuzi, who transcribed during those nine months the verses dictated by The Báb to His amanuensis, revealed no less than nine commentaries on the whole of the Quran--commentaries whose fate, alas, is unknown, and one of which, at least the Author Himself affirmed, surpassed in some respects a book as deservedly famous as the Qayyumu'l-Asma.

Не менее значительное число сочинений вышло из-под плодовитого пера Баба во время Его заключения в Махку и Чехрике. В этот же период, по всей вероятности, было создано множество посланий, в которых, как признает не кто иной, как сам Бахаулла, Баб обращался непосредственно к определенным священнослужителям во всех городах Персии, в том числе и жившим в Неджефе и Кербеле, подробно разбирая ошибки, допущенные каждым из них. Именно во время Его заточения в крепости Махку Он, по свидетельству Шейха Хасана Зунузи, девять месяцев записывающего стихи, которые диктовал Баб, явил не менее девяти толкований по всему Корану - толкований, чья судьба, к сожалению, неизвестна и одно из которых, по утверждению Самого Автора, отчасти вошло в такую знамениую книгу, как Кайум-е Асме.

Within the walls of that same fortress the Bayan (Exposition)-- that monumental repository of the laws and precepts of the new Dispensation and the treasury enshrining most of The Báb's references

В стенах той же крепости был создан Байан (Изложение) - великий кладезь законов и предписаний нового Завета, сокровищница, заключающая большую часть хлалебных упоминаний Баба


and tributes to, as well as His warning regarding, "Him Whom God will make manifest"--was revealed. Peerless among the doctrinal works of the Founder of The Bábi Dispensation; consisting of nine Vahids (Unities) of nineteen chapters each, except the last Vahid comprising only ten chapters; not to be confounded with the smaller and less weighty Arabic Bayan, revealed during the same period; fulfilling the Muhammadan prophecy that "a Youth from Bani-Hashim ... will reveal a new Book and promulgate a new Law;" wholly safeguarded from the interpolation and corruption which has been the fate of so many of The Báb's lesser works, this Book, of about eight thousand verses, occupying a pivotal position in Bábi literature, should be regarded primarily as a eulogy of the Promised One rather than a code of laws and ordinances designed to be a permanent guide to future generations. This Book at once abrogated the laws and ceremonials enjoined by the Quran regarding prayer, fasting, marriage, divorce and inheritance, and upheld, in its integrity, the belief in the prophetic mission of Muhammad, even as the Prophet of Islam before Him had annulled the ordinances of the Gospel and yet recognized the Divine origin of the Faith of Jesus Christ. It moreover interpreted in a masterly fashion the meaning of certain terms frequently occurring in the sacred Books of previous Dispensations such as Paradise, Hell, Death, Resurrection, the Return, the Balance, the Hour, the Last Judgment, and the like. Designedly severe in the rules and regulations it imposed, revolutionizing in the principles it instilled, calculated to awaken from their age-long torpor the clergy and the people, and to administer a sudden and fatal blow to obsolete and corrupt institutions, it proclaimed, through its drastic provisions, the advent of the anticipated Day, the Day when "the Summoner shall summon to a stern business," when He will "demolish whatever hath been before Him, even as the Apostle of God demolished the ways of those that preceded Him."

и Его предсказаний о пришествии "Того, Кто явлен Богом". Не имеющая себе равных среди богословских трудов Основателя Завета; состоящая из девяти Вахидов, то есть разделов, каждый из которых включает девятнадцать глав, кроме последнего, включающего десять; несравнимый с гораздо меньшим по объему и значимости арабским Байаном, созданным в тот же период; исполняющий пророчество Мухаммада о "Юноше из Бани Хашима..., который явит новую Книгу и установит новый Закон"; не искаженная позднейшими исправлениями и вставками, которых так много во второстепенных сочинениях Баба, Книга эта, состоящая из восьми тысяч стихов и занимающая центральное место среди творений Баба, представляет не столько свод законов и предписаний для потомков, сколько хвалу Обещанному. Книга эта отменяла провозглашенные в Коране законы, касавшиеся молитв, поста, брака, развода и прав наследования, и всем своим содержанием укрепляла веру в пророческую миссию Мухаммада, так же как Пророки Ислама до Баба, отвергая Евангелие, признавали божественное происхождение Веры Христовой. Помимо этого, в ней содержится искусное и глубокое толкование понятий в священных Книгах предшествовавших Заветов - таких, как Рай, Ад, Смерть, Воскресение, Возвращение, Мера, Час, Страшный Суд и им подобных. Преднамеренно суровая в своих правилах и предписаниях, несущая совершенно новые принципы, призванные пробудить духовенство и народ от вековой спячки и нанести решающий удар по обветшавшим и продажным общественным институтам, она в ярких и смелых образах предвещала пришествие предопределенного свыше Дня - Дня, когда "Взывающий созовет всех на жестокую битву", когда Он "уничтожит все, бывшее до Него, равно как Апостол Божий уничтожил стези тех, кто являлся до Него".

It should be noted, in this connection, that in the third Vahid of this Book there occurs a passage which, alike in its explicit reference to the name of the Promised One, and in its anticipation of the Order which, in a later age, was to be identified with His Revelation, deserves to rank as one of the most significant statements recorded in any of The Báb's writings. "Well is it with him," is His prophetic announcement, "who fixeth his gaze upon the Order of Bahá'u'lláh, and rendereth thanks unto his Lord. For He will assuredly be made manifest. God hath indeed irrevocably ordained it in the Bayan." It is with that self-same Order that the Founder of the promised

В связи с этим следует отметить, что третий Вахид этой Книги содержит отрывок, который, наравне с пространными ссылками на имя Обещанного и предсказаниями о Порядке, который позже станут отожествлять с Его Откровением, достоин считаться одним из наиболее значительных среди всех писаний Баба. Вот они, Его пророческие слова: "Благо тому, кто не отвратил взор от Порядка Бахауллы и вознес благодарность Его Господу. Ибо несомнено суждено Ему явиться. Никто не в силах отменить заповедей Божиих, возвещенных в Байане". Речь идет о том самом Порядке, который Творец обетованного


Revelation, twenty years later--incorporating that same term in His Kitáb-i-Aqdas--identified the System envisaged in that Book, affirming that "this most great Order" had deranged the world's equilibrium, and revolutionized mankind's ordered life. It is the features of that self-same Order which, at a later stage in the evolution of the Faith, the Center of Bahá'u'lláh's Covenant and the appointed Interpreter of His teachings, delineated through the provisions of His Will and Testament. It is the structural basis of that self-same Order which, in the Formative Age of that same Faith, the stewards of that same Covenant, the elected representatives of the world-wide Bahá'í community, are now laboriously and unitedly establishing. It is the superstructure of that self-same Order, attaining its full stature through the emergence of the Bahá'í World Commonwealth--the Kingdom of God on earth--which the Golden Age of that same Dispensation must, in the fullness of time, ultimately witness.

Откровения двадцатью годами позже, употребив то же выражение в своей книге Кетаб-е Акдас, воплотил в предсказанную Бабом Систему, утверждая, что этот "величайший Порядок" пошатнул равновесие мира и нарушил его устойчивый уклад. Ибо это - черты того самого Порядка, который, на более позднем этапе развития Веры, Центр Бахауллы и назначенный Толкователь Его учения вывели из Его Предвидений и Его Завета. Это - конструктивная основа того самого Порядка, который в Век Строительства Веры Бахауллы ревностные хранители Его Завета и избранные представители всемирной общины Бахаи устанавливают объединенными и кропотливыми усилиями. Это надстойка того самого Порядка, который, приобретая окончательно сложившийся вид после возникновения Всемирного Содружества Бахаи - этого Царствия Божия на земле - навеки, окончательно и непреложно явит себя как новый Золотой Век.

The Báb was still in Mah-Ku when He wrote the most detailed and illuminating of His Tablets to Muhammad Shah. Prefaced by a laudatory reference to the unity of God, to His Apostles and to the twelve Imams; unequivocal in its assertion of the divinity of its Author and of the supernatural powers with which His Revelation had been invested; precise in the verses and traditions it cites in confirmation of so audacious a claim; severe in its condemnation of some of the officials and representatives of the Shah's administration, particularly of the "wicked and accursed" Husayn Khan; moving in its description of the humiliation and hardships to which its writer had been subjected, this historic document resembles, in many of its features, the Lawh-i-Sultan, the Tablet addressed, under similar circumstances, from the prison-fortress of Akka by Bahá'u'lláh to Nasiri'd-Din Shah, and constituting His lengthiest epistle to any single sovereign.

Еще по-прежнему находясь в Махку, Баб написал одну из самых своих подробных и удивительных по силе убеждения Скрижалей, обращенную к Мухаммад-шаху. Начинаясь хвалебным обращением к Богу, Его Апостолам и двенадцати Имамам; недвусмысленно утверждая божественную миссию его Автора и сверхъестественную силу Его Откровения; безукоризненное по точности стихов и преданий, которые приводятся в нем в подтверждение столь смелого высказывания; сурово обвиняющее некоторых представителей шахских властей, особенно "порочного и богомерзкого" Хусейна-хана; трогательно описывающее унижения и тяготы, которые приходилось терпеть его Автору, - этот исторический документ во многом напоминает Лоух-е Султан - Скрижаль, в сходных обстоятельствах отправленную Бахауллой из города-тюрьмы, Акки, Насир ад-Дин шаху, самое пространное из Его посланий к кому-либо из правителей.

The Dala'il-i-Sab`ih (Seven Proofs), the most important of the polemical works of The Báb, was revealed during that same period. Remarkably lucid, admirable in its precision, original in conception, unanswerable in its argument, this work, apart from the many and divers proofs of His mission which it adduces, is noteworthy for the blame it assigns to the "seven powerful sovereigns ruling the world" in His day, as well as for the manner in which it stresses the responsibilities, and censures the conduct, of the Christian divines of a former age who, had they recognized the truth of Muhammad's mission, He contends, would have been followed by the mass of their co-religionists.

Далаил-е Сабе - "Семь доказательств" - основной из полемических трудов Баба, явленный Им в тот же период. Замечательная по чистоте и ясности слога, восхитительная по точности определений, своеобычная по мысли, неопровержимая в своих доводах, книга эта, помимо многих иных подтверждений Его миссии, примечательна еще и тем вызовом, который Он бросает "семи властителям мира" Его времени, а также тем, как Он порицает западное духовенство, возлагая на христианских священников ответственность за то, что они отказались признать миссию Мухаммада и тем самым отвратили свою многочисленную паству от Его веры.


During The Báb's confinement in the fortress of Chihriq, where He spent almost the whole of the two remaining years of His life, the Lawh-i-Hurufat (Tablet of the Letters) was revealed, in honor of Dayyan--a Tablet which, however misconstrued at first as an exposition of the science of divination, was later recognized to have unravelled, on the one hand, the mystery of the Mustaghath, and to have abstrusely alluded, on the other, to the nineteen years which must needs elapse between the Declaration of The Báb and that of Bahá'u'lláh. It was during these years--years darkened throughout by the rigors of The Báb's captivity, by the severe indignities inflicted upon Him, and by the news of the disasters that overtook the heroes of Mazindaran and Nayriz--that He revealed, soon after His return from Tabriz, His denunciatory Tablet to Haji Mirza Aqasi. Couched in bold and moving language, unsparing in its condemnation, this epistle was forwarded to the intrepid Hujjat who, as corroborated by Bahá'u'lláh, delivered it to that wicked minister.

Когда Баб пребывал в крепости Чехрик, где Ему суждено было провести последние два года Его жизни, Он явил Лоух-е Хуруфат ("Скрижаль письмен"), посвятив ее Дайану, - Скрижаль, которую вначале превратно толковали как изложение богословских взглядов Баба, но впоследствии справедливо увидели в ней, с одной стороны объяснение тайны Мустагаса, а с другой - смутный намек на девятнадцать лет, долженствующих протечь со дня Провозглашения миссии Баба до Провозглашения Бахауллы. Именно в эти годы - мрачные годы заточения Баба, Его страданий и печальных известий о героизме мучеников Мазендарана и Нейриза - вскоре после возвращения из Тебриза Он явил обличительную Скрижаль Хаджи Мирзе Акаси. Написанное в сильных и прочувствованных выражениях, беспощадное в своем обвинительном порыве, послание это было передано в руки бестрепетного Худжата, который, как свидетельствует Бахаулла, доставил его порочному и бесчестному вельможе.

To this period of incarceration in the fortresses of Mah-Ku and Chihriq--a period of unsurpassed fecundity, yet bitter in its humiliations and ever-deepening sorrows--belong almost all the written references, whether in the form of warnings, appeals or exhortations, which The Báb, in anticipation of the approaching hour of His supreme affliction, felt it necessary to make to the Author of a Revelation that was soon to supersede His own. Conscious from the very beginning of His twofold mission, as the Bearer of a wholly independent Revelation and the Herald of One still greater than His own, He could not content Himself with the vast number of commentaries, of prayers, of laws and ordinances, of dissertations and epistles, of homilies and orations that had incessantly streamed from His pen.

К периоду заточения в крепостях Махку и Чехрик - периоду непревзойденному по плодовитости, хотя и омраченному унижениями и скорбями, - относятся почти все писания Баба, будь то в виде предупреждений, призывов или укоряющих посланий, которые Баб, предчувствуя, что близится час Его высшей муки, почел долгом оставить как духовное завещание Тому, Кто явится Его преемником. С самого начала сознавая Свою двоякую миссию - носителя самостоятельного Откровения и Глашатая Того, Кто грядет вслед за Ним и чье Откровение превзойдет Его собственное, Он не мог удовольствоваться лишь бесконечно выходившими из-под Его пера обширными толкованиями, молитвами, заповедями, законами, наставлениями и посланиями.

The Greater Covenant into which, as affirmed in His writings, God had, from time immemorial, entered, through the Prophets of all ages, with the whole of mankind, regarding the newborn Revelation, had already been fulfilled. It had now to be supplemented by a Lesser Covenant which He felt bound to make with the entire body of His followers concerning the One Whose advent He characterized as the fruit and ultimate purpose of His Dispensation. Such a Covenant had invariably been the feature of every previous religion. It had existed, under various forms, with varying degrees of emphasis, had always been couched in veiled language, and had been alluded to in cryptic prophecies, in abstruse allegories, in unauthenticated traditions, and in the fragmentary and obscure passages of the sacred Scriptures. In The Bábi Dispensation, however,

Великий Завет, утверждал Он в Своих писаниях, в котором Господь еще в незапамятные времена устами всех Пророков явил Себя, ныне исполнен усилиями человечества, ожидающего нового Откровения. Теперь же его следует дополнить Меньшим Заветом, провозгласить и исполнить который Он, вместе со Своими учениками и последователями, чувствовал Себя призванным, предвещая приход Того, Кого Он называл плодом и конечной целью Своего Завета. Подобные же Заветы неизменно несет с собой каждая из предыдущих религий. Они существовали в различных формах, проявлялись более или менее явно, и всегда для выражения их использовался тайный язык, загадочные пророчества, туманные иносказания, недостоверные предания, включая отрывочные и темные места Священного Писания. Завет Баба, однако,


it was destined to be established in clear and unequivocal language, though not embodied in a separate document. Unlike the Prophets gone before Him, Whose Covenants were shrouded in mystery, unlike Bahá'u'lláh, Whose clearly defined Covenant was incorporated in a specially written Testament, and designated by Him as "the Book of My Covenant," The Báb chose to intersperse His Book of Laws, the Persian Bayan, with unnumbered passages, some designedly obscure, mostly indubitably clear and conclusive, in which He fixes the date of the promised Revelation, extols its virtues, asserts its pre-eminent character, assigns to it unlimited powers and prerogatives, and tears down every barrier that might be an obstacle to its recognition. "He, verily," Bahá'u'lláh, referring to The Báb in His Kitáb-i-Badi', has stated, "hath not fallen short of His duty to exhort the people of the Bayan and to deliver unto them His Message. In no age or dispensation hath any Manifestation made mention, in such detail and in such explicit language, of the Manifestation destined to succeed Him."

предполагал ясное и недвусмысленное изложение, пусть и не скованное рамками одного документа. В отличие от Пророков прошлого, Чьи Заветы окутаны тайной, в отличие от Бахауллы, Чей ясно изложенный Завет вошел в специально написанное Завещание, которое Автор назвал "Книгой Моего Завета", Баб предпочел включить в текст Книги Своих Законов - персидского Байана -отрывки, одни из которых преднамеренно темны и загадочны, большинство же звучит предельно ясно и определенно, и во всех Он точно указывает дату обещанного Откровения, превозносит его блага, утверждает его непреходящий смысл, раскрывает его неограниченные возможности и преимущества и отмечает все, могущее стать препятствием на пути его признания. "Поистине он, - пишет Бахаулла о Бабе в Своей книге Кетаб-е Бади, - не уклонился от Своего долга, порицая людей и неся им Свою Весть. Ни в одном ином веке ни одно иное Свидетельство не повествовало столь подробно о Явлении, имеющем быть после Него".

Some of His disciples The Báb assiduously prepared to expect the imminent Revelation. Others He orally assured would live to see its day. To Mulla Baqir, one of the Letters of the Living, He actually prophesied, in a Tablet addressed to him, that he would meet the Promised One face to face. To Sayyah, another disciple, He gave verbally a similar assurance. Mulla Husayn He directed to Tihran, assuring him that in that city was enshrined a Mystery Whose light neither Hijaz nor Shiraz could rival. Quddus, on the eve of his final separation from Him, was promised that he would attain the presence of the One Who was the sole Object of their adoration and love. To Shaykh Hasan-i-Zunuzi He declared while in Mah-Ku that he would behold in Karbila the countenance of the promised Husayn. On Dayyan He conferred the title of "the third Letter to believe in Him Whom God shall make manifest," while to AzIM He divulged, in the Kitáb-i-Panj-Sha'n, the name, and announced the approaching advent, of Him Who was to consummate His own Revelation.

Некоторых Своих учеников Баб неустанно готовил к ожиданию неминуемого нового Откровения. Других Он изустно заверял в том, что они при жизни станут Его свидетелями. Мулле Бакиру, одному из Письмен, Он, в адресованной тому скрижали, предсказал, что настает день, когда он лицом к лицу встретится с Обещанным. Другого ученика, Сайаха, Он на словах заверил в этом. Муллу Хусейна Он направил в Тегеран, уверяя, что город этот - ковчег, где сокрыт Чудодейственный Свет, равного которому не знали ни Хиджаз, ни Шираз. Куддусу, накануне последнего прощания, Он обещал, что тот сможет воочию лицезреть Грядущего -единственный Предмет их поклонения и любви. Шейху Хасану Зунузи Он, находясь в Махку, объявил, чтобы тот ехал в Кербелу, где сможет узреть обетованного Хусейна. Дайану он присвоил имя "третьего из Письмен, уверовавшего в Того, Кого вскоре явит Господь"; Азиму, в книге Кетаб-е Пандж Шан, Он также дал особое имя, провозгласив о близком пришествии Того, Кто завершит Его Откровение.

A successor or vicegerent The Báb never named, an interpreter of His teachings He refrained from appointing. So transparently clear were His references to the Promised One, so brief was to be the duration of His own Dispensation, that neither the one nor the other was deemed necessary. All He did was, according to the testimony of `Abdu'l-Bahá in "A Traveller's Narrative," to nominate, on the advice of Bahá'u'lláh and of another disciple, Mirza Yahya, who would act solely as a figure-head pending the manifestation of the

Преемника Своего Баб никогда не называл, равно как и воздерживался назначать толкователя Своего учения. Столь очевидно ясными были Его упоминания об Обещанном, столь кратким срок, отпущенный Его собственному Завету, что ни то, ни другое не представлялось необходимым. Как свидетельствует Абдул-Баха в своем "Повествовании странника", единственное, что Он предпринял, по совету Бахауллы, это назначить одного из учеников, Мирзу Йахью, лицом, которое ожидало бы появления


Promised One, thus enabling Bahá'u'lláh to promote, in relative security, the Cause so dear to His heart.

Обещанного, таким образом давая Бахаулле возможность действовать в относительной безопасности во имя Дела, столь дорогого Его сердцу.

"The Bayan," The Báb in that Book, referring to the Promised One, affirms, "is, from beginning to end, the repository of all of His attributes, and the treasury of both His fire and His light." "If thou attainest unto His Revelation," He, in another connection declares, "and obeyest Him, thou wilt have revealed the fruit of the Bayan; if not, thou art unworthy of mention before God." "O people of the Bayan!" He, in that same Book, thus warns the entire company of His followers, "act not as the people of the Quran have acted, for if ye do so, the fruits of your night will come to naught." "Suffer not the Bayan," is His emphatic injunction, "and all that hath been revealed therein to withhold you from that Essence of Being and Lord of the visible and invisible." "Beware, beware," is His significant warning addressed to Vahid, "lest in the days of His Revelation the Vahid of the Bayan (eighteen Letters of the Living and The Báb) shut thee out as by a veil from Him, inasmuch as this Vahid is but a creature in His sight." And again: "O congregation of the Bayan, and all who are therein! Recognize ye the limits imposed upon you, for such a One as the Point of the Bayan Himself hath believed in Him Whom God shall make manifest before all things were created. Therein, verily, do I glory before all who are in the kingdom of heaven and earth."

"Байан, - утверждает Баб в этой книге, имея в виду Обещанного, - есть, от начала до конца, кладезь всех Его качеств, сокровища Его пламени и Его света". "Если ты проникнешься Его Откровением, - заявляет Он в другом месте, - и повинуешься Ему, то познаешь плод предудрости Байана; ежели нет, то недостоин ты и упоминания перед Господом". "О люди Байана! - предупреждает Он в той же книге многих Своих последователей. - Не уподобляйтесь людям Корана, ибо, ежели поступите так, то изничтожатся плоды ваших бдений". "И да не удоитесь бремени реченного там, - властно повелевает Он, - ибо иначе удалитесь от Сути Вещей и от Владыки всего зримого и незримого". "Остерегись, говорю тебе, - значительно предостерегает Он Вахида, - иначе в день Его Откровения Вахид Байана (восемнадцать Письмен и Сам Баб) сокроет тебя от взора Его, равно как и этот Вахид - лишь творение очей Его". И далее: "О вы, паства Байанова, и все прочие, слушайте! Познайте пределы свои, ибо даже Тот, Кто есть Суть Байана, уверовал в Посланца, явленного Богом до сотворения мира. Здесь, воистину говорю я вам, благовествую перед всеми сущими в царстве земном и небесном".

"In the year nine," He, referring to the date of the advent of the promised Revelation, has explicitly written, "ye shall attain unto all good." "In the year nine, ye will attain unto the presence of God." And again: "After Hin (68) a Cause shall be given unto you which ye shall come to know." "Ere nine will have elapsed from the inception of this Cause," He more particularly has stated, "the realities of the created things will not be made manifest. All that thou hast as yet seen is but the stage from the moist germ until We clothed it with flesh. Be patient, until thou beholdest a new creation. Say: `Blessed, therefore, be God, the most excellent of Makers!'" "Wait thou," is His statement to AzIM, "until nine will have elapsed from the time of the Bayan. Then exclaim: `Blessed, therefore, be God, the most excellent of Makers!'" "Be attentive," He, referring in a remarkable passage to the year nineteen, has admonished, "from the inception of the Revelation till the number of Vahid (19)." "The Lord of the Day of Reckoning," He, even more explicitly, has stated, "will be manifested at the end of Vahid (19) and the beginning of eighty (1280 A.H.)." "Were He to appear this very moment," He,

"В году девятом, - обстоятельно и точно пишет Он, подразумевая обещанное Откровение, - достигнете вы всеблагой поры". "В году девятом узрите вы Бога". И далее: "Когда исполнится число Хин (68), Дело откроется вам и вы познаете его". "До истечения девятого года со дня явления Дела, - утверждает Он еще более определенно, - совлекутся покровы сущего. Все, что до сих пор вы зрели, не больше чем влажный сгусток, облеченный плотью. Будьте терпеливы, пока не узрите новой твари. Тогда скажете: "Благословен Господь, величайший из Творцов!" "Итак, жди, - обращается Он к Азиму, - пока не минует девять лет от появления Байана. Тогда воскликнешь: "Благословен Господь, всемогущий Творец!" "Будь бдителен, - наставляет Он в замечательном отрывке о девятнадцати годах, - весь срок от дня Откровения до исполнения числа Вахид (19)". "Повелитель Дня Воздаяния, - еще более точно указывает Он, явится в конце Вахида (19) и в начале года восьмидесятого (1280)". "Если же Он и явится в сей самый миг, - пишет


in His eagerness to insure that the proximity of the promised Revelation should not withhold men from the Promised One, has revealed, "I would be the first to adore Him, and the first to bow down before Him."

Баб, страстно желая, чтобы, в ожидании обещанного Откровения, люди не отвернулись от Обещанного Пророка, - я сам первый вознесу Ему хвалу и преклонюсь перед Ним".

"I have written down in My mention of Him," He thus extols the Author of the anticipated Revelation, "these gem-like words: `No allusion of Mine can allude unto Him, neither anything mentioned in the Bayan.'" "I, Myself, am but the first servant to believe in Him and in His signs...." "The year-old germ," He significantly affirms, "that holdeth within itself the potentialities of the Revelation that is to come is endowed with a potency superior to the combined forces of the whole of the Bayan." And again: "The whole of the Bayan is only a leaf amongst the leaves of His Paradise." "Better is it for thee," He similarly asserts, "to recite but one of the verses of Him Whom God shall make manifest than to set down the whole of the Bayan, for on that Day that one verse can save thee, whereas the entire Bayan cannot save thee." "Today the Bayan is in the stage of seed; at the beginning of the manifestation of Him Whom God shall make manifest its ultimate perfection will become apparent." "The Bayan deriveth all its glory from Him Whom God shall make manifest." "All that hath been revealed in the Bayan is but a ring upon My hand, and I Myself am, verily, but a ring upon the hand of Him Whom God shall make manifest... He turneth it as He pleaseth, for whatsoever He pleaseth, and through whatsoever He pleaseth. He, verily, is the Help in Peril, the Most High." "Certitude itself," He, in reply to Vahid and to one of the Letters of the Living who had inquired regarding the promised One, had declared, "is ashamed to be called upon to certify His truth ... and Testimony itself is ashamed to testify unto Him." Addressing this same Vahid, He moreover had stated: "Were I to be assured that in the day of His manifestation thou wilt deny Him, I would unhesitatingly disown thee... If, on the other hand, I be told that a Christian, who beareth no allegiance to My Faith, will believe in Him, the same will I regard as the apple of My eye."

"Рассказывая о Нем, - не устает Он восхвалять Автора ожидаемого Откровения, - сподобился Я написать об этом такими словами: "Ни одно из предвосхищений Моих не способно предвосхитить Его, ни один из стихов Байана - описать Его". "Даже Сам Я всего лишь первый из слуг Его, уверовавший в Него и в Его знамения..." "Юный росток, -многозначительно утверждает Он, кроющий в себе грядущее Откровение, наделен силою, превосходящей силы, сокрытые во всем Байане". И далее: "Весь Байан есть не более чем единый листок в многолиственной кроне Его Райского Древа". "Лучше будет вам, - сходным образом уверяет Он, -прочитать один лишь стих Того, Кого явит Господь, чем переписать весь Байан, ибо наступит День, когда и весь Байан не спасет вас, но одним лишь Его стихом спасетесь". "Ныне Байан подобен младой поросли, и лишь начинает приоткрываться величие Того, в Ком явит Господь все свое совершенство". "Слава Байана есть лишь отблеск славы Того, Кого явит Господь". "Явленное в Байане не более чем кольцо на руке Моей, Я же сам, истинно говорю, есть не более чем кольцо на руке Того, Кого явит Господь... И волен Он поступать с кольцом, как Ему то заблагорассудится, согласно воле Его. Поистине, нет Высшей помощи, чем Его, в Напастях и Нужде". "Воплощенной Твердости, - говорит Он далее, отвечая Вахиду и одному из Письмен Живущего, который вопрошал Его об Обещанном, - стыдно Ему искать подтверждений явления Своего... воплощенному Свидетельству стыдно искать свидетельств явления Своего". И более того, обращаясь все к тому же Вахиду, Он уверяет: "Знай Я, что в День Его явления вы не признаете Его, то отрекся бы от вас... Но если бы сказали Мне, что чуждый Моей Веры христианин уверовал в Него, то принял бы того в Свое сердце и, как зеницу ока, оберегал бы того".

And finally is this, His moving invocation to God: "Bear Thou witness that, through this Book, I have covenanted with all created things concerning the mission of Him Whom Thou shalt make manifest, ere the covenant concerning My own mission had been established. Sufficient witness art Thou and they that have believed in Thy signs." "I, verily, have not fallen short of My duty to admonish that people," is yet another testimony from His pen, "...If on the day of

И вот, наконец, проникновенно взывает Он к Богу: "Будь же Ты свидетелем того, как, чрез эту Книгу, установил я Завет со всем сущим о признании Того, Кто будет явлен волей Твоей, ибо Завет о Моем призвании уже дан. И не может быть свидетеля могущественней, чем Ты, и те, кто уверовал в знамения Твои". "Воистину и я не уклонился от своего долга, укоряя и наставляя этих людей, - вновь свидетельствует Его перо... - Если же в день


His Revelation all that are on earth bear Him allegiance, Mine inmost being will rejoice, inasmuch as all will have attained the summit of their existence.... If not, My soul will be saddened. I truly have nurtured all things for this purpose. How, then, can any one be veiled from Him?"

Его Откровения всяк из людей поспешит признать Его, то возликую всею душою Своей, - так, словно бы узрел, что достигли они вершины своего бытия... Если же нет, то пребуду в печали. Поелику всеми силами старался Я подвигнуть людей. Неужто и после того станут они упорствовать в своей слепоте?"

The last three and most eventful years of The Báb's ministry had, as we have observed in the preceding pages, witnessed not only the formal and public declaration of His mission, but also an unprecedented effusion of His inspired writings, including both the revelation of the fundamental laws of His Dispensation and also the establishment of that Lesser Covenant which was to safeguard the unity of His followers and pave the way for the advent of an incomparably mightier Revelation. It was during this same period, in the early days of His incarceration in the fortress of Chihriq, that the independence of the new-born Faith was openly recognized and asserted by His disciples. The laws underlying the new Dispensation had been revealed by its Author in a prison-fortress in the mountains of Adhirbayjan, while the Dispensation itself was now to be inaugurated in a plain on the border of Mazindaran, at a conference of His assembled followers.

Как мы видим, за последние три, наиболее богатых событиями года служения Баба не только была публично и официально провозглашена Его миссия, но и с неслыханной быстротой стали распространяться Его вдохновленные свыше писания, включая явленные Им основные законы Его Учения, а также установленный Им Малый Завет, призванный обеспечить единство в рядах Его последователей и проложить путь пришествию несравненно более могущественного Откровения. Именно в этот период, в первые дни Его заключения в крепости Чехрик, самостоятельность новой Веры была открыто признана и утверждена Его учениками. Законы, лежащие в основе нового Учения, его Автор явил в крепости-тюрьме высоко в горах Азербайджана, самому же Учению теперь предстояло быть провозглашенным на всеобщем сходе Его последователей в долинах на границе с Мазендараном.

Bahá'u'lláh, maintaining through continual correspondence close contact with The Báb, and Himself the directing force behind the manifold activities of His struggling fellow-disciples, unobtrusively yet effectually presided over that conference, and guided and controlled its proceedings. Quddus, regarded as the exponent of the conservative element within it, affected, in pursuance of a pre-conceived plan designed to mitigate the alarm and consternation which such a conference was sure to arouse, to oppose the seemingly extremist views advocated by the impetuous Tahirih. The primary purpose of that gathering was to implement the revelation of the Bayan by a sudden, a complete and dramatic break with the past-- with its order, its ecclesiasticism, its traditions, and ceremonials. The subsidiary purpose of the conference was to consider the means of emancipating The Báb from His cruel confinement in Chihriq. The first was eminently successful; the second was destined from the outset to fail.

Бахаулла, путем переписки поддерживавший постоянную и тесную связь с Бабом и Сам руководивший многосторонней деятельностью Его соратников, теперь ненавязчиво, но умело председательствовал на этом собрании и направлял его ход. Куддус, которого считали представителем консервативных сил внутри Движения, следуя заранее разработанному плану, всячески старался избежать волнений и беспорядков, которые, несомненно, должен был вызвать подобный сход, и в этом смысле противостоял крайним взглядам пылкой Тахиры. Основная цель собрания состояла в том, чтобы осуществить откровения Байана, раз и навсегда, полностью и невзирая на драматические последствия, порвав с прошлым -его укладом, его духовенством, его преданиями и обрядами. Вторая цель состояла в том, чтобы изыскать средства к освобождению Баба из мрачной крепости Чехрик. Первому с самого начала предопределено было сбыться; второе было изначально обречено.

The scene of such a challenging and far-reaching proclamation was the hamlet of Badasht, where Bahá'u'lláh had rented, amidst pleasant surroundings, three gardens, one of which He assigned to Quddus, another to Tahirih, whilst the third He reserved for Himself. The eighty-one disciples who had gathered from various provinces

Столь дерзкое, бросавшее вызов всему обществу и получившее столь громкий отзвук событие разыгралось в деревушке Бедашт, где Бахаулла взял внаем три окруженных замечательными садами усадьбы, одна из которых предназначалась Куддусу, другая Тахире, третью же он оставил для себя. Восемьдесят один человек - ученики Баба, собравшиеся в Бедашт из разных провинций,


were His guests from the day of their arrival to the day they dispersed. On each of the twenty-two days of His sojourn in that hamlet He revealed a Tablet, which was chanted in the presence of the assembled believers. On every believer He conferred a new name, without, however, disclosing the identity of the one who had bestowed it. He Himself was henceforth designated by the name Baha. Upon the Last Letter of the Living was conferred the appellation of Quddus, while Qurratu'l-`Ayn was given the title of Tahirih. By these names they were all subsequently addressed by The Báb in the Tablets He revealed for each one of them.

гостили здесь у Него с первого до последнего дня. Каждые двадцать два дня Он являл Скрижаль, которую потом читали вслух при общем стечении верующих. Каждого из них Он нарек новым именем, причем имя это так или иначе выявляло природу того, кому оно присваивалось. Сам Он отныне стал именоваться Баха. Последнему из Письмен дано было имя Куддус, а Куррат уль-Айн назвали Тахирой. Под этими же именами и обращался к ним впоследствии Баб в Своих Скрижалях.

It was Bahá'u'lláh Who steadily, unerringly, yet unsuspectedly, steered the course of that memorable episode, and it was Bahá'u'lláh Who brought the meeting to its final and dramatic climax. One day in His presence, when illness had confined Him to bed, Tahirih, regarded as the fair and spotless emblem of chastity and the incarnation of the holy Fatimih, appeared suddenly, adorned yet unveiled, before the assembled companions, seated herself on the right-hand of the affrighted and infuriated Quddus, and, tearing through her fiery words the veils guarding the sanctity of the ordinances of Islam, sounded the clarion-call, and proclaimed the inauguration, of a new Dispensation. The effect was electric and instantaneous. She, of such stainless purity, so reverenced that even to gaze at her shadow was deemed an improper act, appeared for a moment, in the eyes of her scandalized beholders, to have defamed herself, shamed the Faith she had espoused, and sullied the immortal Countenance she symbolized. Fear, anger, bewilderment, swept their inmost souls, and stunned their faculties. `Abdu'l-Khaliq-i-Isfahani, aghast and deranged at such a sight, cut his throat with his own hands. Spattered with blood, and frantic with excitement, he fled away from her face. A few, abandoning their companions, renounced their Faith. Others stood mute and transfixed before her. Still others must have recalled with throbbing hearts the Islamic tradition foreshadowing the appearance of Fatimih herself unveiled while crossing the Bridge (Sirat) on the promised Day of Judgment. Quddus, mute with rage, seemed to be only waiting for the moment when he could strike her down with the sword he happened to be then holding in his hand.

Не кто иной, как Сам Бахаулла, настойчиво, неуклонно, хотя и нечувствительно, направлял ход этого памятного события, и Он же довел собрание до его исполненного драматизма финала. Однажды, когда недуг приковал Его к постели, Тахира, на которую смотрели как на символ чистоты и незапятнанности, как на живое воплощение Божественной Фатимы, неожиданно явилась пред Ним и перед прочими собравшимися единоверцами в богатых украшениях, но без чадры и, сев по правую руку от насмерть перепуганного, разъяренного Куддуса, со страстной речью на устах разорвала покров, скрывающий святыню Ислама, и, словно боевой клич, провозгласила пришествие нового Завета. Впечатление оказалось ошеломительным. Она, сама чистота, она, которую почти боготворили, настолько, что даже смотреть на ее тень считалось предосудительным и зазорным, на мгновение предстала в глазах возмущенных и растерянных зрителей обесчещенной, опозорившей свою Веру и запятнавшей бессметный лик Той, Которую она воплощала. Страх, гнев, изумление потрясли всех до глубины души и лишили дара речи. Абд уль-Халик Исфахани в ужасе и смятении перерезал себе горло. Весь в крови, вне себя от неистовства, он закрылся руками, лишь бы только не видеть лица Тахиры. Некоторые покинули собрание, отрекшись от Веры. Остальные, с искаженными лицами, не в силах вымолвить ни слова, стояли перед молодой женщиной. И почти все, наверное, чувствуя, как земля уходит у них из-под ног, вспоминали исламское предание, по которому Фатима должна явиться без чадры на мосту Сират в Судный день. Взбешенный Куддус, казалось, только выжидает момент, чтобы поразить Тахиру саблей, которая была у него в руках.

Undeterred, unruffled, exultant with joy, Tahirih arose, and, without the least premeditation and in a language strikingly resembling that of the Quran, delivered a fervid and eloquent appeal to the remnant of the assembly, ending it with this bold assertion: "I am the Word which the Qa'im is to utter, the Word which shall

Без тени смущения, с радостной улыбкой на лице, Тахира спокойно поднялась с места и, ни минуты не медля, обратилась к оставшимся в комнате со словами, поразительно напоминавшими язык Корана, и закончила свою горячую и искусную речь, с твердостию заявив: "Я есмь Слово, исходящее из уст Каима, Слово, от которого


put to flight the chiefs and nobles of the earth!" Thereupon, she invited them to embrace each other and celebrate so great an occasion.

ниспадут венцы и пошатнутся троны". Затем она предложила всем обнять друг друга и отпраздновать столь великое событие.

On that memorable day the "Bugle" mentioned in the Quran was sounded, the "stunning trumpet-blast" was loudly raised, and the "Catastrophe" came to pass. The days immediately following so startling a departure from the time-honored traditions of Islam witnessed a veritable revolution in the outlook, habits, ceremonials and manner of worship of these hitherto zealous and devout upholders of the Muhammadan Law. Agitated as had been the Conference from first to last, deplorable as was the secession of the few who refused to countenance the annulment of the fundamental statutes of the Islamic Faith, its purpose had been fully and gloriously accomplished. Only four years earlier the Author of The Bábi Revelation had declared His mission to Mulla Husayn in the privacy of His home in Shiraz. Three years after that Declaration, within the walls of the prison-fortress of Mah-Ku, He was dictating to His amanuensis the fundamental and distinguishing precepts of His Dispensation. A year later, His followers, under the actual leadership of Bahá'u'lláh, their fellow-disciple, were themselves, in the hamlet of Badasht, abrogating the Quranic Law, repudiating both the divinely-ordained and man-made precepts of the Faith of Muhammad, and shaking off the shackles of its antiquated system. Almost immediately after, The Báb Himself, still a prisoner, was vindicating the acts of His disciples by asserting, formally and unreservedly, His claim to be the promised Qa'im, in the presence of the Heir to the Throne, the leading exponents of the Shaykhi community, and the most illustrious ecclesiastical dignitaries assembled in the capital of Adhirbayjan.

В тот памятный день раздался "трубный глас", о котором говорится в Коране, "вострубили рога", и час "Великого переворота" пробил. В дни, непосредственно последовавшие за столь поразительным разрывом с освященными веками традициями Ислама, произошел поистине переворот во взглядах, обычаях, привычках и самой манере отношения к божеству тех, кто еще вчера были истовыми и набожными приверженцами Закона Мухаммада. Каким бы бурным ни было Собрание с первого до последнего дня, сколь плачевным бы ни было отречение тех немногих, что отказались поддержать отмену основных положений исламской Веры, - цель его оказалась полностью и с честью достигнутой. Всего лишь четыре года прошло с того дня, когда Автор Откровения Баба провозгласил Сою миссию Мулле Хусейну в своем уединенном доме в Ширазе. Три года спустя после этого провозглашения, заключенный в стенах крепости-тюрьмы Махку, Он диктовал своим доверенным, преданным Ему ученикам заповеди, легшие в основу Его Откровения. Еще годом позже Его последователи, под действенным руководством их соратника, Бахауллы, собравшись вместе в деревушке Бедашт, отвергли Закон Корана, упразднив как данные свыше, так и созданные людьми установления и заповеди Веры Мухаммада и сбросив оковы устаревшего порядка. Почти сразу же после этого Сам Баб, по-прежнему пребывая в заточении, отстаивал действия Своих учеников, официально и категорически заявляя о грядущем Каиме в присутствии престолонаследника глав общины шейхитов и самых крупных церковных иерархов, собравшихся в столице Азербайджана.

A little over four years had elapsed since the birth of The Báb's Revelation when the trumpet-blast announcing the formal extinction of the old, and the inauguration of the new Dispensation was sounded. No pomp, no pageantry marked so great a turning-point in the world's religious history. Nor was its modest setting commensurate with such a sudden, startling, complete emancipation from the dark and embattled forces of fanaticism, of priestcraft, of religious orthodoxy and superstition. The assembled host consisted of no more than a single woman and a handful of men, mostly recruited from the very ranks they were attacking, and devoid, with few exceptions, of wealth, prestige and power. The Captain of the host was Himself an absentee, a captive in the grip of His foes. The arena was a tiny hamlet in the plain of Badasht on the border of Mazindaran. The trumpeter was a lone woman, the noblest of her sex in that Dispensation, whom even

Чуть менее четырех лет прошло с момента появления на свет Откровения Баба, когда прозвучал трубный глас, возвещая об официальном конце старого и об открытии нового Завета. Это поворотное событие в истории мировой религии произошло тихо, без излишней помпы. Сопутствовавшая ему скромная, непритязательная обстановка по сути несоизмерима со столь внезапным и полным разрывом с темными, ополчившимися на все новое силами фанатизма, религиозной нетерпимости и суеверия. В Бедаште собралась всего лишь горстка мужчин и одна женщина, в большинстве своем вышедшие из той самой среды, против которой они теперь восстали, и, за немногими исключениями, не обладавшие ни богатым состоянием, ни авторитетом, ни властью. Предводителем этого маленького воинства тоже был изгой - узник, плененный своими врагами. Полем битвы стала крошечная деревушка, одна из многих деревушек бедаштской равнины на границе с Мазендараном. Глашатаем была одинокая женщина, наиблагороднейшая из всех женщин, вошедших в историю новой Веры, та, которую даже


some of her co-religionists pronounced a heretic. The call she sounded was the death-knell of the twelve hundred year old law of Islam.

некоторые из ее единоверцев сочли еретичкой. Провозглашенный ею клич стал смертным приговором насчитывающей тысячу двести лет истории древнего Ислама.

Accelerated, twenty years later, by another trumpet-blast, announcing the formulation of the laws of yet another Dispensation, this process of disintegration, associated with the declining fortunes of a superannuated, though divinely revealed Law, gathered further momentum, precipitated, in a later age, the annulment of the Shari'ah canonical Law in Turkey, led to the virtual abandonment of that Law in Shi'ah Persia, has, more recently, been responsible for the dissociation of the System envisaged in the Kitáb-i-Aqdas from the Sunni ecclesiastical Law in Egypt, has paved the way for the recognition of that System in the Holy Land itself, and is destined to culminate in the secularization of the Muslim states, and in the universal recognition of the Law of Bahá'u'lláh by all the nations, and its enthronement in the hearts of all the peoples, of the Muslim world.

Двадцатью годами позже вновь прозвучал трубный глас, возвещая о появлении законов еще одного Завета, который ускорил процесс распада одряхлевшего, хотя и богоданного Закона, а в более поздние времена, набирая силы, привел к отмене канонического закона шариата в Турции, к упразднению законов шиитского ислама в Персии, ближе к нашим дням он же содействовал предсказанному в Кетаб-е Акдасе разложению законов суннитского ислама в Египте, проложил путь к признанию Системы в Святой Земле, и ему же суждено увенчаться секуляризацией мусульманских государств, всемирным признанием Закона Бахауллы и его воцарением в сердцах всех людей, всего мусульманского мира.

Глава III
Upheavals in Mazindaran, Nayriz and Zanjan

The Báb's captivity in a remote corner of Adhirbayjan, immortalized by the proceedings of the Conference of Badasht, and distinguished by such notable developments as the public declaration of His mission, the formulation of the laws of His Dispensation and the establishment of His Covenant, was to acquire added significance through the dire convulsions that sprang from the acts of both His adversaries and His disciples. The commotions that ensued, as the years of that captivity drew to a close, and that culminated in His own martyrdom, called forth a degree of heroism on the part of His followers and a fierceness of hostility on the part of His enemies which had never been witnessed during the first three years of His ministry. Indeed, this brief but most turbulent period may be rightly regarded as the bloodiest and most dramatic of the Heroic Age of the Bahá'í Era.

Заточение Баба в далеком уголке Азербайджана, увековеченное тем, что происходило на собрании Его последователей, в Бедаште, и сопровождаемое такими важными событиями, как публичное провозглашение Его миссии, определение законов Его Проповеди и установление Его Завета, - приобрело дополнительное значение благодаря страшным потрясениям, проистекшим как вследствие действий Его учеников, так и их противников. Волнения, происходившие по мере того, как годы заточения подходили к концу и близился день мученической смерти Самого Баба, вызвали такой всплеск героизма со стороны Его последователей и такую жестокость со стороны Его врагов, равных которым не было видано за первые три года Его служения. И действительно, этот короткий, хотя и самый бурный период с полным правом можно рассматривать как наикровавейший и наиболее драматичный за весь Героический Век Эры Бахаи.

The momentous happenings associated with The Báb's incarceration in Mah-Ku and Chihriq, constituting as they did the high watermark of His Revelation, could have no other consequence than to fan to fiercer flame both the fervor of His lovers and the fury of His enemies. A persecution, grimmer, more odious, and more shrewdly calculated than any which Husayn Khan, or even Haji Mirza Aqasi, had kindled was soon to be unchained, to be accompanied by a corresponding manifestation of heroism unmatched by any of the earliest outbursts of enthusiasm that had greeted the birth of the Faith in either Shiraz or Isfahan. This period of ceaseless and unprecedented commotion was to rob that Faith, in quick succession, of its chief protagonists, was to attain its climax in the extinction of the life of its Author, and was to be followed by a further and this time an almost complete elimination of its eminent supporters, with the sole exception of One Who, at its darkest hour, was entrusted, through the dispensations of Providence, with the dual function of saving a sorely-stricken Faith from annihilation, and of ushering in the Dispensation destined to supersede it.

События огромной важности, связанные с заточением Баба в Махку и Чехрике, стали поистине наивысшей точкой в истории Его Откровения и не могли не разжечь с невиданной дотоле силой как пылкие чувства Его приверженцев, так и ярость Его врагов. Столь отвратительной в своем коварстве и жестокости была волна новых гонений, что подобное не пришло бы в голову даже Хусейну-хану или самому Хаджи Мирзе Акаси, но и сопутствовавшие проявления героизма не имели себе равных со времен первых вспышек воодушевления, вызванных рождением новой Веры в Исфахане и Ширазе. Этот период отмечен непрестанными и беспрецендентными потрясениями, которые с удивительной быстротой убрали со сцены главных поборников едва успевшей зародиться Веры, достигли пика, уничтожив ее Творца, а вслед за ним и почти всех ее видных сторонников, за единственным лишь исключением Того, Кому в самый черный час волей неисповедимого Провидения была доверена двойная задача - спасти уцелевшие остатки Веры от полного истребления и выступить со словом Завета, которому суждено было превзойти явленный до него.

The formal assumption by The Báb of the authority of the promised Qa'im, in such dramatic circumstances and in so challenging a tone, before a distinguished gathering of eminent Shi'ah

Page 36

ecclesiastics, powerful, jealous, alarmed and hostile, was the explosive force that loosed a veritable avalanche of calamities which swept down upon the Faith and the people among whom it was born. It raised to fervid heat the zeal that glowed in the souls of The Báb's scattered disciples, who were already incensed by the cruel captivity of their Leader, and whose ardor was now further inflamed by the outpourings of His pen which reached them unceasingly from the place of His confinement. It provoked a heated and prolonged controversy throughout the length and breadth of the land, in bazaars, masjids, madrisihs and other public places, deepening thereby the cleavage that had already sundered its people. Muhammad Shah, at so perilous an hour, was meanwhile rapidly sinking under the weight of his physical infirmities. The shallow-minded Haji Mirza Aqasi, now the pivot of state affairs, exhibited a vacillation and incompetence that seemed to increase with every extension in the range of his grave responsibilities. At one time he would feel inclined to support the verdict of the ulamas; at another he would censure their aggressiveness and distrust their assertions; at yet another, he would relapse into mysticism, and, wrapt in his reveries, lose sight of the gravity of the emergency that confronted him.

Публичное принятие Бабом полномочий обетованного Каима, сделанное столь вызывающим тоном и в столь драматических обстоятельствах, передважным собранием самых видных шиитских священнослужителей, могущественных, завистливых, встревоженных и враждебных, стало толчком, который вызвал настоящую лавину бедствий, обрушившихся на Веру и тех людей, среди которых она родилась. Ярким огнем разгорелся жар, полыхавший в душах рассеянных по стране учеников Баба, и без того ожесточенных безжалостным пленением их Вождя, а теперь еще более распаленных вдохновенными излияниями, что выходили из-под Его пера и постоянно взывали к ним из места, где Он томился. Результатом их стали долгие, горячие споры, вспыхивавшие то здесь, то там по всем уголкам страны, на базарах, в мечетях, медресе и других местах стечения народа, соответственно углубляя раскол, произошедший в обществе. В столь опасный час Мухаммад-шах угасал под бременем одолевавших его недугов. Вставший у руля государственной власти, ограниченный и недальновидный Хаджи Мирза Акаси проявлял колебания и нерешительность, усугублявшиеся по мере того, как возрастал груз возложенной на него ответственности. С одной стороны, он склонялся к тому, чтобы поддержать решение, которое вынесли улемы, с другой - к тому, чтобы осудить их агрессивность и не вверяться им вполне; и наконец, он в любую минуту готов был впасть в мистицизм и, погрузившись в свои мечтанья, окончательно утратить представление о грозящей ему беде.

So glaring a mismanagement of national affairs emboldened the clerical order, whose members were now hurling with malignant zeal anathemas from their pulpits, and were vociferously inciting superstitious congregations to take up arms against the upholders of a much hated creed, to insult the honor of their women folk, to plunder their property and harass and injure their children. "What of the signs and prodigies," they thundered before countless assemblies, "that must needs usher in the advent of the Qa'im? What of the Major and Minor Occultations? What of the cities of Jabulqa and Jabulsa? How are we to explain the sayings of Husayn-ibn-Ruh, and what interpretation should be given to the authenticated traditions ascribed to Ibn-i-Mihriyar? Where are the Men of the Unseen, who are to traverse, in a week, the whole surface of the earth? What of the conquest of the East and West which the Qa'im is to effect on His appearance? Where is the one-eyed Anti-Christ and the ass on which he is to mount? What of Sufyan and his dominion?" "Are we," they noisily remonstrated, "are we to account as a dead letter the indubitable, the unnumbered traditions of our holy Imams, or are we to extinguish with fire and sword this brazen heresy that has dared to lift its head in our land?"

Подобное небрежение делами внутри государства вдохновило священников, которые с высоты своих кафедр неустанно рассылали сочащиеся ядом анафемы в адрес ненавистных им еретиков, и громогласно призывая своих суеверных прихожан вооружаться против сторонников нового учения, бесчестить их жен, грабить их имущество и не оставлять в покое их детей. "Каких еще новых знамений и чудес, - вопияли они перед жадно внимавшими им толпами, - должны мы ожидать перед пришествием Каима? Что говорится в Коране о Большом и Малом Сокрытии? О городах Джабулка и Джабулса? Как следует нам теперь понимать высказывания Хусейна ибн Руха и как толковать истинные предания, исходящие от Ибн Мехрийара? Где они, Люди Сокрытого Имама, которые за неделю могут обойти всю землю? Что нам думать теперь о завоевании подлунного мира, пределов западных и восточных, которое должен осуществить Каим после Своего пришествия? Где он, одноглазый Антихрист и осел, верхом на котором он должен явиться? Где Суфьян и его владения?" "Неужели мы должны теперь, - настойчиво твердили они, - ни во что не ставить бесчисленные и достоверные предания, оставленные нам нашими святыми Имамами, или уж лучше огнем и мечом истребить поганую ересь, нагло осмелившуюся поднять голову на нашей земле?"

To these defamations, threats and protestations the learned and

Page 37

resolute champions of a misrepresented Faith, following the example of their Leader, opposed unhesitatingly treatises, commentaries and refutations, assiduously written, cogent in their argument, replete with testimonies, lucid, eloquent and convincing, affirming their belief in the Prophethood of Muhammad, in the legitimacy of the Imams, in the spiritual sovereignty of the Sahibu'z-Zaman (the Lord of the Age), interpreting in a masterly fashion the obscure, the designedly allegorical and abstruse traditions, verses and prophecies in the Islamic holy Writ, and adducing, in support of their contention, the meekness and apparent helplessness of the Imam Husayn who, despite his defeat, his discomfiture and ignominious martyrdom, had been hailed by their antagonists as the very embodiment and the matchless symbol of God's all-conquering sovereignty and power.

Всем этим, позорящим их речам, угрозам и поношениям ученые и отважные поборники столь превратно истолкованной Веры, следуя примеру своего Вождя, решительно противопоставляли трактаты, толкования и опровержения, написанные с прилежанием, ясным, красноречивым и убедительным слогом, полные неопровержимых доводов и свидетельств, утверждая, что веруют в пророческую миссию Мухаммада, законность Имамов, духовный авторитет Сахиб уз-Замана, Повелителя Времени, искусно объясняли темные, преднамеренно аллегорические и туманные предания, стихи и пророчества Священного Писания Ислама и вдобавок, подтверждая свою точку зрения, приводили в пример кротость и очевидную беззащитность Имама Хусейна, которого, несмотря на его поражение, крушение его планов и мученическую позорную казнь, их идейные противники восхваляли как истинное воплощение и несравненное олицетворение всепобеждающего Божиего могущества и власти.

This fierce, nation-wide controversy had assumed alarming proportions when Muhammad Shah finally succumbed to his illness, precipitating by his death the downfall of his favorite and all-powerful minister, Haji Mirza Aqasi, who, soon stripped of the treasures he had amassed, fell into disgrace, was expelled from the capital, and sought refuge in Karbila. The seventeen year old Nasiri'd-Din Mirza ascended the throne, leaving the direction of affairs to the obdurate, the iron-hearted Amir-Nizam, Mirza Taqi Khan, who, without consulting his fellow-ministers, decreed that immediate and condign punishment be inflicted on the hapless Bábis. Governors, magistrates and civil servants, throughout the provinces, instigated by the monstrous campaign of vilification conducted by the clergy, and prompted by their lust for pecuniary rewards, vied in their respective spheres with each other in hounding and heaping indignities on the adherents of an outlawed Faith. For the first time in the Faith's history a systematic campaign in which the civil and ecclesiastical powers were banded together was being launched against it, a campaign that was to culminate in the horrors experienced by Bahá'u'lláh in the Siyah-Chal of Tihran and His subsequent banishment to Iraq. Government, clergy and people arose, as one man, to assault and exterminate their common enemy. In remote and isolated centers the scattered disciples of a persecuted community were pitilessly struck down by the sword of their foes, while in centers where large numbers had congregated measures were taken in self-defense, which, misconstrued by a cunning and deceitful adversary, served in their turn to inflame still further the hostility of the authorities, and multiply the outrages perpetrated by the oppressor. In the East at Shaykh Tabarsi, in the south in Nayriz, in the west in Zanjan, and

Page 38

in the capital itself, massacres, upheavals, demonstrations, engagements, sieges, acts of treachery proclaimed, in rapid succession, the violence of the storm which had broken out, and exposed the bankruptcy, and blackened the annals, of a proud yet degenerate people.

Этот жестокий, охвативший весь народ раздор принял угрожающие размеры, когда Мухаммад-шах, вконец сломленный своей болезнью, умер, а его смерть, в свою очередь, ускорила падение его фаворита, всемогущего министра Хаджи Мирзы Акаси, который вскоре лишившись всех накопленных им сокровищ, впал в немилость, был изгнан из столицы и нашел прибежище в Кербеле. Его место на троне занял семнадцатилетний Насир ад-Дин Мирза, а права управления перешли к бездушному и жестокосердному Эмиру Низаму, Мирзе Таки-хану, и он, даже не посоветовавшись с прочими министрами, отдал приказ о том, чтобы несчастных последователей Баба подвергли незамедлительному и примерному наказанию. Губернаторы, мировые судьи и прочие гражданские чины, в атмосфере чудовищной, безудержной клеветы, подстрекаемые духовенством, которым руководила прежде всего жажда наживы, соперничали между собой, каждый в своей сфере, преследуя и возводя разного рода наветы на приверженцев объявленной вне закона Веры. Впервые за историю Веры была развернута планомерная кампания преследований, в которой объединились духовные и светские власти - кампания, приведшая к заточению Бахауллы в страшную темницу Сейах Чаль в Тегеране и Его последующему изгнанию в Ирак. Правительство, священники и народ поднялись как один, чтобы раз и навсегда покончить с общим врагом. Немногочисленных, рассеянных по далеким провинциям последователей преследуемого Движения везде настигал безжалостный меч их врагов; в больших же городах, где успели сложиться крупные общины, принимались меры самообороны, которые, однако, будучи превратно истолкованы хитрым и коварным противником, служили лишь к усилению враждебности со стороны властей и умножали насилие со стороны гонителей. На востоке, в форте шейха Табарси, на юге, в Нейризе, на западе, в Зенджане, и в самой столице лилась кровь, творилась резня, проводились осады, совершались акты публичного вероломства, запятнавшие страницы истории и показавшие всю развращенность гордого, хотя и впавшего в ничтожество народа.

The audacity of Mulla Husayn who, at the command of The Báb, had attired his head with the green turban worn and sent to him by his Master, who had hoisted the Black Standard, the unfurling of which would, according to the Prophet Muhammad, herald the advent of the vicegerent of God on earth, and who, mounted on his steed, was marching at the head of two hundred and two of his fellow-disciples to meet and lend his assistance to Quddus in the Jaziriy-i-Khadra (Verdant Isle) -- his audacity was the signal for a clash the reverberations of which were to resound throughout the entire country. The contest lasted no less than eleven months. Its theatre was for the most part the forest of Mazindaran. Its heroes were the flower of The Báb's disciples. Its martyrs comprised no less than half of the Letters of the Living, not excluding Quddus and Mulla Husayn, respectively the last and the first of these Letters. The directive force which however unobtrusively sustained it was none other than that which flowed from the mind of Bahá'u'lláh. It was caused by the unconcealed determination of the dawn-breakers of a new Age to proclaim, fearlessly and befittingly, its advent, and by a no less unyielding resolve, should persuasion prove a failure, to resist and defend themselves against the onslaughts of malicious and unreasoning assailants. It demonstrated beyond the shadow of a doubt what the indomitable spirit of a band of three hundred and thirteen untrained, unequipped yet God-intoxicated students, mostly sedentary recluses of the college and cloister, could achieve when pitted in self-defense against a trained army, well equipped, supported by the masses of the people, blessed by the clergy, headed by a prince of the royal blood, backed by the resources of the state, acting with the enthusiastic approval of its sovereign, and animated by the unfailing counsels of a resolute and all-powerful minister. Its outcome was a heinous betrayal ending in an orgy of slaughter, staining with everlasting infamy its perpetrators, investing its victims with a halo of imperishable glory, and generating the very seeds which, in a later age, were to blossom into world-wide administrative institutions, and which must, in the fullness of time, yield their golden fruit in the shape of a world-redeeming, earth-encircling Order.

Отважные действия Муллы Хусейна, который, по повелению Баба, надел зеленую чалму, присланную ему Самим Учителем, который поднял Черное Знамя, что, в соответствии с пророчествами Мухаммада, должно было возвестить о сошествии наместника Божия на землю, который, сев на своего боевого коня, во главе двухсот двух своих соратников выступил на помощь находившемуся в Джезире-йе Хазре (Зеленеющем острове) Куддусу, - отважные действия его послужили сигналом к началу схватки, отзвуки которой отозвались по всей стране. Сражение длилось целых одиннадцать месяцев. Ареной борьбы стали мазендаранские леса. Ее героями - лучшие из учеников Баба. В числе жертв оказалась по меньшей мере половина Письмен Живущего, включая Куддуса и Муллу Хусейна -соответственно первого и последнего среди них. Руководящей силой, которая незримо поддерживала эту борьбу, было не что иное, как мысль Самого Бахауллы, а вызвана она была открытым намерением глашатаев нового Века с подобающим мужеством возвестить о его приходе и столь же непреклонным решением, в случае, если слов убеждения окажется недостаточно, защищаться и оказать достойное сопротивление злонамеренным и безрассудным вылазкам и нападкам. Она яснее ясного показала, на что способен неукротимый дух горстки из трехсот тринадцати необученных, плохо вооруженных, но опьяненных Божественной благодатью молодых людей, по большей части ведших затворническую жизнь в учебных заведениях и монастырях, когда они вынуждены обороняться против хорошо обученного, прекрасно вооруженного войска, которое поддерживает почти весь народ, благословляет духовенство, которое возглавляет принц королевской крови, за которым стоят ресурсы всего государства, которое вдохновляет его государь и подбадривают непрестанными советами исполненные решимости всемогущие министры. Завершилась же она гнусным предательством, за которым последовала кровавая резня, запятнавшая тех, кто ее творил, несмываемым, вечным позором, окружавшая ее жертв нимбом неувядаемой славы и породившая первые ростки того, что позже расцвело охватившей весь мир сетью административных учреждений - и что в конце концов принесет золотой плод в виде всемирного искупительного Порядка.

It will be unnecessary to attempt even an abbreviated narrative of this tragic episode, however grave its import, however much misconstrued

Page 39

by adverse chroniclers and historians. A glance over its salient features will suffice for the purpose of these pages. We note, as we conjure up the events of this great tragedy, the fortitude, the intrepidity, the discipline and the resourcefulness of its heroes, contrasting sharply with the turpitude, the cowardice, the disorderliness and the inconstancy of their opponents. We observe the sublime patience, the noble restraint exercised by one of its principal actors, the lion-hearted Mulla Husayn, who persistently refused to unsheathe his sword until an armed and angry multitude, uttering the foulest invectives, had gathered at a farsang's distance from Barfurush to block his way, and had mortally struck down seven of his innocent and staunch companions. We are filled with admiration for the tenacity of faith of that same Mulla Husayn, demonstrated by his resolve to persevere in sounding the adhan, while besieged in the caravanserai of Sabsih-Maydan, though three of his companions, who had successively ascended to the roof of the inn, with the express purpose of performing that sacred rite, had been instantly killed by the bullets of the enemy. We marvel at the spirit of renunciation that prompted those sore pressed sufferers to contemptuously ignore the possessions left behind by their fleeing enemy; that led them to discard their own belongings, and content themselves with their steeds and swords; that induced the father of Badi', one of that gallant company, to fling unhesitatingly by the roadside the satchel, full of turquoises which he had brought from his father's mine in Nishapur; that led Mirza Muhammad-Taqiy-i-Juvayni to cast away a sum equivalent in value in silver and gold; and impelled those same companions to disdain, and refuse even to touch, the costly furnishings and the coffers of gold and silver which the demoralized and shame-laden Prince Mihdi-Quli Mirza, the commander of the army of Mazindaran and a brother of Muhammad Shah, had left behind in his headlong flight from his camp. We cannot but esteem the passionate sincerity with which Mulla Husayn pleaded with the Prince, and the formal assurance he gave him, disclaiming, in no uncertain terms, any intention on his part or that of his fellow-disciples of usurping the authority of the Shah or of subverting the foundations of his state. We cannot but view with contempt the conduct of that arch-villain, the hysterical, the cruel and overbearing Sa'idu'l-'Ulama, who, alarmed at the approach of those same companions, flung, in a frenzy of excitement, and before an immense crowd of men and women, his turban to the ground, tore open the neck of his shirt, and, bewailing the plight into which Islam had fallen, implored his congregation to fly to arms

Page 40

and cut down the approaching band. We are struck with wonder as we contemplate the super-human prowess of Mulla Husayn which enabled him, notwithstanding his fragile frame and trembling hand, to slay a treacherous foe who had taken shelter behind a tree, by cleaving with a single stroke of his sword the tree, the man and his musket in twain. We are stirred, moreover, by the scene of the arrival of Bahá'u'lláh at the Fort, and the indefinable joy it imparted to Mulla Husayn, the reverent reception accorded Him by His fellow-disciples, His inspection of the fortifications which they had hurriedly erected for their protection, and the advice He gave them, which resulted in the miraculous deliverance of Quddus, in his subsequent and close association with the defenders of that Fort, and in his effective participation in the exploits connected with its siege and eventual destruction. We are amazed at the serenity and sagacity of that same Quddus, the confidence he instilled on his arrival, the resourcefulness he displayed, the fervor and gladness with which the besieged listened, at morn and at even-tide, to the voice intoning the verses of his celebrated commentary on the Sad of Samad, to which he had already, while in Sari, devoted a treatise thrice as voluminous as the Quran itself, and which he was now, despite the tumultuary attacks of the enemy and the privations he and his companions were enduring, further elucidating by adding to that interpretation as many verses as he had previously written. We remember with thrilling hearts that memorable encounter when, at the cry "Mount your steeds, O heroes of God!" Mulla Husayn, accompanied by two hundred and two of the beleaguered and sorely-distressed companions, and preceded by Quddus, emerged before daybreak from the Fort, and, raising the shout of "Ya Sahibu'z-Zaman!", rushed at full charge towards the stronghold of the Prince, and penetrated to his private apartments, only to find that, in his consternation, he had thrown himself from a back window into the moat, and escaped bare-footed, leaving his host confounded and routed. We see relived in poignant memory that last day of Mulla Husayn's earthly life, when, soon after midnight, having performed his ablutions, clothed himself in new garments, and attired his head with The Báb's turban, he mounted his charger, ordered the gate of the Fort to be opened, rode out at the head of three hundred and thirteen of his companions, shouting aloud "Ya Sahibu'z-Zaman!", charged successively the seven barricades erected by the enemy, captured every one of them, notwithstanding the bullets that were raining upon him, swiftly dispatched their defenders, and had scattered their forces when, in the ensuing tumult,

Page 41

his steed became suddenly entangled in the rope of a tent, and before he could extricate himself he was struck in the breast by a bullet which the cowardly Abbas-Quli Khan-i-Larijani had discharged, while lying in ambush in the branches of a neighboring tree. We acclaim the magnificent courage that, in a subsequent encounter, inspired nineteen of those stout-hearted companions to plunge headlong into the camp of an enemy that consisted of no less than two regiments of infantry and cavalry, and to cause such consternation that one of their leaders, the same Abbas-Quli Khan, falling from his horse, and leaving in his distress one of his boots hanging from the stirrup, ran away, half-shod and bewildered, to the Prince, and confessed the ignominious reverse he had suffered. Nor can we fail to note the superb fortitude with which these heroic souls bore the load of their severe trials; when their food was at first reduced to the flesh of horses brought away from the deserted camp of the enemy; when later they had to content themselves with such grass as they could snatch from the fields whenever they obtained a respite from their besiegers; when they were forced, at a later stage, to consume the bark of the trees and the leather of their saddles, of their belts, of their scabbards and of their shoes; when during eighteen days they had nothing but water of which they drank a mouthful every morning; when the cannon fire of the enemy compelled them to dig subterranean passages within the Fort, where, dwelling amid mud and water, with garments rotting away with damp, they had to subsist on ground up bones; and when, at last, oppressed by gnawing hunger, they, as attested by a contemporary chronicler, were driven to disinter the steed of their venerated leader, Mulla Husayn, cut it into pieces, grind into dust its bones, mix it with the putrified meat, and, making it into a stew, avidly devour it.

Не стоит пытаться, хотя бы и в краткой форме, описать этот трагический эпизод, как бы серьезны ни были его последствия и как бы ни пытались исказить его враждебно настроенные историки и летописцы. Беглого взгляда, брошенного на его наиболее яркие подробности, будет вполне достаточно. Вспоминая события этой великой трагедии, мы ясно увидим стойкость, бесстрашие, дисциплину и находчивость ее героев, столь отличную от низости, коварства, распущенности и беспорядка, которые царили в рядах их противников. Мы увидим также величайшее терпение и благородное самообладание, проявленные одним из ее главных героев, неустрашимым Муллой Хусейном, который упорно отказывался обнажать свою саблю, когда вооруженная злобная толпа, выкрикивая грязные оскорбления, собралась на расстоянии фарсаха от Барфуруша, чтобы преградить ему путь, и смертельно ранила семерых из его ни в чем не повинных верных товарищей. Мы преисполняемся восхищением при виде стойкости в вере, которую выказал тот же Мулла Хусейн, приняв решение по-прежнему произносить азан во время осады караван-сарая в Сабземейдане, хотя трое из его товарищей, один за другим поднимавшихся на крышу с явным намерением соблюсти священный обычай, были сражены вражескими пулями. Мы дивимся духу самоотречения, который руководил этими жестоко гонимыми страдальцами, заставляя их не трогать имущество, брошенное бегущим врагом; который побудил их оставить также все, принадлежавшее им самим, сохранив при себе лишь боевых коней и сабли; который заставил отца Бади, одного из членов этого доблестного братства, не колеблясь швырнуть в придорожную канаву суму с бирюзой, которую он привез с копей своего отца в Нишапуре; повинуясь которому, Мирза Мухаммад Таки Джувайни расстался с золотом и серебром, стоившими примерно столько же; который, наконец, подвиг членов того же братства с презрением пройти мимо и даже не коснуться дорогого убранства и отделанных золотом и серебром сундуков, брошенных в своем шатре постыдно и стремительно бежавшим из своего лагеря, вконец потерявшим самообладание принцем Махди Кули Мирзой, командующим мазендаранской армией и братом Мухаммад-шаха. Невозможно переоценить ту страстную искренность, с какой Мулла Хусейн взывал к принцу, официально и определенно заверяя его, что ни он сам и никто из его сторонников не покушается на власть шаха и не стремится подорвать основы его государства. Невозможно без презрения взирать на то, как гнусный, подлый, буйный, жестокий и не терпящий неповиновения Саид уль-Улама, встревоженный приближением сторонников Баба, вне себя от исступления, сорвал с головы чалму, швырнул ее оземь и, разорвав на груди одежды, перед огромной толпой народа, мужчин и женщин, стеная об опасности, грозящей Исламу, призвал всех безотлагательно браться за оружие и уничтожить кучку приближающихся разбойников. Мы дивимся поистине нечеловеческой силе, с какой Мулла Хусейн, несмотря на хрупкое сложение и усталость, поразил предательски укрывшегося за деревом врага, одним ударом рассекши надвое и дерево, и самого человека, и даже его мушкет. Нас глубоко трогает сцена прибытия в форт Бахауллы, неописуемая радость, с какой встретил Его Мулла Хусейн, почетный прием, оказанный Ему Его сотоварищами, то, как Он осматривал укрепления, на скорую руку возведенные ими, совет, который Он дал им и который привел к чудодейственному освобождению Куддуса, то, как неотступно сопутствовал Он защитникам форта, содействуя им во всех их героических деяниях с начала осады вплоть до окончательного его падения. Нас изумляет самообладание и дальновидность того же Куддуса, уверенность, которую он внушил своим появлением, его неистощимая изобритательность, пылкая радость, с которой осажденные, на утренней заре и в вечерние часы слушали напевный голос, читающий стихи знаменитого толкования Сад Самада, которому Куддус, еще находясь в Сари, посвятил трактат, по объему трижды превосходящий сам Коран, а затем, невзирая на беспорядочные и шумные атаки противника и лишения, разделяемые им с его товарищами, и далее осветил и развил эту тему, добавив к уже написанным стихам еще столько же. С сердечным трепетом вспоминаем мы тот момент, когда с криком "На коней, герои Господа!" Мулла Хусейн во главе своих двухсот двух изнуренных осадой товарищей, вместе с Куддусом, выступил еще до рассвета из ворот форта и с кличем "О Сахиб уз-Заман!" во весь опор ринулся на укрепленный пункт, занимаемый принцем, ворвался в его покои, обнаружив, что принц в смятении, спустившись через заднее окно в крепостной ров и даже не обувшись, бежал, бросив свое в беспорядке отступающее войско. С болезненной ясностью представляется нам тот последний день в земной жизни Муллы Хусейна, когда вскоре после полуночи, совершив омовение, он надел новое платье и зеленую чалму Баба, сел верхом на своего боевого коня, приказал открыть ворота форта, выехал впереди своих трехсот тринадцати товарищей и, громко восклицая "О Сахиб уз-Заман!", взял одно за другим семь возведенных врагом укреплений, пленил всех до единого их защитников и, не обращая внимания на свистевшие вокруг пули, быстро обратил в бегство оставшихся, но в этот момент меч его внезапно запутался в веревках, которыми крепилась одна из палаток, и, прежде чем он успел освободить его, коварный Аббас Кули-хан Лариджани, укрывшийся в ветвях росшего рядом дерева, поразил его пулей в грудь. Мы готовы рукоплескать бесподобному мужеству, которое проявили в последовавшей за тем схватке девятнадцать твердых духом бабидов, когда расположили свой командный пункт в самой середине неприятельского лагеря, в окружении двух пехотных и кавалерийских полков, и произвели такое смятение в рядах врага, что один из военачальников, тот самый Аббас Кули=хан, упал с лошади и, позабыв о болтавшемся в стремени сапоге, как безумный бросился к принцу, дабы признаться ему в своем позорном поражении. И как можем мы позабыть о той несравненной стойкости, с какой эти герои вынесли груз обрушившихся на них суровых испытаний, сначала вынужденные питаться мясом павших лошадей, трупы которых они подбирали на поле сражения, затем - травой, которую собирали они в близлежащих полях, как только противник давал им хоть малейшую передышку; когда, еще позже, они были вынуждены есть древесную кору и кожу своих седел, ремней, ножен и сапог; когда на протяжении восемнадцати дней у них было ровно столько воды, что они могли выпивать лишь по глотку каждое утро; когда пушечные обстрелы заставили их выкопать на территории форта подземные ходы, где, в грязи и слякоти, в расползающейся от скорости одежде, на останках костей они вынуждены были ютиться, и когда, наконец, терзаемые муками голода, они, как свидетельствует один из современников и очевидцев, закололи лошадь своего боготворимого Вождя, Муллы Хусейна, разрезали тушу на куски, истолкли кости и, смешав их с гниющим, разлагающимся мясом, жадно поедали это месиво.

Nor can reference be omitted to the abject treachery to which the impotent and discredited Prince eventually resorted, and his violation of his so-called irrevocable oath, inscribed and sealed by him on the margin of the opening surih of the Quran, whereby he, swearing by that holy Book, undertook to set free all the defenders of the Fort, pledged his honor that no man in his army or in the neighborhood would molest them, and that he would himself, at his own expense, arrange for their safe departure to their homes. And lastly, we call to remembrance, the final scene of that sombre tragedy, when, as a result of the Prince's violation of his sacred engagement, a number of the betrayed companions of Quddus were assembled in the camp of the enemy, were stripped of their possessions, and sold as slaves,

Page 42

the rest being either killed by the spears and swords of the officers, or torn asunder, or bound to trees and riddled with bullets, or blown from the mouths of cannon and consigned to the flames, or else being disemboweled and having their heads impaled on spears and lances. Quddus, their beloved leader, was by yet another shameful act of the intimidated Prince surrendered into the hands of the diabolical Sa'idu'l-'Ulama who, in his unquenchable hostility and aided by the mob whose passions he had sedulously inflamed, stripped his victim of his garments, loaded him with chains, paraded him through the streets of Barfurush, and incited the scum of its female inhabitants to execrate and spit upon him, assail him with knives and axes, mutilate his body, and throw the tattered fragments into a fire.

Нельзя не упомянуть и о гнусном предательстве, в которому в конце концов прибег бессильный и полностью утративший доверие к себе принц, о том, как он нарушил свою нерушимую клятву, скрепленную его собственной печатью и написанную на полях первой суры Корана. Клянясь этой священной Книгой и своей честью, принц заверял, что все защитники форта будут отпущены на свободу, что никто из жителей окрестных сел не тронет их, и он сам, за собственный счет, устроит их возвращение домой. И наконец, вспомним последнюю сцену этой мрачной трагедии, когда, из-за того, что принц нарушил торжественно данное им слово, часть поддавшихся на уловку товарищей Куддуса согнали во вражеский лагерь, отобрали у них все имущество и прордали в рабство, а других либо зарубили саблями офицеры, либо растерзала толпа; одних привязывали к деревьям и безжалостно расстреливали, других казнили, выстрелив ими из пушей; бабидов сжигали заживо, вспарывали им животы, а отрубленные головы насаживали на пики. Их любимый вождь, Куддус, был позорно предан струсившим принцем в руки исполненного сатанинской злобы Саида уль-Улемы; неустанно подстрекаемая им толпа сорвала с жертвы одежду, с ног до головы заковала в цепи и в таком виде провела по улицам Барфуруша; грубые простолюдинки осыпали его оскорблениями и проклятиями, плевали в него, тело его кромсали ножами и топорами, а изуродованные останки бросили в огонь.

This stirring episode, so glorious for the Faith, so blackening to the reputation of its enemies -- an episode which must be regarded as a rare phenomenon in the history of modern times -- was soon succeeded by a parallel upheaval, strikingly similar in its essential features. The scene of woeful tribulations was now shifted to the south, to the province of Fars, not far from the city where the dawning light of the Faith had broken. Nayriz and its environs were made to sustain the impact of this fresh ordeal in all its fury. The Fort of Khajih, in the vicinity of the Chinar-Sukhtih quarter of that hotly agitated village became the storm-center of the new conflagration. The hero who towered above his fellows, valiantly struggled, and fell a victim to its devouring flames was that "unique and peerless figure of his age," the far-famed Siyyid Yahyay-i-Darabi, better known as Vahid. Foremost among his perfidious adversaries, who kindled and fed the fire of this conflagration was the base and fanatical governor of Nayriz, Zaynu'l-'Abidin Khan, seconded by Abdu'llah Khan, the Shuja'u'l-Mulk, and reinforced by Prince Firuz Mirza, the governor of Shiraz. Of a much briefer duration than the Mazindaran upheaval, which lasted no less than eleven months, the atrocities that marked its closing stage were no less devastating in their consequences. Once again a handful of men, innocent, law-abiding, peace-loving, yet high-spirited and indomitable, consisting partly, in this case, of untrained lads and men of advanced age, were surprised, challenged, encompassed and assaulted by the superior force of a cruel and crafty enemy, an innumerable host of able-bodied men who, though well-trained, adequately equipped and continually reinforced, were impotent to coerce into submission, or subdue, the spirit of their adversaries.

За этим волнующим эпизодом, прославившим защитников Веры и запятнавшим их врагов, - эпизодом, который следует рассматривать как редкое явление в современной истории, вскорости последовали волнения, поразительно сходные с ним в своих основных чертах. На этот раз сценой ужасающих по своей жестокости событий стала провинция Фарс, расположенная к югу от Мазендарана, недалеко от города, где впервые забрезжил свет Веры. Тяжкие испытания яростным, неистовым ураганом обрушились на жителей Нейриза и его окрестностей. Основные события новой вспышки изуверства и насилия рзыгрались вокруг форта Хадже, поблизости от квартала Ченар Сухте, где кипели страсти. Главным героем, который возвысился над своими соратниками, сражался с удивительной доблестью и пал жертвой всепожирающего пламени, был не кто иной, как "единственный и несравненный среди людей своего времени", широко прославившийся Сейид Йахья Дараби, более известный как Вахид. Его коварных противников, которые разожгли и неустанно питали пламя народной ненависти, возглавлял подлый по натуре, фанатичный губернатор Нейриза Зейн уль-Абедин-хан, споспешествуемый Абдуллой-ханом, Шуха уль-Мульком, и поддерживаемый принцем Фирузом Мирзой, правителем Шираза. Гораздо более скоротечные, чем волнения в Мазендаране, продлившиеся одиннадцать месяцев волнения в Нейризе под конец явили миру не меньшие зверства и унесли не меньшее число жизней. Вновь небольшой отряд верующих, ни в чем не повинных, чтущих закон, миролюбивых, хотя и наделенных пылким и неукротимым духом, на этот раз в основном необученных юношей и мужчин преклонного возраста, был застигнут врасплох, окружен и подвергся беспрерывным нападениям превосходящих сил безжалостного и умелого врача, многочисленного, набранного из крепких мужчин войска, которое, несмотря на выучку, соответствующее вооружение и постоянно поступавшее подкрепление, оказалось бессильно сломить дух своих противников.

This fresh commotion originated in declarations of faith as fearless

Page 43

and impassioned, and in demonstrations of religious enthusiasm almost as vehement and dramatic, as those which had ushered in the Mazindaran upheaval. It was instigated by a no less sustained and violent outburst of uncompromising ecclesiastical hostility. It was accompanied by corresponding manifestations of blind religious fanaticism. It was provoked by similar acts of naked aggression on the part of both clergy and people. It demonstrated afresh the same purpose, was animated throughout by the same spirit, and rose to almost the same height of superhuman heroism, of fortitude, courage, and renunciation. It revealed a no less shrewdly calculated coordination of plans and efforts between the civil and ecclesiastical authorities designed to challenge and overthrow a common enemy. It was preceded by a similar categorical repudiation, on the part of The Bábis, of any intention of interfering with the civil jurisdiction of the realm, or of undermining the legitimate authority of its sovereign. It provided a no less convincing testimony to the restraint and forbearance of the victims, in the face of the ruthless and unprovoked aggression of the oppressor. It exposed, as it moved toward its climax, and in hardly less striking a manner, the cowardice, the want of discipline and the degradation of a spiritually bankrupt foe. It was marked, as it approached its conclusion, by a treachery as vile and shameful. It ended in a massacre even more revolting in the horrors it evoked and the miseries it engendered. It sealed the fate of Vahid who, by his green turban, the emblem of his proud lineage, was bound to a horse and dragged ignominiously through the streets, after which his head was cut off, was stuffed with straw, and sent as a trophy to the feasting Prince in Shiraz, while his body was abandoned to the mercy of the infuriated women of Nayriz, who, intoxicated with barbarous joy by the shouts of exultation raised by a triumphant enemy, danced, to the accompaniment of drums and cymbals, around it. And finally, it brought in its wake, with the aid of no less than five thousand men, specially commissioned for this purpose, a general and fierce onslaught on the defenseless Bábis, whose possessions were confiscated, whose houses were destroyed, whose stronghold was burned to the ground, whose women and children were captured, and some of whom, stripped almost naked, were mounted on donkeys, mules and camels, and led through rows of heads hewn from the lifeless bodies of their fathers, brothers, sons and husbands, who previously had been either branded, or had their nails torn out, or had been lashed to death, or had spikes hammered into their hands and feet, or had incisions made in their noses through

Page 44

which strings were passed, and by which they were led through the streets before the gaze of an irate and derisive multitude.

Началом новых беспорядков стали высказывания сторонников Веры, столь же отважные и страстные, проявления религиозного воодушевления столь же пылкие и драматичные, как те, что предшествовали волнениям в Мазендаране. И здесь народ подстрекало к ним неиствующее, не желающее идти ни на какие уступки духовенство. И здесь они сопровождались сходными всплесками слепого религиозного фанатизма. И здесь их вызвали похожие акты неприкрытой вражды как со стороны священников, так и со стороны толпы. И здесь они выявили сходство целей, вдохновлялись тем же духом и достигли таких же высот превосходящего обычные человеческие силы героизма, стойкости, мужества и самоотречения. И здесь они обнаружили коварный сговор светских и духовных властей, строивших планы с расчетом ниспровергнуть и уничтожить общего врага. И здесь им предшествовали твердые и определенные заявления бабидов о том, что они не имеют ни малейшего намерения вмешиваться в принятое на территории страны гражданское законодательство или подрывать законную власть государя. И здесь они дали не менее убедительные свидетельства сдержанности и самообладания, проявленных жертвами перед лицом безжалостных и необоснованных нападок со стороны их гонителей. И здесь, приближаясь к наивысшей точке, они поражают трусостью, отсутствием дисциплины и полным разложением морально обанкротившегося врага. И здесь, к концу, они отмечены гнусным, постыдным предательством. И здесь они завершились страшной резней, за которой последовали неисчислимые горести и беды. И здесь они поставили кровавую точку, на этот раз в судьбе Вахида, которого привязали за его зеленую чалму - знак благородного происхождения - к хвосту лошади и так, позоря и бесчестя, проволокли по городским улицам, после чего отсекли ему голову и, набив ее соломой, послали как боевой трофей ликующему принцу в Шираз, между тем как тело его бросили на поругание разъяренным женщинам Нейриза, которые, опьяненные кровожадной радостью, под крики торжествующих победителей, плясали вокруг него в грохоте барабанов и цимбал. И здесь последствия их были поистине ужасны: пять тысяч специально отряженных для этой цели человек с неслыханной свирепостью обрушились на беззащитных бабидов, которых лишали имущества, чьи дома разрушали, чью цитадель сожгли дотла, чьих взятых под стражу жен и детей, раздев догола и усадив верхом на ослов, мулов и верблюдов, возили сквозь ряды насажденных на пики и копья голов их отцов, братьев, сыновей и мужей, которых до того жгли каленым железом, вырывали ногти, засекали до смерти, вколачивали им в руки и ноги гвозди. вдевали в нос кольца и водили по улицам напоказ глумящейся, разъяренной толпе.

This turmoil, so ravaging, so distressing, had hardly subsided when another conflagration, even more devastating than the two previous upheavals, was kindled in Zanjan and its immediate surroundings. Unprecedented in both its duration and in the number of those who were swept away by its fury, this violent tempest that broke out in the west of Persia, and in which Mulla Muhammad-'Aliy-i-Zanjani, surnamed Hujjat, one of the ablest and most formidable champions of the Faith, together with no less than eighteen hundred of his fellow-disciples, drained the cup of martyrdom, defined more sharply than ever the unbridgeable gulf that separated the torchbearers of the newborn Faith from the civil and ecclesiastical exponents of a gravely shaken Order. The chief figures mainly responsible for, and immediately concerned with, this ghastly tragedy were the envious and hypocritical Amir Arslan Khan, the Majdu'd-Dawlih, a maternal uncle of Nasiri'd-Din Shah, and his associates, the Sadru'd-Dawliy-i-Isfahani and Muhammad Khan, the Amir-Tuman, who were assisted, on the one hand, by substantial military reinforcements dispatched by order of the Amir-Nizam, and aided, on the other, by the enthusiastic moral support of the entire ecclesiastical body in Zanjan. The spot that became the theatre of heroic exertions, the scene of intense sufferings, and the target for furious and repeated assaults, was the Fort of Ali-Mardan Khan, which at one time sheltered no less than three thousand Bábis, including men, women and children, the tale of whose agonies is unsurpassed in the annals of a whole century.

Не успели утихнуть эти, столь кровопролитные волнения, как еще более страшная, разрушительная гроза обрушилась на Зенджан и близлежащие села. Непревзойденный как по длительности, так и по числу унесенных им жизней, буйный смерч пронесся над западом Персии, заставив Муллу Мухаммада Али Зенджани, известного под именем Худжат, одного из самых видных, самых деятельных приверженцев Веры, вместе с тысячью восемьюстами его соратниками, до дна испить чашу мук и страданий, и еще явственнее обозначил непреодолимую пропасть, разверзшуюся между глашатаем юной Веры и гражданскими и духовными представителями старого, пошатнувшегося Порядка. Главную ответственность за трагедию Зенджана несут завистливый и лицемерный Эмир Арслан-хан, Мадж уд-Доуле, приходившийся дядей по материнской линии Насир ад-Дин-шаху, и его помощники Садр уд-Доуле Исфахани и Мухаммад-хан, Эмир Туман, которым, с одной стороны, оказывал постоянную и существенную военную поддержку Эмир Низам и которых не уставало вдохновлять и морально поддерживать зенджанское духовенство. Подмостками, на которых разыгралось героическое действо, сценой жестких страданий и мишенью накатывавшихся одна за другой яростных атак стал форт Али Мардан-хана, где одновременно укрылось более трех тысяч бабидов - мужчин, женщин и детей, рассказ о гибели которых затмевает все случившееся на протяжении последнего столетия.

A brief reference to certain outstanding features of this mournful episode, endowing the Faith, in its infancy, with measureless potentialities, will suffice to reveal its distinctive character. The pathetic scenes following upon the division of the inhabitants of Zanjan into two distinct camps, by the order of its governor -- a decision dramatically proclaimed by a crier, and which dissolved ties of worldly interest and affection in favor of a mightier loyalty; the reiterated exhortations addressed by Hujjat to the besieged to refrain from aggression and acts of violence; his affirmation, as he recalled the tragedy of Mazindaran, that their victory consisted solely in sacrificing their all on the altar of the Cause of the Sahibu'z-Zaman, and his declaration of the unalterable intention of his companions to serve their sovereign loyally and to be the well-wishers of his people; the astounding intrepidity with which these same companions repelled

Page 45

the ferocious onslaught launched by the Sadru'd-Dawlih, who eventually was obliged to confess his abject failure, was reprimanded by the Shah and was degraded from his rank; the contempt with which the occupants of the Fort met the appeals of the crier seeking on behalf of an exasperated enemy to inveigle them into renouncing their Cause and to beguile them by the generous offers and promises of the sovereign; the resourcefulness and incredible audacity of Zaynab, a village maiden, who, fired with an irrepressible yearning to throw in her lot with the defenders of the Fort, disguised herself in male attire, cut off her locks, girt a sword about her waist, and, raising the cry of Ya Sahibu'z-Zaman!" rushed headlong in pursuit of the assailants, and who, disdainful of food and sleep, continued, during a period of five months, in the thick of the turmoil, to animate the zeal and to rush to the rescue of her men companions; the stupendous uproar raised by the guards who manned the barricades as they shouted the five invocations prescribed by The Báb, on the very night on which His instructions had been received -- an uproar which precipitated the death of a few persons in the camp of the enemy, caused the dissolute officers to drop instantly their wine-glasses to the ground and to overthrow the gambling-tables, and hurry forth bare-footed, and induced others to run half-dressed into the wilderness, or flee panic-stricken to the homes of the ulamas -- these stand out as the high lights of this bloody contest. We recall, likewise, the contrast between the disorder, the cursing, the ribald laughter, the debauchery and shame that characterized the camp of the enemy, and the atmosphere of reverent devotion that filled the Fort, from which anthems of praise and hymns of joy were continually ascending. Nor can we fail to note the appeal addressed by Hujjat and his chief supporters to the Shah, repudiating the malicious assertions of their foes, assuring him of their loyalty to him and his government, and of their readiness to establish in his presence the soundness of their Cause; the interception of these messages by the governor and the substitution by him of forged letters loaded with abuse which he dispatched in their stead to Tihran; the enthusiastic support extended by the female occupants of the Fort, the shouts of exultation which they raised, the eagerness with which some of them, disguised in the garb of men, rushed to reinforce its defences and to supplant their fallen brethren, while others ministered to the sick, and carried on their shoulders skins of water for the wounded, and still others, like the Carthaginian women of old, cut off their long hair and bound the thick coils around the guns to reinforce them; the foul treachery

Page 46

of the besiegers, who, on the very day they had drawn up and written out an appeal for peace and, enclosing with it a sealed copy of the Quran as a testimony of their pledge, had sent it to Hujjat, did not shrink from throwing into a dungeon the members of the delegation, including the children, which had been sent by him to treat with them, from tearing out the beard of the venerated leader of that delegation, and from savagely mutilating one of his fellow-disciples. We call to mind, moreover, the magnanimity of Hujjat who, though afflicted with the sudden loss of both his wife and child, continued with unruffled calm in exhorting his companions to exercise forbearance and to resign themselves to the will of God, until he himself succumbed to a wound he had received from the enemy; the barbarous revenge which an adversary incomparably superior in numbers and equipment wreaked upon its victims, giving them over to a massacre and pillage, unexampled in scope and ferocity, in which a rapacious army, a greedy populace and an unappeasable clergy freely indulged; the exposure of the captives, of either sex, hungry and ill-clad, during no less than fifteen days and nights, to the biting cold of an exceptionally severe winter, while crowds of women danced merrily around them, spat in their faces and insulted them with the foulest invectives; the savage cruelty that condemned others to be blown from guns, to be plunged into ice-cold water and lashed severely, to have their skulls soaked in boiling oil, to be smeared with treacle and left to perish in the snow; and finally, the insatiable hatred that impelled the crafty governor to induce through his insinuations the seven year old son of Hujjat to disclose the burial-place of his father, that drove him to violate the grave, disinter the corpse, order it to be dragged to the sound of drums and trumpets through the streets of Zanjan, and be exposed, for three days and three nights, to unspeakable injuries. These, and other similar incidents connected with the epic story of the Zanjan upheaval, characterized by Lord Curzon as a "terrific siege and slaughter," combine to invest it with a sombre glory unsurpassed by any episode of a like nature in the records of the Heroic Age of the Faith of Bahá'u'lláh.

Даже краткого упоминания основных событий этой печальной истории, раскрывшей безграничные возможности юной Веры, будет достаточно, чтобы показать ее исключительный характер. Патетические сцены, последовавшие за разделением жителей Зенджана на два враждебных лагеря вследствие приказа губернатора - приказа, во всеуслышание возвещенного глашатаем и разорвавшего мирские связи во имя высшей власти; неоднократные увещевания, с которыми Худжат обращался к осажденным, призывая их воздерживаться от агрессии и насилия; произнесенные им по поводу мазендаранской трагедии слова о том, что победить можно лишь принеся себя в жертву Делу Сахиб уз-Замана, и его заявление о неизменном намерении его товарищей верно служить своему государю и быть благожелательным к своему народу; поразительное бесстрашие, с которым соратники Худжата отражали яростные атаки войск Садр уд-Доуле, вынужденного в конце концов признать свое позорное поражение, впавшего в немилость при шахском дворе и лишенного чина; презрение, с каким защитники форта выслушивали призывы глашатая, склонявшего их, от имени взбешенного врага, отречься от Дела и прельщавшего их великодушными предложениями и обещаниями от лица государя; неистощимая энергия и невероятная отвага Зейнаб, деревенской девушки, сжигаемой непреодолимым желанием разделить участь защитников форта, Зейнаб, которая, переодевшись в мужское платье, обрезала свои длинные косы, опоясалась саблей и с кличем "О Сахиб уз-Заман!" стремглав преследовала бегущего врага, которая, невзирая на голод и бессонные ночи, пять месяцев продолжала оставаться в самой гуще событий, подбадривая и оказывая помощь своим соратникам-мужчинам; шумное волнение, охватившее осажденных, когда они вслух читали пять предписанных Бабом обращений к Всевышнему в тот самый вечер, когда наставления Учителя были им доставлены, - волнение, которое ускорило смерть нескольких человек в стане врага, заставило распутствующих офицеров побросать стаканы с недопитым вином и, опрокидывая игорные столики, босиком, увлекая за собой впавших в панику солдат, бежать из стен форта, ища убежища в домах улемов - вот, пожалуй, самые яркие сцены кровавой схватки. И вновь перед ними - вопиющий контраст между царящим в правительственных войсках разбродом, постыдным разгулом и грязным сквернословием, которому предавались равно солдаты и офицеры, и духом почтительной набожности, исходившим от защитников форта, радостными гимнами и молитвами, что возносились над его стенами. Никак нельзя обойти молчанием и призыв, адресованный Худжатом и его сторонниками шаху, призыв, в котором опровергались злокозненные утверждения их врагов и вновь давались заверения в верности самому шаху и его правительству, а также - в готовности самолично предстать перед ним и заявить о непорочности их Дела; и то, как это послание было перехвачено и заменено подложными письмами, полными угроз и ругательств, которые затем переправили в Тегеран; и то, с каким воодушевлением помогали мужчинам находившиеся в форте женщины, крики радости, которыми они встречали их успехи, готовность, с какой некоторые из них, одевшись мужчинами, выходили вместе с ними к переднему краю укреплений и вставали на место павших собратьев, в то время, как другие ухаживали за больными, носили на себе тяжелые бурдюки с водой для раненых, а третьи, как, например, старые карфагенянки, обрезали свои косы и скрепляли ими ружейные приклады и обматывали дула; и подлое предательство, совершившееся в тот самый день, когда Худжат, получив написанный на полях Корана и скрепленный печатью призыв к перемирию, отправил во вражеский стан несколько своих товарищей для переговоров, но и слово клятвы не помешало коварному и злобному врагу бросить в темницу всех явившихся, включая детей, вырвать бороду у почтенного главы делегации и жестоко изувечить одного из товарищей Худжата. Кроме этого, нам вспоминается великодушие Худжата, который, горюя о внезапной потере жены и сына, тем не менее по-прежнему призывал своих сторонников проявлять самообладание и во всем положиться на волю Господню, пока сам не пал от раны, нанесенной врагом; злобная мстительность, с которой несравненно превосходящий числом и вооружением противник обрушился на своих жертв, развязав неслыханную по жестокости резню и устроив невиданный по размаху грабеж, которому без зазрения совести, себе на потеху предавались обуреваемые грабительским духом войска, алчные толпы и ненасытное духовенство. Вспоминается и то, как пленных, независимо от того, были то мужчины, женщины или дети, не обращая внимания на их истощенность и болезни, две недели сутками держали на морозе в ту на редкость студеную зиму, а толпы женщин весело плясали вокруг, плевали в лица беззащитных жертв и осыпали их самыми грязными ругательствами; дикая жестокость, с какой отдавались приказы казнить защитников форта, выстрелив ими из пушек, держать в холодной как лед, воде, жестоко сечь плетьми, окунать их головы в кипящее масло или, вымазав патокой, оставлять в снегу на медленную смерть; и наконец, невозможно позабыть о неутолимой ненависти, что побудила коварного губернатора обманом заставить семилетнего сына Худжата выдать место, где был погребен его отец, и, надругавшись над могилой, извлечь тело и отдать приказ протащить его, под звуки барабанов и труб, по улицам Зенджана, а затем три дня и три ночи подвергать неслыханным надругательствам. Эти и другие, им подобные события, вкупе с зенджанской эпопеей, которую лорд Керзон назвал "ужасающей бойней", отблеском мрачной славы, ложатся на страницы летописей Героического Века Веры Бахауллы.

To the tide of calamity which, during the concluding years of The Báb's ministry, was sweeping with such ominous fury the provinces of Persia, whether in the East, in the South, or in the West, the heart and center of the realm itself could not remain impervious. Four months before The Báb's martyrdom Tihran in its turn was to participate, to a lesser degree and under less dramatic

Page 47

circumstances, in the carnage that was besmirching the face of the country. A tragedy was being enacted in that city which was to prove but a prelude to the orgy of massacre which, after The Báb's execution, convulsed its inhabitants and sowed consternation as far as the outlying provinces. It originated in the orders and was perpetrated under the very eyes of the irate and murderous Amir-Nizam, supported by Mahmud Khan-i-Kalantar, and aided by a certain Husayn, one of the ulamas of Kashan. The heroes of that tragedy were the Seven Martyrs of Tihran, who represented the more important classes among their countrymen, and who deliberately refused to purchase life by that mere lip-denial which, under the name of taqiyyih, Shi'ah Islam had for centuries recognized as a wholly justifiable and indeed commendable subterfuge in the hour of peril. Neither the repeated and vigorous intercessions of highly placed members of the professions to which these martyrs belonged, nor the considerable sums which, in the case of one of them -- the noble and serene Haji Mirza Siyyid Ali, The Báb's maternal uncle -- affluent merchants of Shiraz and Tihran were eager to offer as ransom, nor the impassioned pleas of state officials on behalf of another -- the pious and highly esteemed dervish, Mirza Qurban-'Ali -- nor even the personal intervention of the Amir-Nizam, who endeavored to induce both of these brave men to recant, could succeed in persuading any of the seven to forego the coveted laurels of martyrdom. The defiant answers which they flung at their persecutors; the ecstatic joy which seized them as they drew near the scene of their death; the jubilant shouts they raised as they faced their executioner; the poignancy of the verses which, in their last moments, some of them recited; the appeals and challenges they addressed to the multitude of onlookers who gazed with stupefaction upon them; the eagerness with which the last three victims strove to precede one another in sealing their faith with their blood; and lastly, the atrocities which a bloodthirsty foe degraded itself by inflicting upon their dead bodies which lay unburied for three days and three nights in the Sabzih-Maydan, during which time thousands of so-called devout Shi'ahs kicked their corpses, spat upon their faces, pelted, cursed, derided, and heaped refuse upon them -- these were the chief features of the tragedy of the Seven Martyrs of Tihran, a tragedy which stands out as one of the grimmest scenes witnessed in the course of the early unfoldment of the Faith of Bahá'u'lláh. Little wonder that The Báb, bowed down by the weight of His accumulated sorrows in the Fortress of Chihriq, should have acclaimed and glorified them, in the pages

Page 48

of a lengthy eulogy which immortalized their fidelity to His Cause, as those same "Seven Goats" who, according to Islamic tradition, should, on the Day of Judgment, "walk in front" of the promised Qa'im, and whose death was to precede the impending martyrdom of their true Shepherd.

Page 49

Волна беспорядков, прокатившаяся в последние годы служения Баба по всем провинциям Персии, по ее восточным, южным и западным пределам, не могла не отозваться и в самом сердце страны, в ее столице. За четыре месяца до мученической смерти Баба Тегеран, в свою очередь, хотя и в меньшей степени и не при столь драматичных обстоятельствах, принял участие в кровопролитии, запятнавшем честь нации. Разыгравшиеся в этом городе трагические события лишь предвосхитили настоящую кровавую оргию, которой после казни Баба предались его жители и которая посеяла вражду и рознь даже в самых отдаленных провинциях. А начались они с приказов, отданных гневливым и жестоким Эмиром Низамом, заодно с которым действовали Махмуд-хан Калантар и некто Хусейн, один из улемов Кашана. Главными героями этой трагедии стали Семь тегеранских мучеников - выходцы из наиболее почитаемых слоев общества, сознательно отказавшиеся купить право на жизнь ценой ложного отречения, которое, под названием такийе, шиитский ислам на протяжении столетий признавал как полностью оправданное и даже похвальное средство в минуту опасности. Ни многократное и решительное заступничество высокопоставленных чинов, представлявших поприща, на которых стяжали себе известность жертвы, ни крупные суммы, которые в качестве выкупа предлагали за одного из них - благородного и невозмутимого Хаджи Мирзу Саида Али, дядю Баба по материнской линии, - богатые купцы из Шираза и Тегерана, ни горячие уговоры государственных чиновников с просьбой помиловать другого - набожного и высокоуважаемого дервиша Мирзу Курбана Али, ни вмешательство самого Эмира Низама, немало постарашегося, чтобы склонить этих отважных людей отречься от Веры, -ничто не заставило всех семерых уклониться от чаемого мученического венца. Вызывающе смелые речи, с которыми они обращались к своим гонителям; исступленная радость, охватывавшая их, когда они приближались к месту своей казни; крики ликования, которыми они встречали своих палачей; пронзительная сила стихов, которые в последние минуты произносили некоторые из них; призывы и гневные укоры, которые они бросали толпе зевак, взиравшей на них с изумлением; рвение, с которым каждый из троих, казненных последними, стремился первым принести кровавую клятву, и, наконец, жестокости, до которых опустились в кровожадном бессердечии их враги, на три дня и три ночи, оставив непогребенные тела на Сабземейдане, где тысячи считающих себя набожными и благочестивыми шиитов пинали их, плевали им в лица, осыпали ругательствами, закидывали отбросами и нечистотами, - таковы основные черты трагедии Семи тегеранских мучеников, одной из самых мрачных за первое время становления Веры Бахауллы. Стоит ли удивляться, что Баб, гнетомый лишениями и печалями в крепости Чехрик, восславил их на страницах пространного хвалебного послания, навеки запечатлевшего их верность Его Делу, и назвал их "Семью Агнцами" которые, по исламскому преданию, в Судный день дубут идти впереди Обетованного Каима и чья смерть должна предшествовать близящейся мученической кончине их истинного Пастыря.

Глава IY
The Execution of The Báb

The waves of dire tribulation that violently battered at the Faith, and eventually engulfed, in rapid succession, the ablest, the dearest and most trusted disciples of The Báb, plunged Him, as already observed, into unutterable sorrow. For no less than six months the Prisoner of Chihriq, His chronicler has recorded, was unable to either write or dictate. Crushed with grief by the evil tidings that came so fast upon Him, of the endless trials that beset His ablest lieutenants, by the agonies suffered by the besieged and the shameless betrayal of the survivors, by the woeful afflictions endured by the captives and the abominable butchery of men, women and children, as well as the foul indignities heaped on their corpses, He, for nine days, His amanuensis has affirmed, refused to meet any of His friends, and was reluctant to touch the meat and drink that was offered Him. Tears rained continually from His eyes, and profuse expressions of anguish poured forth from His wounded heart, as He languished, for no less than five months, solitary and disconsolate, in His prison.

Страшные волнения, которые нанесли ряд жестоких ударов Вере и стоили жизни большинству самых талантливых, самых дорогих и близких учеников Баба, повергли Его, как уже было сказано в несказанную печаль. Как вспоминает один из Его секретарей, Узник Чехрика полгода был не в силах ни писать, ни диктовать. Так скорбел Он, каждый день выслушивая все новые злые вести о бесконечных гонениях и преследованиях Своих талантливейших соратников, о мученической кончине осажденных в фортах и о позорном предательстве оставшихся в живых, об ужасных мучениях, которым подвергались пленники, о гнусной резне, учиненной среди мужчин, женщин и детей, и о подлом надругательстве над их бездыханными телами, что, как утверждают бывшие тогда рядом с Ним, Он в течение девяти дней отказывался встречаться с друзьями и не притрагивался к еде и питью, которые Ему предлагали. Слезы не высыхали у Него на глазах, слова глубокой тоски, вместе со стенаньями, изливались из Его раненного сердца, и целых пять с лишним месяцев, одинокий и безутешный, страдал и томился Он в своей темнице.

The pillars of His infant Faith had, for the most part, been hurled down at the first onset of the hurricane that had been loosed upon it. Quddus, immortalized by Him as Ismu'llahi'l-Akhir (the Last Name of God); on whom Bahá'u'lláh's Tablet of Kullu't-Ta'am later conferred the sublime appellation of Nuqtiy-i-Ukhra (the Last Point); whom He elevated, in another Tablet, to a rank second to none except that of the Herald of His Revelation; whom He identifies, in still another Tablet, with one of the "Messengers charged with imposture" mentioned in the Quran; whom the Persian Bayan extolled as that fellow-pilgrim round whom mirrors to the number of eight Vahids revolve; on whose "detachment and the sincerity of whose devotion to God's will God prideth Himself amidst the Concourse on high;" whom `Abdu'l-Bahá designated as the "Moon of Guidance;" and whose appearance the Revelation of St. John the Divine anticipated as one of the two "Witnesses" into whom, ere the "second woe is past," the "spirit of life from God" must enter -- such a man had, in the full bloom of his youth, suffered, in the Sabzih-Maydan of Barfurush, a death which even Jesus Christ, as attested by Bahá'u'lláh,

Page 50

had not faced in the hour of His greatest agony. Mulla Husayn, the first Letter of the Living, surnamed The Bábu'l-Báb (the Gate of the Gate); designated as the "Primal Mirror;" on whom eulogies, prayers and visiting Tablets of a number equivalent to thrice the volume of the Quran had been lavished by the pen of The Báb; referred to in these eulogies as "beloved of My Heart;" the dust of whose grave, that same Pen had declared, was so potent as to cheer the sorrowful and heal the sick; whom "the creatures, raised in the beginning and in the end" of The Bábi Dispensation, envy, and will continue to envy till the "Day of Judgment;" whom the Kitáb-i-Iqan acclaimed as the one but for whom "God would not have been established upon the seat of His mercy, nor ascended the throne of eternal glory;" to whom Siyyid Kazim had paid such tribute that his disciples suspected that the recipient of such praise might well be the promised One Himself -- such a one had likewise, in the prime of his manhood, died a martyr's death at Tabarsi. Vahid, pronounced in the Kitáb-i-Iqan to be the "unique and peerless figure of his age," a man of immense erudition and the most preeminent figure to enlist under the banner of the new Faith, to whose "talents and saintliness," to whose "high attainments in the realm of science and philosophy" The Báb had testified in His Dala'il-i-Sab'ih (Seven Proofs), had already, under similar circumstances, been swept into the maelstrom of another upheaval, and was soon to quaff in his turn the cup drained by the heroic martyrs of Mazindaran. Hujjat, another champion of conspicuous audacity, of unsubduable will, of remarkable originality and vehement zeal, was being, swiftly and inevitably, drawn into the fiery furnace whose flames had already enveloped Zanjan and its environs. The Báb's maternal uncle, the only father He had known since His childhood, His shield and support and the trusted guardian of both His mother and His wife, had, moreover, been sundered from Him by the axe of the executioner in Tihran. No less than half of His chosen disciples, the Letters of the Living, had already preceded Him in the field of martyrdom. Tahirih, though still alive, was courageously pursuing a course that was to lead her inevitably to her doom.

Почти все столпы Его юной Веры рухнули под первым же натиском урагана. Такой человек, как Куддус, которого Он увековечил, нарекши Исмуллахи ль-Ахир, что значит Последнее Имя Бога; которого Бахаулла в своей Скрижали Куллутаам торжественно именовал Нукте йе-Ухра - Конечная Суть; которого Он же, в своей другой Скрижали, поставил вторым вслед за Глашатаем Своего Откровения; которого Он, в третьей Скрижали, отождествляет с "оклеветанным Посланцем", упомянутым в Коране; которого персидский Байан восхваляет как товарища и соратника, ставшего зерцалом восьми Вахидов; чьей "беспристрастностью и искренней набожностью возгордится Господь во славе Своей"; которого Абдул-Баха нарек "Лунным Светом, указующим Путь"; чье явление предсказано в Откровении апостола Иоанна, когда Он говорит о двух "Свидетелях", на которых, когда "минует время скорбей", "снизойдет дух жизни от Господа", - Куддус в расцвете лет претерпел на Сабземейдане в Барфуруше такие муки, которые, как утверждает Бахаулла, не изведал даже Иисус в свой смертный час. Мулла Хусейн, первый из Письмен Живущего, прозванный Баб уль-Баб, что значит Врата Врат; которого именовали "Изначальным Зерцалом"; которому перо Баба посвятило хвалебные послания, молитвы и скрижали, по числу стихов трижды превосходящие Коран; которого Он называл "Возлюбленным Сердца Моего"; прах с могилы которого, как возвестило то же Перо, обладает силой, способной укреплять в скорби и лечить недуги; которому ревнуют и не перестанут ревновать до Судного Дня "существа, явившиеся в начале и в конце" Проповеди Баба; которого Кетаб-е Икан провозглашает одним из тех, кому "Господь являет свою милость, восседая на престоле вечной славы"; которому Сейид Казим выразил такое благоговейное почтение, что его ученики заподозрили, что тот, перед кем так преклоняется их учитель, и есть Сам Обещанный, - Мулла Хусейн, подобно Куддусу, едва вступив в зрелый возраст, погиб мученической смертью в форте Табарси. Вахид, объявленный в Кетаб-е Икане "единственной и несравненной личностью своей эпохи", человек обширнейших познаний, один из самых ярких приверженцев новой Веры, чьи "дарования и святость", чье "высокое постижение мудрости и наук" Баб свидетельствует о Своей Книге Дала ил-Сабе - Семь Доказательств, в сходных обстоятельствах был затянут водоворотом бурных волнений и вскоротси тоже, подобно мученикам Мазендарана, до дна испил чашу страданий. Худжат, поражающий своей отвагой, несгибаемой волей, неподражаемым своеобразием и пылкостью своей натуры, в одночасье сгорел в яростном пламени пожара, полыхавшего в Зенджане и его окрестностях. Дядю Баба по материнской линии, который с детства заменял Ему отца, заботился о Нем, поддерживал Его и оберегал Его мать и жену, словно ветвь, отсек от Его древа топор тегеранского палача. Более половины Его избранных учеников, Письмен Живущего, уже прошли до конца свой мученический путь. Оставшаяся в живых Тахира, ни на шаг не уклоняясь, мужественно шла навстречу неминуемой гибели.

A fast ebbing life, so crowded with the accumulated anxieties, disappointments, treacheries and sorrows of a tragic ministry, now moved swiftly towards its climax. The most turbulent period of the Heroic Age of the new Dispensation was rapidly attaining its culmination. The cup of bitter woes which the Herald of that Dispensation had tasted was now full to overflowing. Indeed, He Himself had

Page 51

already foreshadowed His own approaching death. In the Kitáb-i-Panj-Sha'n, one of His last works, He had alluded to the fact that the sixth Naw-Ruz after the declaration of His mission would be the last He was destined to celebrate on earth. In His interpretation of the letter Ha, He had voiced His craving for martyrdom, while in the Qayyumu'l-Asma' He had actually prophesied the inevitability of such a consummation of His glorious career. Forty days before His final departure from Chihriq He had even collected all the documents in His possession, and placed them, together with His pen-case, His seals and His rings, in the hands of Mulla Baqir, a Letter of the Living, whom He instructed to entrust them to Mulla Abdu'l-Karim-i-Qazvini, surnamed Mirza Ahmad, who was to deliver them to Bahá'u'lláh in Tihran.

Трагические годы служения Баба, полные тревог, разочарований, предательств и скорбей, равно как и Его жизнь, подобно месяцу, быстро шли на ущерб. Самый бурный период Героического Века Нового Откровения стремительно приближался к своей кульминации. Чаша горьких мучений, которую пригубил Глашатай этого Откровения, была теперь полна до краев. И действительно, Он Сам уже успел предвосхитить Свою близящуюся кончину. В Кетаб-е Пандж Шане, одном из Своих последних трудов, Он косвенно дал понять, что шестой Новруз после объявления Его миссии станет последним, который Ему суждено встретить на Земле. В Своем толковании буквы Ха Он написал о том, что жаждет мученической смерти, а в Кайум уль-Асме Он пророчествует о неизбежности такого конца Своего славного пути. За сорок дней до того, как навсегда оставить Чехрик, Он даже собрал все Свои бумаги и вместе с принадлежностями для письма, Своими печатями и кольцами передал их Мулле Бахиру, одному из Письмен Живущего, которому поручил переслать их с Муллой Абдуль Каримом Казвини, по прозванию Мирза Ахмад, Бахаулле в Тегеран.

While the convulsions of Mazindaran and Nayriz were pursuing their bloody course the Grand Vizir of Nasiri'd-Din Shah, anxiously pondering the significance of these dire happenings, and apprehensive of their repercussions on his countrymen, his government and his sovereign, was feverishly revolving in his mind that fateful decision which was not only destined to leave its indelible imprint on the fortunes of his country, but was to be fraught with such incalculable consequences for the destinies of the whole of mankind. The repressive measures taken against the followers of The Báb, he was by now fully convinced, had but served to inflame their zeal, steel their resolution and confirm their loyalty to their persecuted Faith. The Báb's isolation and captivity had produced the opposite effect to that which the Amir-Nizam had confidently anticipated. Gravely perturbed, he bitterly condemned the disastrous leniency of his predecessor, Haji Mirza Aqasi, which had brought matters to such a pass. A more drastic and still more exemplary punishment, he felt, must now be administered to what he regarded as an abomination of heresy which was polluting the civil and ecclesiastical institutions of the realm. Nothing short, he believed, of the extinction of the life of Him Who was the fountain-head of so odious a doctrine and the driving force behind so dynamic a movement could stem the tide that had wrought such havoc throughout the land.

А тем временем, пока кровавые события сотрясали Мазендаран и Нейриз, великий визирь Насир ад-Дин-шаха, с тревогой взвешивая в уме значение происходящего и понимая, как может отразиться оно на его соотечественниках, правительстве и государе, лихорадочно обдумывал то роковое решение, которому суждено было не только оставить неизгладимый отпечаток на судьбах страны, но и возыметь непредсказуемые последствия для судьбы всего человечества. Карательные меры, принятые против последователей Баба - теперь он в этом не сомневался, - лишь усилили их рвение, укрепили решимость и утвердили преданность гонимой Вере. Заключение Баба в Махку и Чехрике произвело действие, противоположное тому, на которое Эмир Низам с полным основанием рассчитывал. Не на шутку встревоженный он горько проклинал рагубную терпимость своего предшественника, Хаджи Мирзы Акаси, приведшую к такому обороту дел. Он чувствовал, что следует подвергнуть более суровому, примерному наказанию то, что в его глазах было мерзкой ересью, отравлявшей гражданские и духовные установления государства. Ничто, думалось ему, не сможет так быстро и решительно пресечь смуту, как казнь Того, Кто являлся главой ненавистного учения и побудительной силой принявшего столь широкий размах движения.

The siege of Zanjan was still in progress when he, dispensing with an explicit order from his sovereign, and acting independently of his counsellors and fellow-ministers, dispatched his order to Prince Hamzih Mirza, the Hishmatu'd-Dawlih, the governor of Adhirbayjan, instructing him to execute The Báb. Fearing lest the infliction of such condign punishment in the capital of the realm would set in motion

Page 52

forces he might be powerless to control, he ordered that his Captive be taken to Tabriz, and there be done to death. Confronted with a flat refusal by the indignant Prince to perform what he regarded as a flagitious crime, the Amir-Nizam commissioned his own brother, Mirza Hasan Khan, to execute his orders. The usual formalities designed to secure the necessary authorization from the leading mujtahids of Tabriz were hastily and easily completed. Neither Mulla Muhammad-i-Mamaqani, however, who had penned The Báb's death-warrant on the very day of His examination in Tabriz, nor Haji Mirza Baqir, nor Mulla Murtada-Quli, to whose houses their Victim was ignominiously led by the farrash-bashi, by order of the Grand Vizir, condescended to meet face to face their dreaded Opponent.

Зенджанская осада еще продолжалась, когда он, располагая категорическим приказом государя и действуя без ведома своих соверников и остальных министров, в свою очередь отправил принцу Хамза Мирзе, Хишмат уд-Доуле, наместнику Азербайджана, приказ казнить Баба. Боясь, что, если это достойное наказание свершится в столице, оно может привести в движение силы, ему неподвластные, великий визирь повелел перевести Узника в Тебриз и там предать смерти. Столкнувшись с решительным отказом возмущенного принца пойти на столь преступный и бесчестный поступок, Эмир Низам послал для исполнения своих приказов собственного брата, Мирзу Хасан-хана. Формальное согласие, необходимое для утверждения приговора, было незамедлительно дано главными муджтахидами Тебриза. Однако и Мулла Мухаммад Мамакани, подписавший смертный приговор Бабу в день Его допроса, и Хаджи Мирза Бакир, и Мулла Муртад Кули, в чьи дома, по распоряжению великого визиря, Жертву с позором приводили в сопровождении надзирателя, побоялись лицом к лицу встретиться со своим Противником.

Immediately before and soon after this humiliating treatment meted out to The Báb two highly significant incidents occurred, incidents that cast an illuminating light on the mysterious circumstances surrounding the opening phase of His martyrdom. The farrash-bashi had abruptly interrupted the last conversation which The Báb was confidentially having in one of the rooms of the barracks with His amanuensis Siyyid Husayn, and was drawing the latter aside, and severely rebuking him, when he was thus addressed by his Prisoner: "Not until I have said to him all those things that I wish to say can any earthly power silence Me. Though all the world be armed against Me, yet shall it be powerless to deter Me from fulfilling, to the last word, My intention." To the Christian Sam Khan -- the colonel of the Armenian regiment ordered to carry out the execution -- who, seized with fear lest his act should provoke the wrath of God, had begged to be released from the duty imposed upon him, The Báb gave the following assurance: "Follow your instructions, and if your intention be sincere, the Almighty is surely able to relieve you of your perplexity."

Незадолго до унизительных сцен, пережитых Бабом, и вскоре после них случились два весьма значительных происшествия, проливающих свет на таинственные обстоятельства, окружающие Его первые шаги на стезе мученика. Когда надзиратель резко прервал беседу, которую Баб доверительно вел в одной из комнат казармы со Своим секретарем, и стал выгонять его, осыпая грубой бранью, Узник обратился к нему с такими словами: "До тех пор, пока Я не скажу всего, что хотел сказать, никакая земная сила не заставит Меня умолкнуть. И даже если весь мир ополчится против Меня, это не помешает Мне довести Мою речь до конца". Командира армянского полка, которому предстояло исполнить приказ, христианина по вере, Сам-хана, охваченного страхом Божьей кары и умолявшего избавить его от возложенного на него поручения, Баб заверил: "Исполняй, что тебе велено, и если намерения твои чисты, Всемогущий Господь наверняка выведет тебя из затруднения".

Sam Khan accordingly set out to discharge his duty. A spike was driven into a pillar which separated two rooms of the barracks facing the square. Two ropes were fastened to it from which The Báb and one of his disciples, the youthful and devout Mirza Muhammad-'Ali-i-Zunuzi, surnamed Anis, who had previously flung himself at the feet of his Master and implored that under no circumstances he be sent away from Him, were separately suspended. The firing squad ranged itself in three files, each of two hundred and fifty men. Each file in turn opened fire until the whole detachment had discharged its bullets. So dense was the smoke from the seven hundred and fifty rifles that the sky was darkened. As soon as the smoke had

Page 53

cleared away the astounded multitude of about ten thousand souls, who had crowded onto the roof of the barracks, as well as the tops of the adjoining houses, beheld a scene which their eyes could scarcely believe.

И Сам-хан приступил к исполнению порученного. В столб между двумя выходившими на площадь комнатами казармы вбили большой крюк. Баб и один из Его учеников, юный и набожный Мирза Мухаммад Али Зунузи, по прозванию Анис, который накануне, бросившись в ноги Учителю, умолял, чтобы тот при любом исходе позволил ему до конца оставаться с Ним, были подвешены на двух привязанных к крюку веревках. Полк выстроился в три шеренги, по двести пятьдесят человек в каждой. Шеренги должны были открывать огонь поочередно, пока не израсходуют весь запас патронов. После залпа семисот пятидесяти мушкетов облако густого дыма повисло в воздухе. Когда же дым рассеялся, десять тысяч человек, забравшихся на крыши казарм и прилегающих домов, застыли в изумлении, отказываясь верить собственным глазам.

The Báb had vanished from their sight! Only his companion remained, alive and unscathed, standing beside the wall on which they had been suspended. The ropes by which they had been hung alone were severed. "The Siyyid-i-Báb has gone from our sight!" cried out the bewildered spectators. A frenzied search immediately ensued. He was found, unhurt and unruffled, in the very room He had occupied the night before, engaged in completing His interrupted conversation with His amanuensis. "I have finished My conversation with Siyyid Husayn" were the words with which the Prisoner, so providentially preserved, greeted the appearance of the farrash-bashi, "Now you may proceed to fulfill your intention." Recalling the bold assertion his Prisoner had previously made, and shaken by so stunning a revelation, the farrash-bashi quitted instantly the scene, and resigned his post.

Баб исчез! И только Его товарищи, живой и невредимый, стоял у стены, на которой они только что висели. Веревки перебило пулями. "Сейид Баб исчез!" - в один голос воскликнули пораженные зрители. Немедленно начались лихорадочные поиски. Баба, без единой царапины, обнаружили в той же комнате, где надзиратель прервал Его разговор с секретарем - Он невозмутимо продолжал беседу. "Теперь Мой разговор с Сейидом Хусейном закончен, - такими словами встретил Узник появившегося на пороге надзирателя. - Можешь делать то, что тебе приказано". Вспомнив недавнее смелое заявление Узника, потрясенный до глубины души надзиратель бежал, а впоследствии отказался от своей должности.

Sam Khan, likewise, remembering, with feelings of awe and wonder, the reassuring words addressed to him by The Báb, ordered his men to leave the barracks immediately, and swore, as he left the courtyard, never again, even at the cost of his life, to repeat that act. Aqa Jan-i-Khamsih, colonel of the body-guard, volunteered to replace him. On the same wall and in the same manner The Báb and His companion were again suspended, while the new regiment formed in line and opened fire upon them. This time, however, their breasts were riddled with bullets, and their bodies completely dissected, with the exception of their faces which were but little marred. "O wayward generation!" were the last words of The Báb to the gazing multitude, as the regiment prepared to fire its volley, "Had you believed in Me every one of you would have followed the example of this youth, who stood in rank above most of you, and would have willingly sacrificed himself in My path. The day will come when you will have recognized Me; that day I shall have ceased to be with you."

Также и Сам-хан, в памяти которого были еще свежи чувство изумления и ободряющие слова, с которыми обратился к нему Баб, приказал своим людям тотчас же покинуть казармы и перед уходом поклялся никогда больше, даже если это будет стоить ему жизни, не участвовать в подобных преступлениях. Заменить его вызвался Ага Джан Хамсе, командовавший полком личной охраны. У той же стены, так же подвесили Баба и Его товарища, в то время как новый полк готовился дать залп. На сей раз пули буквально изрешетили тела, едва не разнеся их в клочья, но лица остались почти нетронутыми. "О заблудшее поколение!" - таковы были последние слова Баба, которые Он произнес перед толпой зевак и стоявшими наизготовку солдатами. - Если бы вы уверовали в Меня, каждый из вас последовал бы примеру этого юноши, который стоял выше вас и с радостью пожертвовал бы жизнью на Моей стезе. Придет день, когда вы признаете Меня, но в тот день Меня уже не будет с вами".

Nor was this all. The very moment the shots were fired a gale of exceptional violence arose and swept over the city. From noon till night a whirlwind of dust obscured the light of the sun, and blinded the eyes of the people. In Shiraz an "earthquake," foreshadowed in no less weighty a Book than the Revelation of St. John, occurred in 1268 A.H. which threw the whole city into turmoil and wrought havoc amongst its people, a havoc that was greatly aggravated by

Page 54

the outbreak of cholera, by famine and other afflictions. In that same year no less than two hundred and fifty of the firing squad, that had replaced Sam Khan's regiment, met their death, together with their officers, in a terrible earthquake, while the remaining five hundred suffered, three years later, as a punishment for their mutiny, the same fate as that which their hands had inflicted upon The Báb. To insure that none of them had survived, they were riddled with a second volley, after which their bodies, pierced with spears and lances, were exposed to the gaze of the people of Tabriz. The prime instigator of The Báb's death, the implacable Amir-Nizam, together with his brother, his chief accomplice, met their death within two years of that savage act.

Однако этим дело не кончилось. В тот самый миг, когда прогремели выстрелы, яростный вихрь налетел на город. До самой темноты пыль, кружась смерчем, затмевала солнечный свет и слепила глаза прохожих. "Содрогание земли", предсказанное не кем иным, как самим апостолом Иоанном в Книге Откровения, произошло в Ширазе в 1268 году хиджры и посеяло среди людей смятение, дошедшее до крайних пределов после вспышки холеры, голода и прочих бедствий. В том же году двести пятьдесят человек из полка, сменившего полк Сам-хана, вместе со своими офицерами погибли в результате ужасного землетрясения, а тремя годами позже остальные пятьсот в наказание за поднятый ими мятеж подверглись той же судьбе, что и павший от их руки Баб. Чтобы добить раненых, был дан второй залп, после чего мертвые тела, пронзенные пиками и копьями, выставили на всеобщее обозрение жителей Тебриза. Главный виновник смерти Баба, жестокосердный Эмир Низам и его брат и сообщник - оба, один за другим, умерли в течение двух лет после совершенного злодеяния.

On the evening of the very day of The Báb's execution, which fell on the ninth of July 1850 (28th of Sha'ban 1266 A.H.), during the thirty-first year of His age and the seventh of His ministry, the mangled bodies were transferred from the courtyard of the barracks to the edge of the moat outside the gate of the city. Four companies, each consisting of ten sentinels, were ordered to keep watch in turn over them. On the following morning the Russian Consul in Tabriz visited the spot, and ordered the artist who had accompanied him to make a drawing of the remains as they lay beside the moat. In the middle of the following night a follower of The Báb, Haji Sulayman Khan, succeeded, through the instrumentality of a certain Haji Allah-Yar, in removing the bodies to the silk factory owned by one of the believers of Milan, and laid them, the next day, in a specially made wooden casket, which he later transferred to a place of safety. Meanwhile the mullas were boastfully proclaiming from the pulpits that, whereas the holy body of the Immaculate Imam would be preserved from beasts of prey and from all creeping things, this man's body had been devoured by wild animals. No sooner had the news of the transfer of the remains of The Báb and of His fellow-sufferer been communicated to Bahá'u'lláh than He ordered that same Sulayman Khan to bring them to Tihran, where they were taken to the Imam-Zadih-Hasan, from whence they were removed to different places, until the time when, in pursuance of `Abdu'l-Bahá'í instructions, they were transferred to the Holy Land, and were permanently and ceremoniously laid to rest by Him in a specially erected mausoleum on the slopes of Mt. Carmel.

Бабу исполнился тридцать один год, и семь лет длилось Его служение. Вечером того же дня, когда совершилась казнь Баба, девятого июля 1850 года, в двадцать восьмой день месяца Шабан 1266 года хиджры, изуродованные тела перенесли из двора казарм в ров за городскими воротами. Четырем отделениям, по десять человек в каждом, было приказано сторожить их. На следующее утро русский консул в Тебризе посетил это место и попросил сопровождавшего его художника зарисовать останки, лежавшие у края рва. Глубокой ночью последователю Баба Хаджи Сулейман-хану удалось, с помощью некоего Хаджи Аллах Йара, отнести тела погибших на шелкопрядильную фабрику, принадлежавшую одному из верующих в Милана, где затем, уже днем их уложили в специально сооруженный деревянный ящик и спрятали в надежном месте. А в это время муллы хвастливо разглагольствовали в мечетях о том, что если священные останки Чистейшего Имама не посмели тронуть ни дикие звери, ни ползучие гады, то тело этого человека будет пожрано. Как только весть о том, что останки Баба и его товарища уцелели, достигла Бахауллы, он повелел Сулейман-хану привезти их в Тегеран, где их взял к себе Имам Заде Хасан, а оттуда их перевозили в разные места, пока, наконец, следуя указаниям Абдул-Баха, не доставили в Святую Землю и торжественно, навсегда, упокоили в специально возведенном мавзолее на склоне горы Кармаль.

Thus ended a life which posterity will recognize as standing at the confluence of two universal prophetic cycles, the Adamic Cycle stretching back as far as the first dawnings of the world's recorded

Page 55

religious history and the Bahá'í Cycle destined to propel itself across the unborn reaches of time for a period of no less than five thousand centuries. The apotheosis in which such a life attained its consummation marks, as already observed, the culmination of the most heroic phase of the Heroic Age of the Bahá'í Dispensation. It can, moreover, be regarded in no other light except as the most dramatic, the most tragic event transpiring within the entire range of the first Bahá'í century. Indeed it can be rightly acclaimed as unparalleled in the annals of the lives of all the Founders of the world's existing religious systems.

Так закончилась жизнь человека, которого потомки признают стоящим у слияния двух пророческих циклов - Цикла Адама, уводящего нас к самым ранним дням религиозной истории, и Цикла Бахаи, которому суждено прокладывать себе путь сквозь брезжущие дали времен на протяжении более пяти тысяч лет. День, когда эта жизнь достигла своей вершины, совпадает, как уже говорилось, с пиком самого героического периода Героического Века Откровения Бахаи. Более того, это, безусловно, самое драматичное, самое трагическое событие из всех, которыми ознаменован первый век Бахаи. И действительно, оно несопоставимо с судьбами всех других Основателей существующих ныне религий.

So momentous an event could hardly fail to arouse widespread and keen interest even beyond the confines of the land in which it had occurred.

Столь крупное событие вряд ли могло остаться незамеченным и вызвало глубокий, пристальный интерес даже за пределами страны, где оно произошло. Живший тогда в Персии и знакомый с судьбой Баба и его учением христианский исследователь, бывший одновременно правительственным чиновником, свидетельствует:

"C'est un des plus magnifiques exemples de courage qu'il ait ete donne a l'humanite de contempler," is the testimony recorded by a Christian scholar and government official, who had lived in Persia and had familiarized himself with the life and teachings of The Báb, "et c'est aussi une admirable preuve de l'amour que notre heros portait a ses concitoyens. Il s'est sacrifie pour l'humanite: pour elle il a donne son corps et son ame, pour elle il a subi les privations, les affronts, les injures, la torture et le martyre. Il a scelle de son sang le pacte de la fraternite universelle, et comme Jesus il a paye de sa vie l'annonce du regne de la concorde, de l'equite et de l'amour du prochain." "Un fait etrange, unique dans les annales de l'humanite," is a further testimony from the pen of that same scholar commenting on the circumstances attending The Báb's martyrdom.

* "Это один из великолепнейших образцов мужества, которые были явлены миру, и прекрасное доказательство любви, которую наш герой питал к своим согражданам. Он принес свою жизнь в жертву на алтарь человечества - ради него он пожертвовал своей душою и своим телом, ради него он вытерпел все лишения, унижения, оскорбления, муки и ради него принял смерть. Своею кровью он скрепил договор о вселенском братстве и, подобно Иисусу, жизнью заплатил за то, чтобы возвестить о приходе царства согласия, равенства и любви к ближнему". "Удивительное и не имеющее себе равных в мировой истории событие", - таково еще одно свидетельство того же ученого, касающееся обстоятельств мученической смерти Баба.

"A veritable miracle," is the pronouncement made by a noted French Orientalist. "A true God-man," is the verdict of a famous British traveler and writer. "The finest product of his country," is the tribute paid Him by a noted French publicist. "That Jesus of the age ... a prophet, and more than a prophet," is the judgment passed by a distinguished English divine. "The most important religious movement since the foundation of Christianity," is the possibility that was envisaged for the Faith The Báb had established by that far-famed Oxford scholar, the late Master of Balliol.

"Истинное чудо", - заявляет известный французский ориенталист. "Воистину то был Богочеловек", - такое суждение выносит знаменитый британский писатель и путешественник. "Лучшее из того, что эта страна дала миру", - уважительно отзывается о Нем видный французский публицист. "Иисус своего века..., пророк, и даже более, чем пророк", -мнение, оставленное выдающимся английским священнослужителем. "Самое значительное религиозное движение после христианства", - так оценивает возможности Веры Баба широко известный оксфордский ученый, бывший глава одного из оксфордских колледжей.

"Many persons from all parts of the world," is `Abdu'l-Bahá'í written assertion, "set out for Persia and began to investigate wholeheartedly the matter." The Czar of Russia, a contemporary chronicler has written, had even, shortly before The Báb's martyrdom, instructed the Russian Consul in Tabriz to fully inquire into, and report the circumstances of so startling a Movement, a commission that could not be carried out in view of The Báb's execution. In countries as

Page 56

remote as those of Western Europe an interest no less profound was kindled, and spread with great rapidity to literary, artistic, diplomatic and intellectual circles. "All Europe," attests the above-mentioned French publicist, "was stirred to pity and indignation... Among the litterateurs of my generation, in the Paris of 1890, the martyrdom of The Báb was still as fresh a topic as had been the first news of His death. We wrote poems about Him. Sarah Bernhardt entreated Catulle Mendes for a play on the theme of this historic tragedy." A Russian poetess, member of the Philosophic, Oriental and Bibliological Societies of St. Petersburg, published in 1903 a drama entitled "The Báb," which a year later was played in one of the principal theatres of that city, was subsequently given publicity in London, was translated into French in Paris, and into German by the poet Fiedler, was presented again, soon after the Russian Revolution, in the Folk Theatre in Leningrad, and succeeded in arousing the genuine sympathy and interest of the renowned Tolstoy, whose eulogy of the poem was later published in the Russian press.

"Множество людей со всех концов света, - пишет Абдул-Баха, -отправилось в Персию с искренним и беззаветным желанием узнать правду о случившемся". Русский царь даже успел, по словам современника, дать своему консулу в Тебризе поручение - расследовать обстоятельства деятельности столь необычного Движения и сообщать их специальной комиссии, что, впрочем, не удалось, ввиду казни Баба. Даже в отдаленных странах Западной Европы проявился живой интерес, который стал быстро распространяться в литературных, артистических, интеллектуальных и дипломатических кругах. "Всю Европу, - пишет вышеупомянутый французский публицист, - захлестнула волна жалости и негодования... Среди литераторов моего поколения, в 1890 году в Париже, мученическая смерть Баба оставалась свежей темой для беседы, так же как и первые известия о Его казни. Мы посвящали Ему стихи. Сара Бернар договорилась с Катуллом Мендесом, что он напишет об этих событиях историческую трагедию". Русская поэтесса, участница Философского общества, Общества ориенталистов и библиофилов Санкт_Петербурга, в 1903 году опубликовала драму "Баб", которую годом позже сыграли в одном из главных театров города, а затем опубликовали в Лондоне, в Париже издали французский перевод, поэт Фидлер перевел ее на немецкий, а вскоре после русской революции она ставилась в Народном театре Ленинграда и вызвала подлинный интерес и симпатию известного писателя Толстого, чей хвалебный отзыв позже появился в русской печати.

It would indeed be no exaggeration to say that nowhere in the whole compass of the world's religious literature, except in the Gospels, do we find any record relating to the death of any of the religion-founders of the past comparable to the martyrdom suffered by the Prophet of Shiraz. So strange, so inexplicable a phenomenon, attested by eye-witnesses, corroborated by men of recognized standing, and acknowledged by government as well as unofficial historians among the people who had sworn undying hostility to The Bábi Faith, may be truly regarded as the most marvelous manifestation of the unique potentialities with which a Dispensation promised by all the Dispensations of the past had been endowed. The passion of Jesus Christ, and indeed His whole public ministry, alone offer a parallel to the Mission and death of The Báb, a parallel which no student of comparative religion can fail to perceive or ignore. In the youthfulness and meekness of the Inaugurator of The Bábi Dispensation; in the extreme brevity and turbulence of His public ministry; in the dramatic swiftness with which that ministry moved towards its climax; in the apostolic order which He instituted, and the primacy which He conferred on one of its members; in the boldness of His challenge to the time-honored conventions, rites and laws which had been woven into the fabric of the religion He Himself had been born into; in the role which an officially recognized and firmly entrenched religious hierarchy played as chief instigator of the outrages which He was made to suffer; in the indignities heaped upon Him; in the

Page 57

suddenness of His arrest; in the interrogation to which He was subjected; in the derision poured, and the scourging inflicted, upon Him; in the public affront He sustained; and, finally, in His ignominious suspension before the gaze of a hostile multitude -- in all these we cannot fail to discern a remarkable similarity to the distinguishing features of the career of Jesus Christ.

Не будет преувеличением сказать, что во всей мировой религиозной литературе, за исключением Евангелия, мы не найдем ни одного рассказа о смерти кого-либо из основоположников религий прошлого, сопоставимого с мученической кончиной Ширазского Пророка. Столь странное, столь удивительное явление, подтвержденное многочисленными очевидцами, признаное людьми высокого общественного положения, властями и авторами неофициальных воспоминаний из среды тех, кто поклялся бороться не на жизнь, а на смерть с учением Баба, поистине можно рассматривать как чудесное проявление безграничных возможностей, которые скрывало в себе это Откровение, предвосхищенное всеми Откровениями прошлого. Лишь страсти Иисуса Христа и все Его гласное служение сравнимы с Миссией и смертью Баба, и сравнение это не должен оставить без внимания никто из занимающихся сопоставительной историей религий. В юности и кротости Того, Кто произнес первое слово Проповеди; в исключительной краткости и бурных перипетиях Его гласного служения; в том, с какой драматической быстротой это служение подвигалось к своей высшей точке; в апостольском чине, который Он установил, и в главенстве, возложенном Им на одного из учеников; в отважной решимости, с какой Он бросал вызов освященным веками обычаям, обрядам и законам, легшим в основу религии, в лоне которой Он сам был рожден; в той роли, которую официально признанные и занимавшие прочное положение церковые иерархи сыграли, став главными подстрекателями вражды, от которой Он так страдал; в поношениях, которыми Его осыпали; во внезапности Его ареста; в допросе, который Ему учинили; в осмеянии и бичевании, которому Он подвергся; в публичных издевательствах, которые Он терпеливо сносил, и, наконец в том, как Его, беззащитного, подвесили перед бушующей, враждебной толпой, - во всем этом мы не можем не видеть удивительного сходства с основными чертами жизни и судьбы Иисуса.

It should be remembered, however, that apart from the miracle associated with The Báb's execution, He, unlike the Founder of the Christian religion, is not only to be regarded as the independent Author of a divinely revealed Dispensation, but must also be recognized as the Herald of a new Era and the Inaugurator of a great universal prophetic cycle. Nor should the important fact be overlooked that, whereas the chief adversaries of Jesus Christ, in His lifetime, were the Jewish rabbis and their associates, the forces arrayed against The Báb represented the combined civil and ecclesiastical powers of Persia, which, from the moment of His declaration to the hour of His death, persisted, unitedly and by every means at their disposal, in conspiring against the upholders and in vilifying the tenets of His Revelation.

Следует помнить также и о том, что помимо чуда, связанного с казнью Баба, Он, в отличие от Основателя христианской религии, был не только Автором самостоятельного, явленного свыше Откровения, но и Глашатаем новой Эры и Начинателем, стоящим у истоков великого, вселенского пророческого цикла. Не надо упускать из внимания и тот важный факт, что основными противниками Христа, в Его земной жизни, были иудейские священники вкупе со своими сообщниками, в то время как на Баба совместными силами обрушились гражданские и духовные владыки Персии, которые со дня провозглашения Его Миссии вплоть до Его смерти, используя все находившиеся в их распоряжении средства, строили козни против Его сторонников и не уставали чернить и порочить основы Его Учения.

The Báb, acclaimed by Bahá'u'lláh as the "Essence of Essences," the "Sea of Seas," the "Point round Whom the realities of the Prophets and Messengers revolve," "from Whom God hath caused to proceed the knowledge of all that was and shall be," Whose "rank excelleth that of all the Prophets," and Whose "Revelation transcendeth the comprehension and understanding of all their chosen ones," had delivered His Message and discharged His mission. He Who was, in the words of `Abdu'l-Bahá, the "Morn of Truth" and "Harbinger of the Most Great Light," Whose advent at once signalized the termination of the "Prophetic Cycle" and the inception of the "Cycle of Fulfillment," had simultaneously through His Revelation banished the shades of night that had descended upon His country, and proclaimed the impending rise of that Incomparable Orb Whose radiance was to envelop the whole of mankind. He, as affirmed by Himself, "the Primal Point from which have been generated all created things," "one of the sustaining pillars of the Primal Word of God," the "Mystic Fane," the "Great Announcement," the "Flame of that supernal Light that glowed upon Sinai," the "Remembrance of God" concerning Whom "a separate Covenant hath been established with each and every Prophet" had, through His advent, at once fulfilled the promise of all ages and ushered in the consummation of all Revelations. He the "Qa'im" (He Who ariseth) promised to the Shi'ahs,

Page 58

the "Mihdi" (One Who is guided) awaited by the Sunnis, the "Return of John the Baptist" expected by the Christians, the "Ushidar-Mah" referred to in the Zoroastrian scriptures, the "Return of Elijah" anticipated by the Jews, Whose Revelation was to show forth "the signs and tokens of all the Prophets", Who was to "manifest the perfection of Moses, the radiance of Jesus and the patience of Job" had appeared, proclaimed His Cause, been mercilessly persecuted and died gloriously. The "Second Woe," spoken of in the Apocalypse of St. John the Divine, had, at long last, appeared, and the first of the two "Messengers," Whose appearance had been prophesied in the Quran, had been sent down. The first "Trumpet-Blast", destined to smite the earth with extermination, announced in the latter Book, had finally been sounded. "The Inevitable," "The Catastrophe," "The Resurrection," "The Earthquake of the Last Hour," foretold by that same Book, had all come to pass. The "clear tokens" had been "sent down," and the "Spirit" had "breathed," and the "souls" had "waked up," and the "heaven" had been "cleft," and the "angels" had "ranged in order," and the "stars" had been "blotted out," and the "earth" had "cast forth her burden," and "Paradise" had been "brought near," and "hell" had been "made to blaze," and the "Book" had been "set," and the "Bridge" had been "laid out," and the "Balance" had been "set up," and the "mountains scattered in dust." The "cleansing of the Sanctuary," prophesied by Daniel and confirmed by Jesus Christ in His reference to "the abomination of desolation," had been accomplished. The "day whose length shall be a thousand years," foretold by the Apostle of God in His Book, had terminated. The "forty and two months," during which the "Holy City," as predicted by St. John the Divine, would be trodden under foot, had elapsed. The "time of the end" had been ushered in, and the first of the "two Witnesses" into Whom, "after three days and a half the Spirit of Life from God" would enter, had arisen and had "ascended up to heaven in a cloud." The "remaining twenty and five letters to be made manifest," according to Islamic tradition, out of the "twenty and seven letters" of which Knowledge has been declared to consist, had been revealed. The "Man Child," mentioned in the Book of Revelation, destined to "rule all nations with a rod of iron," had released, through His coming, the creative energies which, reinforced by the effusions of a swiftly succeeding and infinitely mightier Revelation, were to instill into the entire human race the capacity to achieve its organic unification, attain maturity and thereby reach the final stage in its age-long evolution. The clarion-call addressed to the "concourse of kings and

Page 59

of the sons of kings," marking the inception of a process which, accelerated by Bahá'u'lláh's subsequent warnings to the entire company of the monarchs of East and West, was to produce so widespread a revolution in the fortunes of royalty, had been raised in the Qayyumu'l-Asma'. The "Order," whose foundation the Promised One was to establish in the Kitáb-i-Aqdas, and the features of which the Center of the Covenant was to delineate in His Testament, and whose administrative framework the entire body of His followers are now erecting, had been categorically announced in the Persian Bayan. The laws which were designed, on the one hand, to abolish at a stroke the privileges and ceremonials, the ordinances and institutions of a superannuated Dispensation, and to bridge, on the other, the gap between an obsolete system and the institutions of a world-encompassing Order destined to supersede it, had been clearly formulated and proclaimed. The Covenant which, despite the determined assaults launched against it, succeeded, unlike all previous Dispensations, in preserving the integrity of the Faith of its Author, and in paving the way for the advent of the One Who was to be its Center and Object, had been firmly and irrevocably established. The light which, throughout successive periods, was to propagate itself gradually from its cradle as far as Vancouver in the West and the China Sea in the East, and to diffuse its radiance as far as Iceland in the North and the Tasman Sea in the South, had broken. The forces of darkness, at first confined to the concerted hostility of the civil and ecclesiastical powers of Shi'ah Persia, gathering momentum, at a later stage, through the avowed and persistent opposition of the Caliph of Islam and the Sunni hierarchy in Turkey, and destined to culminate in the fierce antagonism of the sacerdotal orders associated with other and still more powerful religious systems, had launched their initial assault. The nucleus of the divinely ordained, world-embracing Community -- a Community whose infant strength had already plucked asunder the fetters of Shi'ah orthodoxy, and which was, with every expansion in the range of its fellowship, to seek and obtain a wider and still more significant recognition of its claims to be the world religion of the future, had been formed and was slowly crystallizing. And, lastly, the seed, endowed by the Hand of Omnipotence with such vast potentialities, though rudely trampled under foot and seemingly perished from the face of the earth, had, through this very process, been vouchsafed the opportunity to germinate and remanifest itself, in the shape of a still more compelling Revelation -- a Revelation destined to blossom forth, in a later period into the flourishing

Page 60

institutions of a world-wide administrative System, and to ripen, in the Golden Age as yet unborn, into mighty agencies functioning in consonance with the principles of a world-unifying, world-redeeming Order.

Page 61

Баб, которого Бахаулла провозгласил "Сутью Сутей", "Морем Морей", "Начальной Сутью, вокруг Которой обращаются жизни Посланцев и Пророков", "чрез Которого Бог возвестил знание всего, что было, и всего, что будет", Кто "по чину Своему превосходит всех Пророков", "Глубина Откровения Которого превышает все их писания", - Баб доставил Свое Послание и выполнил Свою Миссию. Он, Кто, по словам Абдул-Баха, был "Зарей Истины" и "Провозвестником Великого Света", Чье явление одновременно знаменовало окончание Пророческого Цикла и начало "Цикла Свершения", Своим Откровением разогнал ночную тьму, сгущавшуюся над Его страной, и объявил о близящемся восходе Несравненного Светила. сиянию Которого суждено озарить все человечество, Он, Кто нарек Себя "Исконной Сутью, породившей все сущее", "Столпом Первого Слова Божия", "Мистическим Храмом", "Великой Вестью", "Светом небесного Пламени, воссиявшим над Синаем", "Памятью Божией", через Которую "установлен отдельный Завет с каждым из Пророков", - Он, своим пришествием, исполнил обетования всех веков и исполнил цель всех Откровений. Он - Каим, Явленный, Тот, Кто был обетован шиитам, "Махди", Ведомый, Чье пришествие ожидали сунниты, "Возвращение Иоанна Крестителя", которого ждут христиане, "Ушидарма", о Котором упоминается в зороастрийских Писаниях, "Возвращение Илии", в которое иудеи, Тот, Чье Откровение возгласило правоту и истинность "знамений и речений всех Пророков", Тот, Кто в одном лице "обнаружил совершенства Моисея, сияние и блеск Христа и долготерпение Иова", - явился с Вестью о Своем Деле, подвергся безжалостным гонениям и умер славной смертью. "Второй Скорбный Час", о котором говорится в Апокалипсисе св. Иоанна, наконец пробил, и первый из двух "Посланцев", о которых пророчествует Коран, был ниспослан на Землю. "Трубный Глас", про который также упомянуто в этой священной Книге и вслед за которым должно погибнуть все живое, прозвучал. "Неизбежное", "Великое Бедствие", "Воскресение", "Землетрясение Последнего Часа", предсказанное там же, - все сбылось. "Знамения" были "ниспосланы". "Дух повеял", "души пробудились", "небеса разрезлись", "явились чины ангельские", "звезды попадали со своих мест", "земля рассеялась до самых глубин", "Рай стал ближе", "адский пламень заполыхал", "Книга снизошла", "Мост простерся", "Мера определилась" и "горы обратились во прах". "Очищение Святилища", предреченное пророком Даниилом и подтвержденное Христом, когда Он говорил о "мерзости запустения", осуществилось. "День длиною в тысячу лет", предсказанный апостолом Божиим в Его Книге, завершился. "Сорок два месяца", в течение которых "Святой Град", по предсказанию апостола Иоанна, будут попирать ногами, - истекли. "Время конца" было возвещено, и первый из "двух Свидетелей", в Которых по прошествии трех с половиню дней внидет "Дух Жизни Божией", явился и был "вознесен на небеса во облаке". Открылись "двадцать пять письмен" - последние из "двадцати семи", что, по исламскому преданию, составляют данное свыше Знание. "Сын Человеческий", о котором упоминается в Книге Откровения и которому суждено "железным скипетром править над народами", Своим явлением вдохнул в человечество творческие силы, которые, в преддверии бесконечно более могущественного, грядущего Откровения, необходимы роду людскому, дабы достичь естественного единства и зрелости, венчающей его многовековое развитие. Со страниц Кайум аль-Асмы раздается зов, обращенный к "сонму царей и наследников их", знаменующий начало процесса, который, будучи ускорен последующими призывами Бахауллы ко всем монархам Запада и Востока, не мог не повлиять самым серьезным образом на судьбы государства. "Порядок", о котором трактует в Кетаб-е Адкаде Обещанный, основные черты которого были намечены Средоточием Завета в Его Завещании, над устроением которого трудятся сейчас все Его последователи, - был недвусмысленно возвещен в персидском Байане. Законы, предназначенные, с одной стороны разом отменить обряды и привилегии, заповеди и установления обветшавшего Завета, а с другой - перебросить мост от старой системы к учреждениям грядущего ей на смену Порядка, были ясно сформулированы и открыто провозглашены. Завет, который, несмотря на яростные нападки, в отличие от предыдущих сумел сохранить цельность Веры его Творца и проложил путь пришествию Того, Кто должен стать его Средоточием, был прочно и решительно утвержден. Воссиял свет, лучи которого, исходя из колыбели Веры, в последующие годы достигли Ванкувера на западе и Китайского моря на востоке, Исландии на севере и Тасманова моря на юге. Силы тьмы, поначалу ограниченные гонениями со стороны гражданских и духовных властей персидского шиизма, а позже выразившиеся в открытой, непримиримой враждебности исламского Халифа и суннитских иерархов Турции и, наконец, вызвавшие яростное противодействие других, еще более властных религиозных систем, нанесли свой первый удар. Медленно зрело и формировалось ядро заповеданного свыше мирового Сообщества - Сообщества, которое, едва успев окрепнуть, сокрушило шиитских ортодоксов и, постоянно ширя ряды своих приверженцев, обретало все большее признание в качестве мировой религии будущего. Слабый росток Веры, который рука Вседержителя наделила столь обшаирными возможностями и который, казалось, был окончательно растоптан и уничтожен, на самом деле сохранил запас жизненных сил, явившись на сей раз в виде еще более могучего и неодолимо убедительного Откровения, которому предопределено и впредь расцветать, создав охватывающую весь мир Систему административных учреждений, и, когда наступит Золотой Век, окончательно утвердиться, воплотясь в могущественные органы управления, действующие в согласии с основами единящего, искупительного Миропорядка.

Глава V

The Attempt on the Life of the Shah and Its Consequences


The Faith that had stirred a whole nation to its depth, for whose sake thousands of precious and heroic souls had been immolated and on whose altar He Who had been its Author had sacrificed His life, was now being subjected to the strain and stress of yet another crisis of extreme violence and far-reaching consequences. It was one of those periodic crises which, occurring throughout a whole century, succeeded in momentarily eclipsing the splendor of the Faith and in almost disrupting the structure of its organic institutions. Invariably sudden, often unexpected, seemingly fatal to both its spirit and its life, these inevitable manifestations of the mysterious evolution of a world Religion, intensely alive, challenging in its claims, revolutionizing in its tenets, struggling against overwhelming odds, have either been externally precipitated by the malice of its avowed antagonists or internally provoked by the unwisdom of its friends, the apostasy of its supporters, or the defection of some of the most highly placed amongst the kith and kin of its founders. No matter how disconcerting to the great mass of its loyal adherents, however much trumpeted by its adversaries as symptoms of its decline and impending dissolution, these admitted setbacks and reverses, from which it has time and again so tragically suffered, have, as we look back upon them, failed to arrest its march or impair its unity. Heavy indeed has been the toll which they exacted, unspeakable the agonies they engendered, widespread and paralyzing for a time the consternation they provoked. Yet, viewed in their proper perspective, each of them can be confidently pronounced a blessing in disguise, affording a providential means for the release of a fresh outpouring of celestial strength, a miraculous escape from imminent and still more dreadful calamities, an instrument for the fulfillment of age-old prophecies, an agency for the purification and revitalization of the life of the community, an impetus for the enlargement of its limits and the propagation of its influence, and a compelling evidence of the indestructibility of its cohesive strength. Sometimes at the height of the crisis itself, more often when the crisis was past, the significance of these trials has

Page 62

manifested itself to men's eyes, and the necessity of such experiences has been demonstrated, far and wide and beyond the shadow of a doubt, to both friend and foe. Seldom, if indeed at any time, has the mystery underlying these portentous, God-sent upheavals remained undisclosed, or the profound purpose and meaning of their occurrence been left hidden from the minds of men.

Веры, которая столь глубоко потрясла весь народ, во имя которой погибли тысячи удивительных, героических личностей, на чей алтарь жертвенно возложил Свою Жизнь Тот, Кто был ее Основателем, вновь вынуждена была противостоять волне насилия и пережила еще один кризис, имевший весьма далеко идущие последствия. Это был один из многих кризисов, которые на протяжении всего столетия ненадолго затмевали свет Веры и почти полностью разрушали ее естественные установления. Неизменно внезапные, всегда неожиданные, на первый взгляд роковые, как для ее духа, так и для ее существования, эти неизбежные проявления развития мировой Религии, живущей напряженной жизнью, вызывающе смелой в своих призывах, выдвигающей принципиально новые догматы, борющейся с могущественнейшим врагом, - были вызваны, с одной стороны, коварством ее заклятых противников, а с другой - неблагоразумием тех, кто был с нею заодно, отступничеством ее приверженцев либо недостаточной преданностью тех, кто стоял у ее истоков. Но сколь обескураживающими ни были бы для подавляющего числа ее верных последователей все эти временные отступления и поряжения, сколь много ни трубили бы о них враги, считая их признаками упадка и надвигающейся гибели, они не могли, как мы увидим, заглянув в прошлое, сдержать ее поступь или расстроить единство ее рядов. Однако тяжелы были потери, ужасна гибель тысяч людей, бескрайним и безысходным казалось противостояние, вызванное этими кризисами. И все же, если рассматривать их в должной перспективе, каждый из них был победой, кроющейся под личиной поражения, каждый, словно посланный благой рукой Провидения, давал новый запас божественных сил, каждый становился чудодейственным спасением от, казалось бы, неминуемых и еще более страшных бед, орудием исполнения древних пророчеств, средством очищения и обновления жизни общины, толчком для расширения границ Веры и распространения ее влияния, очевидным свидетельством нерушимости ее объединяющей силы. Случалось, когда кризис достигал наивысшей точки, а чаще - когда оставался позади, значение подобных испытаний воочию представало людям, и необходимость их с несомненностью осознавали как друзья, так и враги. Редко, а пожалуй, и никогда, чудо, лежащее в основе этих мощных, ниспосланных свыше потрясений, так и не сбрасывало с себя покров тайны, а глубокий их смысл ускользал от людских умов.

Such a severe ordeal the Faith of The Báb, still in the earliest stages of its infancy, was now beginning to experience. Maligned and hounded from the moment it was born, deprived in its earliest days of the sustaining strength of the majority of its leading supporters, stunned by the tragic and sudden removal of its Founder, reeling under the cruel blows it had successively sustained in Mazindaran, Tihran, Nayriz and Zanjan, a sorely persecuted Faith was about to be subjected through the shameful act of a fanatical and irresponsible Bábi, to a humiliation such as it had never before known. To the trials it had undergone was now added the oppressive load of a fresh calamity, unprecedented in its gravity, disgraceful in its character, and devastating in its immediate consequences.

И вот, еще находясь во младенчестве, Вера Баба претерпела еще одно тяжкое испытание. Оклеветанная и гонимая, с первых же дней своего существования, лишенная поддержки большинства своих вождей, застигнутая врасплох неожиданным и трагическим пленением своего Основателя, клонясь под жестокими ударами, которые нанесли ей в Мазендаране, Тегеране, Нейризе и Зенджане, безжалостно преследуемая Вера теперь подверглась новым, доселе невиданным унижениям из-за безрассудного и достойного всяческого осуждения поступка одного из фанатичных бабидов. Уже, казалось бы, до дна испитая чаша скорбей вновь была полна новых печалей и горестей, вновь разгорелась смута, непревзойденная по своей суровости, жестокая и губительная по своим последствиям.

Obsessed by the bitter tragedy of the martyrdom of his beloved Master, driven by a frenzy of despair to avenge that odious deed, and believing the author and instigator of that crime to be none other than the Shah himself, a certain Sadiq-i-Tabrizi, an assistant in a confectioner's shop in Tihran, proceeded on an August day (August 15, 1852), together with his accomplice, an equally obscure youth named Fathu'llah-i-Qumi, to Niyavaran where the imperial army had encamped and the sovereign was in residence, and there, waiting by the roadside, in the guise of an innocent bystander, fired a round of shot from his pistol at the Shah, shortly after the latter had emerged on horseback from the palace grounds for his morning promenade. The weapon the assailant employed demonstrated beyond the shadow of a doubt the folly of that half-demented youth, and clearly indicated that no man of sound judgment could have possibly instigated so senseless an act.

Снедаемый гневом после трагической, мученической смерти возлюбленного Учителя, увлекаемый неистовой, отчаянной жаждой мести, полагая, что вдохновителем преступного деяния был не кто иной, как сам шах, августовским днем, а точнее, пятнадцатого августа 1852, некто Садик Табризи, приказчик кондитерской лавки в Тегеране, действуя сообща с неким столь же безвестным Фатуллой Куми, под видом праздных зевак пробравшись в Нейаваран, где разбили лагерь гвардейские полки и находилась резиденция государя, стоя у обочины дороги, выстрелил из пистолета в шаха в тот момент, когда он выезжал верхом на прогулку. Осмотр оружия, из которого был произведен выстрел, с несомненностью показал, что покушавшийся на жизнь шаха юноша полубезумен, и ни один человек в здравом рассудке не стал бы подстрекать его к столь опрометчивому и бессмысленному шагу.

The whole of Niyavaran where the imperial court and troops had congregated was, as a result of this assault, plunged into an unimaginable tumult. The ministers of the state, headed by Mirza Aqa Khan-i-Nuri, the I'timadu'd-Dawlih, the successor of the Amir-Nizam, rushed horror-stricken to the side of their wounded sovereign. The fanfare of the trumpets, the rolling of the drums and the shrill piping of the fifes summoned the hosts of His Imperial Majesty on all sides. The Shah's attendants, some on horseback, others on foot,

Page 63

poured into the palace grounds. Pandemonium reigned in which every one issued orders, none listened, none obeyed, nor understood anything. Ardishir Mirza, the governor of Tihran, having in the meantime already ordered his troops to patrol the deserted streets of the capital, barred the gates of the citadel as well as of the city, charged his batteries and feverishly dispatched a messenger to ascertain the veracity of the wild rumors that were circulating amongst the populace, and to ask for special instructions.

Вследствие покушения в Нейаваране, где собрался весь двор и войска личной охраны, поднялся невообразимый переполох. Первый министр Мирза Ага-хан Нури, Итимад уд-Доуле, преемник Эмира Низама, охваченный ужасом, вместе с остальными придворными, бросился к месту, где лежал раненый государь. Гром фанфар и барабанов, пронзительные звуки флейт сзывали отовсюду гостей Его Императорского Величества. Адьютанты шаха, кто верхом, кто пеший, столпились на площади перед дворцом. Кругом царила паника: каждый отдавал приказы, но никто им не повиновался, никто никого не слушал, и никто не понимал, что, собственно, происходит. Губернатор Тегерана Ардашир Мирза, отдавший тем временем приказ войскам патрулировать безлюдные городские улицы, велел также запереть городские и крепостные ворота, привел в готовность артиллерию и поспешно отправил гонца - узнать, насколько достоверны ходившие среди населения слухи, и потребовать дальнейших распоряжений.

No sooner had this act been perpetrated than its shadow fell across the entire body of The Bábi community. A storm of public horror, disgust and resentment, heightened by the implacable hostility of the mother of the youthful sovereign, swept the nation, casting aside all possibility of even the most elementary inquiry into the origins and the instigators of the attempt. A sign, a whisper, was sufficient to implicate the innocent and loose upon him the most abominable afflictions. An army of foes -- ecclesiastics, state officials and people, united in relentless hate, and watching for an opportunity to discredit and annihilate a dreaded adversary -- had, at long last, been afforded the pretext for which it was longing. Now it could achieve its malevolent purpose. Though the Faith had, from its inception, disclaimed any intention of usurping the rights and prerogatives of the state; though its exponents and disciples had sedulously avoided any act that might arouse the slightest suspicion of a desire to wage a holy war, or to evince an aggressive attitude, yet its enemies, deliberately ignoring the numerous evidences of the marked restraint exercised by the followers of a persecuted religion, proved themselves capable of inflicting atrocities as barbarous as those which will ever remain associated with the bloody episodes of Mazindaran, Nayriz and Zanjan. To what depths of infamy and cruelty would not this same enemy be willing to descend now that an act so treasonable, so audacious had been committed? What accusations would it not be prompted to level at, and what treatment would it not mete out to, those who, however unjustifiably, could be associated with so heinous a crime against one who, in his person, combined the chief magistracy of the realm and the trusteeship of the Hidden Imam?

Не успело свершиться черное дело, а тень его уже пала на всю общину бабидов. Волна ужаса, ненависти и осуждения, подогреваемого неумолимой враждебностью матери юного государя, захлестнула весь народ и сделала невозможным проведение хотя бы самого элементарного расследования причин и сил руководивших покушением. Одного знака, одного вполголоса сказанного слова зачастую оказывалось достаточно, чтобы подвергнуть невинных людей отвратительнейшим издевательствам. Все враждебные силы - духовенство, государственные чиновники и народ, единые в неутолимой ненависти, выжидающие лишь случая опорочить и уничтожить внушавшего им такой страх противника, - получили наконец долгожданный повод. Теперь они могли открыто добиваться своей злонамеренной цели. И хотя защитники Веры с самого начала заявляли, что вовсе не намерены покушаться на привилегии властей и самое власть; хотя все они, равно наставники и ученики, тщательно избегали любых действий, могущих дать хотя бы малейшее основание заподозрить их в намерении развязать священную войну или занять в отношении властей и народа враждебную позицию, - их враги, тем не менее, сознательно игнорируя многочисленные свидетельства удивительной сдержанности, проявляемой последователями гонимой Веры, доказали, что способны на такую варварскую жестокость, какая сопоставима, пожалуй, лишь с кровавыми событиями в Мазендаране, Нейризе и Зенджане. До какой же низости и жестокости должны были опуститься враги бабидов теперь, после столь вероломного, предосудительного и вызывающе дерзкого поступка? Каких только обвинений ни предъявляли они, какой казни ни подвергали тех, кто, пусть несправедливо, был связан в их представлении с гнусным деянием, направленным против того, кто в одном лице совмещал высшую государственную власть и право считаться преемником Сокрытого Имама!

The reign of terror which ensued was revolting beyond description. The spirit of revenge that animated those who had unleashed its horrors seemed insatiable. Its repercussions echoed as far as the press of Europe, branding with infamy its bloodthirsty participants. The Grand Vizir, wishing to reduce the chances of blood revenge, divided the work of executing those condemned to death among the princes

Page 64

and nobles, his principal fellow-ministers, the generals and officers of the Court, the representatives of the sacerdotal and merchant classes, the artillery and the infantry. Even the Shah himself had his allotted victim, though, to save the dignity of the crown, he delegated the steward of his household to fire the fatal shot on his behalf. Ardishir Mirza, on his part, picketed the gates of the capital, and ordered the guards to scrutinize the faces of all those who sought to leave it. Summoning to his presence the kalantar, the darughih and the kadkhudas he bade them search out and arrest every one suspected of being a Bábi. A youth named Abbas, a former servant of a well-known adherent of the Faith, was, on threat of inhuman torture, induced to walk the streets of Tihran, and point out every one he recognized as being a Bábi. He was even coerced into denouncing any individual whom he thought would be willing and able to pay a heavy bribe to secure his freedom.

В стране воцарился поистине неописуемый террор. Мстительный дух, снедавший тех, кто его развязал, требовал все новых и новых жертв. Эхо кровавых злодеяний отозвалось даже в печати западноевропейских стран, клеймившей бесчестьем участников резни. Великий визирь, стремясь уменьшить вероятность ответной кровной мести, поручил руководить казнями приговоренных наследным принцам и родовитой знати, своим товарищам-министрам, состоящим при дворе высшим военным чинам, представителям духовного и купеческого сословия, офицерам артиллерийских и пехотных войск. Даже самому шаху была определена жертва, однако он предоставил право совершить роковой выстрел своему дворецкому. Тем временем Ардашир Мирза установил у городских ворот караул, предписав им внимательно, в лицо, разглядывать каждого, кто пытался покинуть столицу. Призыв к себе полицмейстеров-даруге, деревенских старост-кадхуда и градоначальников-калантаров, он отдал приказ повсюду искать и на месте задерживать любого подозреваемого в принадлежности к бабидам. Юношу по имени Аббас, бывшего слугу хорошо известного в городе приверженцев новой Веры, под угрозой нечеловеческих пыток заставили ходить по тегеранским улицам, указывая на тех, кто мог оказаться бабидом. Мало того, его принудили выдавать властям всякого, кто захотел и смог бы уплатить богатую мзду за свою безопасность.

The first to suffer on that calamitous day was the ill-fated Sadiq, who was instantly slain on the scene of his attempted crime. His body was tied to the tail of a mule and dragged all the way to Tihran, where it was hewn into two halves, each of which was suspended and exposed to the public view, while the Tihranis were invited by the city authorities to mount the ramparts and gaze upon the mutilated corpse. Molten lead was poured down the throat of his accomplice, after having subjected him to the torture of red-hot pincers and limb-rending screws. A comrade of his, Haji Qasim, was stripped of his clothes, lighted candles were thrust into holes made in his flesh, and was paraded before the multitude who shouted and cursed him. Others had their eyes gouged out, were sawn asunder, strangled, blown from the mouths of cannons, chopped in pieces, hewn apart with hatchets and maces, shod with horse shoes, bayoneted and stoned. Torture-mongers vied with each other in running the gamut of brutality, while the populace, into whose hands the bodies of the hapless victims were delivered, would close in upon their prey, and would so mutilate them as to leave no trace of their original form. The executioners, though accustomed to their own gruesome task, would themselves be amazed at the fiendish cruelty of the populace. Women and children could be seen led down the streets by their executioners, their flesh in ribbons, with candles burning in their wounds, singing with ringing voices before the silent spectators: "Verily from God we come, and unto Him we return!" As some of the children expired on the way their tormentors would fling their bodies under the feet of their fathers and sisters who, proudly treading

Page 65

upon them, would not deign to give them a second glance. A father, according to the testimony of a distinguished French writer, rather than abjure his faith, preferred to have the throats of his two young sons, both already covered with blood, slit upon his breast, as he lay on the ground, whilst the elder of the two, a lad of fourteen, vigorously pressing his right of seniority, demanded to be the first to lay down his life.

Первый, кому было суждено пасть в тот страшный день, был злосчастный Садик, растерзанный толпой прямо на месте покушения. Тело его, привязанное к хвосту мула, проволокли по улицам столицы, а затем, разрубив пополам, выставили на всеобщее обозрение, сзывая жителей города поглазеть на изувеченные останки. Его сообщника, намертво зажав тисками, жгли раскаленным железом, после чего влили ему в горло расплавленный свинец. Товарища Фатхуллы, Хаджу Казима, раздели догола, воткнули зажженные свечи в разрезы на теле и провели перед осыпавшей его проклятиями и ругательствами толпой. Другим выкалывали глаза, разрывали на части, душили, заряжали их телами пушки, четвертовали, затаптывали лошадьми, забивали штыками, осыпали градом каменьев. Пыточных дел мастера состязались между собой в жестокости, а толпа, в чьи руки отдавали несчастных, так терзала очередную жертву, что под конец искалеченные тела переставали напоминать человеческие останки. Даже палачи, привыкшие к своему жестокому ремеслу, поражались изуверству исступленных толп. Женщин и детей, кожа которых свисала лохмотьями, мучители водили по улицам, воткнув в их раны горящие свечи, пока они на глазах у безмолствующей толпы пели звонкими голосами: "Воистину посланники Божьи, ныне возвращаемся к Нему!" Случалось, что во время подобных шествий кто-то из детей не выдерживал мук - тогда их мертвые тела бросали под ноги их отцам и сестрам, которые гордо переступали через них, не удостоив даже взгляда. Как вспоминает известный французский писатель, некий человек, не желая отречься от своей веры, предпочел, чтобы двум его юным сыновьям, и без того измученным, окровавленным, отрубили головы6 положив их ему на грудь, причем старший, которому едва исполнилось четырнадцать, упорно настаивал, что по закону старшинства он должен первым отдать свою жизнь.

An Austrian officer, Captain Von Goumoens, in the employ of the Shah at that time, was, it is reliably stated, so horrified at the cruelties he was compelled to witness that he tendered his resignation. "Follow me, my friend," is the Captain's own testimony in a letter he wrote two weeks after the attempt in question, which was published in the "Soldatenfreund," "you who lay claim to a heart and European ethics, follow me to the unhappy ones who, with gouged-out eyes, must eat, on the scene of the deed, without any sauce, their own amputated ears; or whose teeth are torn out with inhuman violence by the hand of the executioner; or whose bare skulls are simply crushed by blows from a hammer; or where the bazaar is illuminated with unhappy victims, because on right and left the people dig deep holes in their breasts and shoulders, and insert burning wicks in the wounds. I saw some dragged in chains through the bazaar, preceded by a military band, in whom these wicks had burned so deep that now the fat flickered convulsively in the wound like a newly extinguished lamp. Not seldom it happens that the unwearying ingenuity of the Oriental leads to fresh tortures. They will skin the soles of The Bábi's feet, soak the wounds in boiling oil, shoe the foot like the hoof of a horse, and compel the victim to run. No cry escaped from the victim's breast; the torment is endured in dark silence by the numbed sensation of the fanatic; now he must run; the body cannot endure what the soul has endured; he falls. Give him the coup de grace! Put him out of his pain! No! The executioner swings the whip, and -- I myself have had to witness it -- the unhappy victim of hundredfold tortures runs! This is the beginning of the end. As for the end itself, they hang the scorched and perforated bodies by their hands and feet to a tree head downwards, and now every Persian may try his marksmanship to his heart's content from a fixed but not too proximate distance on the noble quarry placed at his disposal. I saw corpses torn by nearly one hundred and fifty bullets." "When I read over again," he continues, "what I have written, I am overcome by the thought that those who are with you in our dearly beloved Austria may doubt the full truth of the

Page 66

picture, and accuse me of exaggeration. Would to God that I had not lived to see it! But by the duties of my profession I was unhappily often, only too often, a witness of these abominations. At present I never leave my house, in order not to meet with fresh scenes of horror... Since my whole soul revolts against such infamy ... I will no longer maintain my connection with the scene of such crimes." Little wonder that a man as far-famed as Renan should, in his "Les Apotres" have characterized the hideous butchery perpetrated in a single day, during the great massacre of Tihran, as "a day perhaps unparalleled in the history of the world!"

Австрийский офицер, капитан фон Гуменс, состоявший в те дни при шахском дворе, не вынеся вида творившихся на его глазах зверств, вынужден был просить отставки. "Попытайтесь представить себе, мой друг, - свидетельствует сам австриец две недели спустя после попытки покушения в письме, опубликованном в газете "Soldatenfreund"*, - вы, в чьем сердце живы заповеди европейской нравственности, попытайтесь представить несчастных, с выколотыми глазами, которых тут же, после перенесенной пытки, потчуют собственными отрезанными ушами; чьи черепа пробивают насквозь ударами молотка; чьи зубы с нечеловеческой жестокостью вырывают руками; представьте базары, ярко освещенные пламенем свечей, воткнутых в глубокие раны несчастных жертв. Я сам видел закованного в цепи человека, которого в сопровождении военного оркестра вели по базару, и фитили свечей, догорев до живого мяса, трещали и вспыхивали в пузырящемся жиру этого живого светильника. Зачастую восточная неутомимая изобретательность по части пыток заставляла людей выдумывать нечто поистине неслыханное. Срезав кожу со ступеней жертвы, их окунали в кипящее масло, а затем, набив подковы, заставляли бежать по улице.В мрачном молчании свершалась пытка; ни крика из груди словно впавшего в забытье фанатика-бабида; теперь ему предтоит бежать, однако тело не способно вынести то, что вынес дух, -и он падает. Будьте милосердны, добейте упавшего! Избавьте его от мук! Но нет! Палач взмахивает бичом, и - я видел это собственными глазами -несчастная жертва, перенесшая тысячу мучений, поднимается с земли и -бежит. Но это лишь начало конца. Конец же обычно бывает таков: исколотое, искромсанное тело подвешивают к дереву вниз головой, давая возможность любому уважающему себя персиянину вволю поупражняться в меткости стрельбы по живой мишени. Я сам видел тела, пробитые сотней и более пуль". "Перечитывая написанное, - продолжает далее фон Гуменс, -я невольно задаюсь мыслью, поверят ли моим словам в нашей дорогой любимой Австрии и не обвинят ли меня в том, что я сгущаю краски. Неужто Господь даровал мне жизнь, чтобы я увидел все это?! Но по долгу службы я, к несчастью, часто, слишком часто становился свидетелем подобных изуверств. Теперь я стараюсь реже выходить из дому, чтобы случайно не увидеть еще одну жуткую сцену... Все мое существо восстает против подобной гнусности... Более не хочу иметь ничего общего с творящимися здесь злодеяниями". Стоит ли после этого удивляться тому, что знаменитый Ренан в своем "Житии апостолов" охарактеризовал омерзительную, кровавую резню, разыгравшуюся на улицах Тегерана, как "событие, доселе невиданное в истории!"

* "Однополчанин" (нем.).

The hand that was stretched to deal so grievous a blow to the adherents of a sorely-tried Faith did not confine itself to the rank and file of The Báb's persecuted followers. It was raised with equal fury and determination against, and struck down with equal force, the few remaining leaders who had survived the winnowing winds of adversity that had already laid low so vast a number of the supporters of the Faith. Tahirih, that immortal heroine who had already shed imperishable luster alike on her sex and on the Cause she had espoused, was swept into, and ultimately engulfed by, the raging storm. Siyyid Husayn, the amanuensis of The Báb, the companion of His exile, the trusted repository of His last wishes, and the witness of the prodigies attendant upon His martyrdom, fell likewise a victim of its fury. That hand had even the temerity to lift itself against the towering figure of Bahá'u'lláh. But though it laid hold of Him it failed to strike Him down. It imperilled His life, it imprinted on His body indelible marks of a pitiless cruelty, but was impotent to cut short a career that was destined not only to keep alive the fire which the Spirit of The Báb had kindled, but to produce a conflagration that would at once consummate and outshine the glories of His Revelation.

Рука, нанесшая жестокий удар приверженцам безжалостно преследуемой Веры, не ограничивалась рядовыми последователями Баба. С неменьшей силой и яростной решимостью обрушилась она и на немногих вождей Движения, уцелевших в бушевавшем вокруг урагане враждебности и злобы. Тахира, бессмертная героиня, стяжавшая вечную славу как женщина и неколебимый сторонник Дела, с которым она связала свою жизнь, тоже была сметена неистовым вихрем. Его жертвой, вслед за Тахирой, пал и Сейид Хусейн - поверенный Баба, Его товарищ по изгнанию, хранитель Его последней воли и свидетель чудес, сопровождавших Его мученическую смерть. Неправедная сия десница возымела дерзость занестись и над самим Бахауллой. Однако уничтожить Его она оказалась бессильна. Она окружила Его жизнь опасностями, оставила на Его теле неизгладимые следы жестоких пыток, но не смогла воспрепятствовать Тому, Кому предначертано было сохранить огонь Духа, зажженный Бабом, и явиться источником потрясений, среди которых еще ярче воссияла слава Его Откровения.

During those somber and agonizing days when The Báb was no more, when the luminaries that had shone in the firmament of His Faith had been successively extinguished, when His nominee, a "bewildered fugitive, in the guise of a dervish, with kashkul (alms-basket) in hand" roamed the mountains and plains in the neighborhood of Rasht, Bahá'u'lláh, by reason of the acts He had performed, appeared in the eyes of a vigilant enemy as its most redoubtable adversary and as the sole hope of an as yet unextirpated heresy. His seizure and death had now become imperative. He it was Who, scarce three months after the Faith was born, received, through the envoy of The Báb, Mulla Husayn, the scroll which bore to Him the first tidings

Page 67

of a newly announced Revelation, Who instantly acclaimed its truth, and arose to champion its cause. It was to His native city and dwelling place that the steps of that envoy were first directed, as the place which enshrined "a Mystery of such transcendent holiness as neither Hijaz nor Shiraz can hope to rival." It was Mulla Husayn's report of the contact thus established which had been received with such exultant joy by The Báb, and had brought such reassurance to His heart as to finally decide Him to undertake His contemplated pilgrimage to Mecca and Medina. Bahá'u'lláh alone was the object and the center of the cryptic allusions, the glowing eulogies, the fervid prayers, the joyful announcements and the dire warnings recorded in both the Qayyumu'l-Asma' and the Bayan, designed to be respectively the first and last written testimonials to the glory with which God was soon to invest Him. It was He Who, through His correspondence with the Author of the newly founded Faith, and His intimate association with the most distinguished amongst its disciples, such as Vahid, Hujjat, Quddus, Mulla Husayn and Tahirih, was able to foster its growth, elucidate its principles, reinforce its ethical foundations, fulfill its urgent requirements, avert some of the immediate dangers threatening it and participate effectually in its rise and consolidation. It was to Him, "the one Object of our adoration and love" that the Prophet-pilgrim, on His return to Bushihr, alluded when, dismissing Quddus from His presence, He announced to him the double joy of attaining the presence of their Beloved and of quaffing the cup of martyrdom. He it was Who, in the hey-day of His life, flinging aside every consideration of earthly fame, wealth and position, careless of danger, and risking the obloquy of His caste, arose to identify Himself, first in Tihran and later in His native province of Mazindaran, with the cause of an obscure and proscribed sect; won to its support a large number of the officials and notables of Nur, not excluding His own associates and relatives; fearlessly and persuasively expounded its truths to the disciples of the illustrious mujtahid, Mulla Muhammad; enlisted under its banner the mujtahid's appointed representatives; secured, in consequence of this act, the unreserved loyalty of a considerable number of ecclesiastical dignitaries, government officers, peasants and traders; and succeeded in challenging, in the course of a memorable interview, the mujtahid himself. It was solely due to the potency of the written message entrusted by Him to Mulla Muhammad Mihdiy-i-Kandi and delivered to The Báb while in the neighborhood of the village of Kulayn, that the soul of the disappointed Captive was able to rid itself, at an

Page 68

hour of uncertainty and suspense, of the anguish that had settled upon it ever since His arrest in Shiraz. He it was Who, for the sake of Tahirih and her imprisoned companions, willingly submitted Himself to a humiliating confinement, lasting several days -- the first He was made to suffer -- in the house of one of the kad-khudas of Tihran. It was to His caution, foresight and ability that must be ascribed her successful escape from Qasvin, her deliverance from her opponents, her safe arrival in His home, and her subsequent removal to a place of safety in the vicinity of the capital from whence she proceeded to Khurasan. It was into His presence that Mulla Husayn was secretly ushered upon his arrival in Tihran, after which interview he traveled to Adhirbayjan on his visit to The Báb then confined in the fortress of Mah-Ku. He it was Who unobtrusively and unerringly directed the proceedings of the Conference of Badasht; Who entertained as His guests Quddus, Tahirih and the eighty-one disciples who had gathered on that occasion; Who revealed every day a Tablet and bestowed on each of the participants a new name; Who faced unaided the assault of a mob of more than five hundred villagers in Niyala; Who shielded Quddus from the fury of his assailants; Who succeeded in restoring a part of the property which the enemy had plundered and Who insured the protection and safety of the continually harassed and much abused Tahirih. Against Him was kindled the anger of Muhammad Shah who, as a result of the persistent representations of mischief-makers, was at last induced to order His arrest and summon Him to the capital -- a summons that was destined to remain unfulfilled as a result of the sudden death of the sovereign. It was to His counsels and exhortations, addressed to the occupants of Shaykh Tabarsi, who had welcomed Him with such reverence and love during His visit to that Fort, that must be attributed, in no small measure, the spirit evinced by its heroic defenders, while it was to His explicit instructions that they owed the miraculous release of Quddus and his consequent association with them in the stirring exploits that have immortalized the Mazindaran upheaval. It was for the sake of those same defenders, whom He had intended to join, that He suffered His second imprisonment, this time in the masjid of Amul to which He was led, amidst the tumult raised by no less than four thousand spectators, -- for their sake that He was bastinadoed in the namaz-khanih of the mujtahid of that town until His feet bled, and later confined in the private residence of its governor; for their sake that He was bitterly denounced by the leading mulla, and insulted by the mob who, besieging the governor's residence, pelted Him with

Page 69

stones, and hurled in His face the foulest invectives. He alone was the One alluded to by Quddus who, upon his arrival at the Fort of Shaykh Tabarsi, uttered, as soon as he had dismounted and leaned against the shrine, the prophetic verse "The Baqiyyatu'llah (the Remnant of God) will be best for you if ye are of those who believe." He alone was the Object of that prodigious eulogy, that masterly interpretation of the Sad of Samad, penned in part, in that same Fort by that same youthful hero, under the most distressing circumstances, and equivalent in dimensions to six times the volume of the Quran. It was to the date of His impending Revelation that the Lawh-i-Hurufat, revealed in Chihriq by The Báb, in honor of Dayyan, abstrusely alluded, and in which the mystery of the "Mustaghath" was unraveled. It was to the attainment of His presence that the attention of another disciple, Mulla Baqir, one of the Letters of the Living, was expressly directed by none other than The Báb Himself. It was exclusively to His care that the documents of The Báb, His pen-case, His seals, and agate rings, together with a scroll on which He had penned, in the form of a pentacle, no less than three hundred and sixty derivatives of the word Baha, were delivered, in conformity with instructions He Himself had issued prior to His departure from Chihriq. It was solely due to His initiative, and in strict accordance with His instructions, that the precious remains of The Báb were safely transferred from Tabriz to the capital, and were concealed and safeguarded with the utmost secrecy and care throughout the turbulent years following His martyrdom. And finally, it was He Who, in the days preceding the attempt on the life of the Shah, had been instrumental, while sojourning in Karbila, in spreading, with that same enthusiasm and ability that had distinguished His earlier exertions in Mazindaran, the teachings of His departed Leader, in safeguarding the interests of His Faith, in reviving the zeal of its grief-stricken followers, and in organizing the forces of its scattered and bewildered adherents.

В эти мрачные, зловещие дни, когда Баба уже не стало, когда светочи и столпы Его Веры были повержены, когда Его доверенный, "смятенный беглец в одеянии дервиша, с сосудом для сбора подаяний", скитался по горам и долам в окрестностях Рашта, Бахаулла, успевший к тому времени свершить немало дел, предстал в глазах недремлющего врага самым непокорным и опасным противником, единственной уцелевшей надеждой не до конца истребленной ереси. Схватить и предать Его смерти казалось необходимым. Ведь это Он всего три месяца спустя после рождения новой Веры получил из рук Муллы Хусейна посланный Ему Бабом свиток, содержавший основы Откровения, и сразу же признал его истинность и встал на его защиту. Ведь именно в Его родной город, в Его дом направило свои стопы это послание, ибо это был ковчег, сокрывший "Чудо столь непостижимой святости, что с нею не могут соперничать ни Хиджаз, ни Шираз". И именно рассказ Муллы Хусейна о его беседе с Бахауллой заставил Баба возликовать настолько, внушил Ему такую уверенность, что Он решился наконец предпринять давно задуманное паломничество в Мекку и Медину. К Бахаулле были обращены все тайные указания, блистательные хвалебные послания, пламенные молитвы, ликующие предвозвестья и предостережения, встречающиеся в Кайум уль-Асме и Байане, которым суждено было стать первым и последним письменным свидетельством славы, которой Господь вскоре наделил Его. Это Он - Тот, Кто, переписываясь с Творцом новой Веры и тесно общаясь с наиболее прославленными из Его учеников - Вахидом, Худжатом, Куддусом, Муллой Хусейном и Тахирой, благоприятствовал ее росту, проливал свет на ее догматы, укреплял ее нравственные основания, удовлетворял ее нужды, устранял нависшие над ней угрозы и действенно участвовал в ее подъеме и становлении. Это к Нему - "единому Предмету нашего поклонения и любви" - обращался, вернувшись из Бушира, странствующий Пророк, когда, расставаясь с Куддусом, Он возвестил ему о двойной радости свидания с Возлюбленным и горечи смертных мук, которую ему предстояло изведать. Это Он в расцвете лет, отринув притязания на земную славу, почести и богатство, не заботясь об опасности и рискуя навлечь на себя гнев и негодование своего сословия, сначала в Тегеране, а затем в родной провинции Мазендаран открыто заявил о своем единстве с безвестной и всеми гонимой сектой; обеспечил ей поддержку многих военных и знатных людей города Нур, - в том числе своих друзей и близких; это Он бесстрашно и настойчиво доказывал истинность ее положений ученикам знаменитого муджтахида Муллы Мухаммада; собрал под ее знамена назначенных им представителей, чем завоевал безграничное доверие большого числа священнослужителей, военных чинов, крестьян и торговцев и во время достопамятной беседы одержал верх над самим муджтахидом. Именно и единственно благодаря письменному посланию, которое от Его имени вручил Бабу Мулла Мухаммад Махди Канди в окрестностях деревни Кулайн, удрученный тягостными мыслями Узник, в час растерянности и сомнений, смог избавиться от тоскливых предчувствий, мучивших его со дня пленения в Ширазе. Это Он, ради спасения Тахиры и томившихся вместе с нею единомышленников, добровольно подверг Себя унизительному заключению, продлившемуся несколько дней и первому из тех, что Ему предстояли, в доме одного из тегеранских кадхудов. Это благодаря Его заботе, дальновидности и уму Тахире удалось бежать из Казвина, избавиться от преследователей, благополучно добраться до дома, а впоследствии укрыться в безопасном месте в окрестностях столицы, откуда она затем отбыла в Хорасан. Это с Ним тайно беседовал Мулла Хусейн в Тегеране, после чего направился в Азербайджан повидать Баба, заключенного в крепость Махку. Это Он ненавязчиво, но умело руководил памятным сходом в Бедаште; Он принимал как дорогих гостей Куддуса, Тахиру и восемьдесят одного ученика Баба, собравшихся в этой деревушке; Он каждый день являл новую Скрижаль и нарек каждого из участников схода новым именем; Он, безоружный, противостоял многосотенной толпе жителей Нейады; Он спас Куддуса от разъяренных врагов; Ему удалось вернуть законным владельцам часть отнятого у них имущества, и Он же - на время - обеспечил безопасность Тахиры, преследуемой бесконечными наветами и клеветой. На Него обрушился гнев Мухаммад-шаха, поверившего настойчивым оговорам и отдавшего приказ взять Его под стражу и препроводить в Тегеран - приказ, впрочем, оставшийся невыполненным ввиду неожиданной кончины государя. Именно Его советам и наставлениям, обращенным к защитникам форта Табарси, которые встретили Его с такой любовью и благоговением, следует в значительной мере приписать несгибаемую силу духа, выказанную ими, а подробно разработанный Им план способствовал чудесному избавлению Куддуса, рядом с которым, равно как и с другими защитниками форта, Он незримо пребывал в дни героических деяний, увековечивших Мазендаранскую эпопею. Во имя героев Мазендарана, к которым Он хотел присоединиться, Он вновь подвергся заключению, на этот раз в масджаде Амуля, куда Его вели сквозь бушующую четырехтысячную толпу, - ради них Он подвергся в намазхане главного муджтахида города битью по пяткам, после чего, с кровоточащими ступнями, был под стражей препровожден в частную резиденцию губернатора; ради них Он принужден был безропотно выслушать жестокие и несправедливые обвинения главного муллы, в то время как окружившая губернаторский дом толпа забрасывала Его каменьями и открыто глумилась над Ним. Его и только Его имел в виду Куддус, когда, едва прибыв в форт шейха Табарси, спешившись и поклонившись святому ковчегу, он изрек пророческий стих, гласящий: "Бакийатулла - Частица Бога - лучшее для вас, ежели имеете веру". К Нему и только к Нему обращено вдохновенное хвалебное послание -искусное толкование Сад Самад, частично написанное тем же юным героем в тяжкие дни обороны форта и в шесть раз превосходящее по объему Коран. На день, в который должно явиться Его Откровение, косвенно указывает Лоух-е Хуруфат, посвященный Дайану и явленный Бабом в замке Чехрик, Лоух-е Хуруфат, объясняющий тайное значение Мустагаса. Стремиться к встрече с Ним - основное, к чему Сам Баб призывал своего ученика Муллу Бакира. Исключительно благодаря Его стараниям бумаги Баба, Его письменные принадлежности, печати и агатовые перстни, вкупе со свитками, на котором Баб в виде магического знака начертал триста шестьдесят производных слова Баба, в соответствии с распоряжениями, которые Он самолично отдал, покидая Чехрик, остались в целости и сохранности. Единственно благодаря Его решительным действиям, в строгом согласии с Его указаниями драгоценные останки Баба были благополучно переправлены из Тебриза в столицу, где и хранились заботливо, в величайшем тайне на протяжении бурных лет, последовавших за Его мученической смертью. И наконец, это Он, пребывая в Кербеле, в дни, предшествовавшие покушению на жизнь шаха, с тем же воодушевлением, так же умело, как Он некогда действовал в Мазендаране, отстаивал интересы Его Веры, поддерживал рвение ее погруженных в скорбь последователей и руководил действиями ее рассеянных по стране, павших духом приверженцев.

Such a man, with such a record of achievements to His credit, could not, indeed did not, escape either the detection or the fury of a vigilant and fully aroused enemy. Afire from the very beginning with an uncontrollable enthusiasm for the Cause He had espoused; conspicuously fearless in His advocacy of the rights of the downtrodden; in the full bloom of youth; immensely resourceful; matchless in His eloquence; endowed with inexhaustible energy and penetrating judgment; possessed of the riches, and enjoying, in full measure, the esteem, power and prestige associated with an enviably high and

Page 70

noble position, and yet contemptuous of all earthly pomp, rewards, vanities and possessions; closely associated, on the one hand, through His regular correspondence with the Author of the Faith He had risen to champion, and intimately acquainted, on the other, with the hopes and fears, the plans and activities of its leading exponents; at one time advancing openly and assuming a position of acknowledged leadership in the forefront of the forces struggling for that Faith's emancipation, at another deliberately drawing back with consummate discretion in order to remedy, with greater efficacy, an awkward or dangerous situation; at all times vigilant, ready and indefatigable in His exertions to preserve the integrity of that Faith, to resolve its problems, to plead its cause, to galvanize its followers, and to confound its antagonists, Bahá'u'lláh, at this supremely critical hour in its fortunes, was at last stepping into the very center of the stage so tragically vacated by The Báb -- a stage on which He was destined, for no less a period than forty years, to play a part unapproached in its majesty, pathos and splendor by any of the great Founders of the world's historic religions.

Подобный человек, немало преуспевший на своей стезе, не мог, и жизнь это подтвердила, остаться незамеченным и избежать гнева недремлющего, сплоченного врага. С самого начала воспылав пламенной любовью к Делу, с которым Он связал свою судьбу; не ведая страха защищавший попранные права его приверженцев; отдав борьбе Свои лучшие годы; обладая неистощимым запасом сил; наделенный даром несравненного красноречия; человек острого и проницательного ума, владевший богатым состоянием и в полной мере вкусивший власти, почитаемый окружающими за благородство и высокое положение, и все же с презрением отринувший тщету земного блеска и великолепия; поддерживавший, путем постоянной переписки, тесную связь с Творцом Веры, на защиту которой Он встал, и близко знакомый с надеждами и опасениями, планами и деятельностью ее ведущих представителей; действуя открыто и скоро заняв положение признаного вождя передового отряда тех сил, что боролись за самостоятельность своей Веры, а в случае необходимости сознательно идя на уступки, дабы по возможности избежать опасностей и осложнений; ни на минуту не ослабляя бдительности, готовый в любой момент проникновенным словом призвать к сохранению единства, к решению возникающих на пути трудностей, к защите интересов Веры, ободряя ее последователей и приводя в замешательство врагов, - Бахаулла в наиболее критический час, придя на смену Бабу, выступил главным героем трагического действа - действа, в котором Ему на протяжении почти сорока лет суждено было играть роль, исполненную величия, пафоса и блеска, рядом с которыми бледнеют судьбы всех других Основоположников великих мировых религий.

Already so conspicuous and towering a figure had, through the accusations levelled against Him, kindled the wrath of Muhammad Shah, who, after having heard what had transpired in Badasht, had ordered His arrest, in a number of farmans addressed to the khans of Mazindaran, and expressed his determination to put Him to death. Haji Mirza Aqasi, previously alienated from the Vazir (Bahá'u'lláh's father), and infuriated by his own failure to appropriate by fraud an estate that belonged to Bahá'u'lláh, had sworn eternal enmity to the One Who had so brilliantly succeeded in frustrating his evil designs. The Amir-Nizam, moreover, fully aware of the pervasive influence of so energetic an opponent, had, in the presence of a distinguished gathering, accused Him of having inflicted, as a result of His activities, a loss of no less than five kururs upon the government, and had expressly requested Him, at a critical moment in the fortunes of the Faith, to temporarily transfer His residence to Karbila. Mirza Aqa Khan-i-Nuri, who succeeded the Amir-Nizam, had endeavored, at the very outset of his ministry, to effect a reconciliation between his government and the One Whom he regarded as the most resourceful of The Báb's disciples. Little wonder that when, later, an act of such gravity and temerity was committed, a suspicion as dire as it was unfounded, should at once have crept into the minds of the Shah, his government, his court, and his people against Bahá'u'lláh. Foremost among them was the mother of the youthful

Page 71

sovereign, who, inflamed with anger, was openly denouncing Him as the would-be murderer of her son.

На голову выше своего окружения, став мишенью бесчисленных наветов и оговоров, Бахаулла уже успел навлечь на себя гнев Мухаммад-шаха, который, прослышав о сходе в Бедаште, разослал мазендаранским ханам фирманы с приказом задержать Бахауллу и заявил о своем твердом намерении предать Его смерти. Хаджи Мирза Акаси, успевший столкнуться с сопротивлением отца Бахауллы, Вазира, и, разъяренный тем, что ему не удалось обманом завладеть имуществом Бахауллы, поклялся быть вечным врагом Того, Кто с неизменным успехом расстраивал его злокозненные планы. Мало того, Эмир Низам, видя, как растет влияние его неутомимого противника, в присутствии большого числа влиятельных вельмож заявил, что Он своими действиями нанес казне ущерб в пять куруров, и принудил Его, в столь ответственный момент, на время перебраться в Кербелу. Сменивший Эмира Низама Мирза Ага-хан Нури, едва вступив в должность, приложил все усилия, чтобы примирить правительство с Тем, Кого он считал самым прозорливым и дальновидным из учеников Баба. Неудивительно поэтому, что, когда свершилось столь безрассудное и тяжкое деяние, подозрения - сколь чудовищные, столь же и необоснованные - первым делом пали на Бахауллу, и на Него обратился гнев шаха, его министров, его придворных и народа. Наибольшее рвение проявляла мать юного государя, которая снедаемая злобой, открыто называла Его "скрытым убийцей" своего сына.

Bahá'u'lláh, when that attempt had been made on the life of the sovereign, was in Lavasan, the guest of the Grand Vizir, and was staying in the village of Afchih when the momentous news reached Him. Refusing to heed the advice of the Grand Vizir's brother, Ja'far-Quli Khan, who was acting as His host, to remain for a time concealed in that neighborhood, and dispensing with the good offices of the messenger specially dispatched to insure His safety, He rode forth, the following morning, with cool intrepidity, to the headquarters of the Imperial army which was then stationed in Niyavaran, in the Shimiran district. In the village of Zarkandih He was met by, and conducted to the home of, His brother-in-law, Mirza Majid, who, at that time, was acting as secretary to the Russian Minister, Prince Dolgorouki, and whose house adjoined that of his superior. Apprised of Bahá'u'lláh's arrival the attendants of the Hajibu'd-Dawlih, Haji Ali Khan, straightway informed their master, who in turn brought the matter to the attention of his sovereign. The Shah, greatly amazed, dispatched his trusted officers to the Legation, demanding that the Accused be forthwith delivered into his hands. Refusing to comply with the wishes of the royal envoys, the Russian Minister requested Bahá'u'lláh to proceed to the home of the Grand Vizir, to whom he formally communicated his wish that the safety of the Trust the Russian government was delivering into his keeping should be insured. This purpose, however, was not achieved because of the Grand Vizir's apprehension that he might forfeit his position if he extended to the Accused the protection demanded for Him.

Бахаулла же в это время гостил в Лавасане, в доме великого визиря, и здесь, в деревушке Афче, настигла Его грозная весть. Отказавшись последовать совету брата великого визиря, Джафара Кули-хана, который принимал Его у себя, и на какое-то время укрыться в окрестностях Афче, отклонив услуги, специально отряженного охранять Его гонца, Он утром следующего дня бестрепетно отправился в путь, направляясь в верховную ставку имперских войск в Нейаваране, в районе Шимран. В деревне Зарканди Его встретили и препроводили в дом Его сводного брата, Мирзы Махида, который тогда служил секретарем русского посла, князя Долгорукого, и чей дом находился по соседству с домом его принципала. Узнав о прибытии Бахауллы, приближенные Хаджиба уд-Доуле, Хаджи Али-хана, сразу же доложили о том своему повелителю, который тотчас известил государя. Немало изумленный, шах отправил доверенных лиц в посольство, требуя, чтобы Обвиняемый был незамедлительно передан в руки властей. Отказавшись исполнить распоряжения шахских посланников, русский посол убедил Бахауллу проследовать в дом великого визиря, которому официально сообщил о своем желании видеть Лицо, за которое поручилась российская корона, в безопасности. Этого, однако, не произошло, поскольку великий визирь понимал, что может повредить себе в глазах государя, если окажет покровительство Обвиняемому.

Delivered into the hands of His enemies, this much-feared, bitterly arraigned and illustrious Exponent of a perpetually hounded Faith was now made to taste of the cup which He Who had been its recognized Leader had drained to the dregs. From Niyavaran He was conducted "on foot and in chains, with bared head and bare feet," exposed to the fierce rays of the midsummer sun, to the Siyah-Chal of Tihran. On the way He several times was stripped of His outer garments, was overwhelmed with ridicule, and pelted with stones. As to the subterranean dungeon into which He was thrown, and which originally had served as a reservoir of water for one of the public baths of the capital, let His own words, recorded in His "Epistle to the Son of the Wolf," bear testimony to the ordeal which He endured in that pestilential hole. "We were consigned for four months to a place foul beyond comparison.... Upon Our arrival

Page 72

We were first conducted along a pitch-black corridor, from whence We descended three steep flights of stairs to the place of confinement assigned to Us. The dungeon was wrapped in thick darkness, and Our fellow-prisoners numbered nearly one hundred and fifty souls: thieves, assassins and highwaymen. Though crowded, it had no other outlet than the passage by which We entered. No pen can depict that place, nor any tongue describe its loathsome smell. Most of those men had neither clothes nor bedding to lie on. God alone knoweth what befell Us in that most foul-smelling and gloomy place!" Bahá'u'lláh's feet were placed in stocks, and around His neck were fastened the Qara-Guhar chains of such galling weight that their mark remained imprinted upon His body all the days of His life. "A heavy chain," `Abdu'l-Bahá Himself has testified, "was placed about His neck by which He was chained to five other Bábis; these fetters were locked together by strong, very heavy, bolts and screws. His clothes were torn to pieces, also His headdress. In this terrible condition He was kept for four months." For three days and three nights, He was denied all manner of food and drink. Sleep was impossible to Him. The place was chill and damp, filthy, fever-stricken, infested with vermin, and filled with a noisome stench. Animated by a relentless hatred His enemies went even so far as to intercept and poison His food, in the hope of obtaining the favor of the mother of their sovereign, His most implacable foe -- an attempt which, though it impaired His health for years to come, failed to achieve its purpose. "Abdu'l-Bahá," Dr. J. E. Esslemont records in his book, "tells how, one day, He was allowed to enter the prison yard to see His beloved Father, where He came out for His daily exercise. Bahá'u'lláh was terribly altered, so ill He could hardly walk, His hair and beard unkempt, His neck galled and swollen from the pressure of a heavy steel collar, His body bent by the weight of His chains."

Оказавшись в руках врагов, этот внушавший страх, обвиненный во всех смертных грехах, прославленный Представитель повсеместно гонимой Веры, впервые пригубил чашу страданий, которую Ему, как признанному Вождю Движения, предстояло испить до дна. Из Нейаварана, "босого, с непокрытой головой, закованного в цепи", Его под палящими лучами летнего солнца погнали в темницу Сейах Чаль в Тегеране. На пути с Него несколько раз срывали одежду, подвергали глумлению, побивали камнями. Что же касается подземелья, куда Его бросили и которое некогда служило для хранения запасов воды одной их городских бань, то пусть Его собственные слова из "Послания Сыну Волка" расскажут нам о тяжких муках, что довеловь Ему изведать в этой зловонной дыре. "Невозможно представить место более отвратительное, чем то, где Нам пришлось провести четыре месяца... После того, как Мы вошли в тюрьму, Нас повели по мрачному коридору, а потом, по трем крутым ступеням, Мы спустились в предназначенную Нам подземную темницу. Там, в кромешной тьме, находилось около ста пятидесяти человек - воров, убийц и грабителей. Выбраться из переполненной темницы можно было лишь тем путем, которым Мы вошли. Ни одно перо не в силах описать это место, никаким словом не передать стоявший там омерзительный смрад. Одежда почти на всех заключенных висела клочьями, и не на что им было прилечь. Одному Богу ведомо, что пришлось Нам вынести в этом мрачном, зловонном подземелье!" На ноги Бахауллы набили колодки, а на шею надели цепь Кара Гоухар, такую тяжелую, что она в кровь стирала кожу, и следы от нее остались на Его теле до конца дней. "Тяжкой, надетой на шею цепью, - свидетельствует Сам Абдул-Баха, - Он был скован еще с пятью бабидами; железный ошейник на каждом был намертво закреплен грубыми винтами и заклепками. Платье и чалма Его превратились в лохмотья. В этих чудовищных условиях Он томился четыре месяца". Трое суток Ему не давали воды и пищи. Уснуть было невозможно. Сырое, холодное подземелье кишело паразитами, в воздухе носились болезнетворные миазмы, в темноте раздавался мрачный звон оков. Движимые неугасимой злобой, стараясь снискать расположение самого заклятого врага Бахауллы - матери юного государя, - злоумышленные тюремщики предприняли попытку отравить Его пищу - попытку, которая, не достигнув своей цели, все же основательно подорвала Его здоровье. "Абдул-Баха, - вспоминает в своей книге доктор Дж.Э.Эслемонт, - рассказывает, как однажды его впустили в огромный двор повидать Своего любимого Отца во время ежедневной прогулки. Бахаулла неузнаваемо изменился и был так плох, что с трудом держался на ногах, волосы и борода свалялись, кожа на шее была стерта стальным ошейником, тело сгибалось под тяжестью цепей".

While Bahá'u'lláh was being so odiously and cruelly subjected to the trials and tribulations inseparable from those tumultuous days, another luminary of the Faith, the valiant Tahirih, was swiftly succumbing to their devastating power. Her meteoric career, inaugurated in Karbila, culminating in Badasht, was now about to attain its final consummation in a martyrdom that may well rank as one of the most affecting episodes in the most turbulent period of Bahá'í history.

В то время, как Бахаулла подвергался столь жестоким испытаниям, выпавшим на долю многих в те тревожные, горестные дни, другой светоч Веры - отважная Тахира - быстро угасала, гнетомая злыми, безжалостными силами. Стремительный и яркий, как полет падучей звезды, ее путь, начавшись в Кербеле, достиг вершины в Бедаште, а теперь неуклонно стремился к мученическому концу, ставшему одним из самых впечатляющих эпизодов самого бурного периода в истории Бахаи.

A scion of the highly reputed family of Haji Mulla Salih-i-Baraqani, whose members occupied an enviable position in the Persian ecclesiastical hierarchy; the namesake of the illustrious

Page 73

Fatimih; designated as Zarrin-Taj (Crown of Gold) and Zakiyyih (Virtuous) by her family and kindred; born in the same year as Bahá'u'lláh; regarded from childhood, by her fellow-townsmen, as a prodigy, alike in her intelligence and beauty; highly esteemed even by some of the most haughty and learned ulamas of her country, prior to her conversion, for the brilliancy and novelty of the views she propounded; acclaimed as Qurrat-i-'Ayni (solace of my eyes) by her admiring teacher, Siyyid Kazim; entitled Tahirih (the Pure One) by the "Tongue of Power and Glory;" and the only woman enrolled by The Báb as one of the Letters of the Living; she had, through a dream, referred to earlier in these pages, established her first contact with a Faith which she continued to propagate to her last breath, and in its hour of greatest peril, with all the ardor of her unsubduable spirit. Undeterred by the vehement protests of her father; contemptuous of the anathemas of her uncle; unmoved by the earnest solicitations of her husband and her brothers; undaunted by the measures which, first in Karbila and subsequently in Baghdad, and later in Qasvin, the civil and ecclesiastical authorities had taken to curtail her activities, with eager energy she urged The Bábi Cause. Through her eloquent pleadings, her fearless denunciations, her dissertations, poems and translations, her commentaries and correspondence, she persisted in firing the imagination and in enlisting the allegiance of Arabs and Persians alike to the new Revelation, in condemning the perversity of her generation, and in advocating a revolutionary transformation in the habits and manners of her people.

Потомок высокочтимого семейства Хаджи Муллы Сали Баракани, члены которого занимали завидное положение среди духовных иерархов Персии; живое воплощение славной Фатимы, прозванная Заррин Тадж - Золотой Венец, и Закийа, Добродетельная; родившаяся в один год с Бахауллой; та, которую еще с малых лет жители ее родного города считали чудом ума и красоты; успевшая до своего обращения завоевать уважение среди самых видных и ученых улемов своего края - блеском и новизной своих суждений; та, кому ее учитель, Сейид Казим, восхищенный своей ученицей, дал имя Куррат уль-Айн, Услада Глаз; кого "Вестник Силы и Славы" нарек Тахирой, то есть Чистейший; единственная женщина, которую Баб занес в список Письмен Живущего, - она, как уже говорилось ранее, впервые познала новую Веру в видении и не уставала проповедовать ее до последнего дыханья, в минуты величайшей опасности, со всем пылом своего неукротимого духа. Не вняв страстным уговорам отца, презрев проклятья дяди; отвергнув настойчивые требования мужа; не сломленная жестокими мерами, которые сначала в Кербеле, а затем в Багдаде и Казвине предпринимали духовные и светские власти, дабы пресечь ее деятельность, она с неиссякаемой энергией отстаивала Дело бабидов. Своими яркими речами, смелыми обличениями, письменными трудами, стихами и переводами, комментариями и письменами она воспламеняла людские души, привлекая в ряды сторонников Веры арабов и персов, осуждала пороки своих современников и защищала то, в корне новое, что шло на смену устоявшимся обычаям и нравам.

She it was who while in Karbila -- the foremost stronghold of Shi'ah Islam -- had been moved to address lengthy epistles to each of the ulamas residing in that city, who relegated women to a rank little higher than animals and denied them even the possession of a soul -- epistles in which she ably vindicated her high purpose and exposed their malignant designs. She it was who, in open defiance of the customs of the fanatical inhabitants of that same city, boldly disregarded the anniversary of the martyrdom of the Imam Husayn, commemorated with elaborate ceremony in the early days of Muharram, and celebrated instead the anniversary of the birthday of The Báb, which fell on the first day of that month. It was through her prodigious eloquence and the astounding force of her argument that she confounded the representative delegation of Shi'ah, of Sunni, of Christian and Jewish notables of Baghdad, who had endeavored to dissuade her from her avowed purpose of spreading the tidings of the new Message. She it was who, with consummate skill, defended her

Page 74

faith and vindicated her conduct in the home and in the presence of that eminent jurist, Shaykh Mahmud-i-Alusi, the Mufti of Baghdad, and who later held her historic interviews with the princes, the ulamas and the government officials residing in Kirmanshah, in the course of which The Báb's commentary on the Surih of Kawthar was publicly read and translated, and which culminated in the conversion of the Amir (the governor) and his family. It was this remarkably gifted woman who undertook the translation of The Báb's lengthy commentary on the Surih of Joseph (the Qayyumu'l-Asma') for the benefit of her Persian co-religionists, and exerted her utmost to spread the knowledge and elucidate the contents of that mighty Book. It was her fearlessness, her skill, her organizing ability and her unquenchable enthusiasm which consolidated her newly won victories in no less inimical a center than Qasvin, which prided itself on the fact that no fewer than a hundred of the highest ecclesiastical leaders of Islam dwelt within its gates. It was she who, in the house of Bahá'u'lláh in Tihran, in the course of her memorable interview with the celebrated Vahid, suddenly interrupted his learned discourse on the signs of the new Manifestation, and vehemently urged him, as she held `Abdu'l-Bahá, then a child, on her lap, to arise and demonstrate through deeds of heroism and self-sacrifice the depth and sincerity of his faith. It was to her doors, during the height of her fame and popularity in Tihran, that the flower of feminine society in the capital flocked to hear her brilliant discourses on the matchless tenets of her Faith. It was the magic of her words which won the wedding guests away from the festivities, on the occasion of the marriage of the son of Mahmud Khan-i-Kalantar -- in whose house she was confined -- and gathered them about her, eager to drink in her every word. It was her passionate and unqualified affirmation of the claims and distinguishing features of the new Revelation, in a series of seven conferences with the deputies of the Grand Vizir commissioned to interrogate her, which she held while confined in that same house, which finally precipitated the sentence of her death. It was from her pen that odes had flowed attesting, in unmistakable language, not only her faith in the Revelation of The Báb, but also her recognition of the exalted and as yet undisclosed mission of Bahá'u'lláh. And last but not least it was owing to her initiative, while participating in the Conference of Badasht, that the most challenging implications of a revolutionary and as yet but dimly grasped Dispensation were laid bare before her fellow-disciples and the new Order permanently divorced from the laws and institutions of Islam. Such marvelous

Page 75

achievements were now to be crowned by, and attain their final consummation in, her martyrdom in the midst of the storm that was raging throughout the capital.

Это она, находясь в Кербеле - цитадели шиитского ислама - обращалась с пространными посланиями к улемам города, которые ставили женщин на один уровень с животными, отказывая им даже в праве обладать душой, - посланиями, в которых она искусно доказывала правоту своих возвышенных убеждений и разоблачала злонамеренные планы властей. Это она, бросая открытый вызов фанатичным обитателям Кербелы, отказалась праздновать годовщину мученической смерти Имама Хусейна, пышно отмечавшуюся в начале месяца Мухаррам, и вместо этого почтила день рождения Баба, павшего от руки мучителей в первый день того же месяца. Это ее непревзойденное красноречие и удивительная сила ее доводов привели в замешательство собравшихся в Багдаде видных представителей шиитского и суннитского ислама, христиан и иудаистов, старавшихся отговорить ее и в дальнейшем отстаивать интересы Дела и распространять ростки нового Откровения, Это она, защищая свою Веру, свое поведение и поступки, с блеском вышла победительницей в споре с выдающимся правоведом, муфтием Багдада, шейхом Махмудом Алузи, а позже вела вошедшие в историю беседы с принцами, улемами и государственными чиновниками в Керманшахе, переводя и зачитывая собравшимся толкование Баба суры о Коусаре, что привело к обращению самого Эмира и его семьи. Это она, столь щедро и разнообразно одаренная, взялась за перевод подробно истолкованной Бабом в Кайум уль-Асме суры об Иосифе, и приложила все старания, чтобы донести до своих персидских единоверцев светлое знание, заключенное в этой выдающейся Книге. Именно ее бесстрашие и талант, ее умение сплачивать людей и неугасимый пыл помогли ей одержать новые победы даже в таком враждебно настроенном городе, как Казвин, жители которого гордились тем, что не менее ста высших церковных иерархов были их земляками. Это она, в доме Бахауллы в Тегеране, во время памятной беседы со знаменитым Вахидом внезапно прервала его ученые рассуждения о предвестьях нового Явления и, держа на коленях маленького Абдул-Баха, стала горячо настаивать на том, чтобы Вахид на деле - гороическими свершениями, не щадя себя - доказал искренность и глубину своей веры, Это к дверям ее дома, в дни, когда слава о ней гремела повсюду, стекался цвет женского общества столицы, чтобы послушать ее блестящие речи об удивительном учении новой Веры. Это привлеченные чарами ее славы гости, собравшиеся в доме Махмуд-хана Калантара на свадьбу его сына, оставили пиршество, чтобы, собравшись вокруг Тахиры, жадно впитывать каждое ее слово. Это ее страстное, непререкаемое утверждение основ и наиболее выдающихся черт нового Откровения, во время семи встреч с посланниками великого визиря, которым поручено было устроить ей допрос, в конечном счете ускорило ее трагическую гибель. Это из-под ее пера вышли написанные изумительным по ясности слогом многочисленные оды, в которых она не только восхваляла Откровение Баба, но и возглашала благородную, пусть пока и пребывающую в тайне миссию Бахауллы. И наконец, хотя и не в последнюю очередь, именно благодаря ее действиям на сходе в Бедаште перед глазами ее товарищей и единоверцев явственно предстали далеко идущие последствия пока еще смутно рисовавшегося им Завета и дерзкая новизна того Порядка, что раз и навсегда порывал с законами и установлениями ислама. Столь чудесным результатом ее действий теперь суждено было увенчаться мученической смертью, каковую она приняла в разгар бушевавшей в столице бури яростных страстей.

One night, aware that the hour of her death was at hand, she put on the attire of a bride, and annointed herself with perfume, and, sending for the wife of the Kalantar, she communicated to her the secret of her impending martyrdom, and confided to her her last wishes. Then, closeting herself in her chambers, she awaited, in prayer and meditation, the hour which was to witness her reunion with her Beloved. She was pacing the floor of her room, chanting a litany expressive of both grief and triumph, when the farrashes of Aziz Khan-i-Sardar arrived, in the dead of night, to conduct her to the Ilkhani garden, which lay beyond the city gates, and which was to be the site of her martyrdom. When she arrived the Sardar was in the midst of a drunken debauch with his lieutenants, and was roaring with laughter; he ordered offhand that she be strangled at once and thrown into a pit. With that same silken kerchief which she had intuitively reserved for that purpose, and delivered in her last moments to the son of Kalantar who accompanied her, the death of this immortal heroine was accomplished. Her body was lowered into a well, which was then filled with earth and stones, in the manner she herself had desired.

Однажды вечером, чувствуя, что час ее смерти близок, она облачилась в благоуханный свадебный наряд и, послав за женой хана Калантара, открыла ей тайну своей скорой гибели и поверила свои последние желания. Потом, заперевшись в своей комнате, стала ждать, молясь и предаваясь размышлениям, встречи с Возлюбленным. Когда же, глубокой ночью, посланные Азиз-ханом фарраши явились, чтобы отвести ее за пределы города в сады Ильхани, которым суждено было стать местом ее казни, она по-прежнему ходила по комнате, вполголоса напевая хвалебные гимны, в которых ликование перемежалось со скорбью. Прибыв на место, она увидела оглушительно хохотавшего сардара, предававшегося пьянству вместе со своими подручными. Сардар немедля приказал задушить Тахиру, а тело ее бросить в ров. Шелковый шарф, который она, по неясному побуждению, хранила для этой цели и который нес сопровождавший ее сын хана Калантара, стал орудием казни бессмертной героини. Тело ее опустили в сухой колодец и засыпали землей и камнями, как она сама того пожелала.

Thus ended the life of this great Bábi heroine, the first woman suffrage martyr, who, at her death, turning to the one in whose custody she had been placed, had boldly declared: "You can kill me as soon as you like, but you cannot stop the emancipation of women." Her career was as dazzling as it was brief, as tragic as it was eventful. Unlike her fellow-disciples, whose exploits remained, for the most part unknown, and unsung by their contemporaries in foreign lands, the fame of this immortal woman was noised abroad, and traveling with remarkable swiftness as far as the capitals of Western Europe, aroused the enthusiastic admiration and evoked the ardent praise of men and women of divers nationalities, callings and cultures. Little wonder that `Abdu'l-Bahá should have joined her name to those of Sarah, of Asiyih, of the Virgin Mary and of Fatimih, who, in the course of successive Dispensations, have towered, by reason of their intrinsic merits and unique position, above the rank and file of their sex. "In eloquence," `Abdu'l-Bahá Himself has written, "she was the calamity of the age, and in ratiocination the trouble of the world." He, moreover, has described her as "a brand afire with the love of God" and "a lamp aglow with the bounty of God."

Page 76

Так оборвалась жизнь этой героической последовательности Баба, первой женщины, претерпевшей мученичество в борьбе за женское равноправиие, той, что перед смертью, обратившись к одному из стражников, отважно заявила: "В вашей власти убить меня, но вы не властны помешать женщинам обрести свободу". Трагичным, но блистательным, кратким, но полным событиями, был ее путь. В отличие от многих своих товарищей и единоверцев, чьи подвиги считались безвестными, не были воспеты их современниками в других странах, молва об этой увековечившей себя женщине распространилась далеко за пределы Персии, с удивительной быстротой достигла столиц Западной Европы, вызвала горячее восхищение и собрала обильную дань уважения людей разных национальностей, призваний и культур. Не удивительно, что Абдул-Баха поставил ее имя в один ряд с именами Сары, Асийи, Девы Марии и Фатимы, которые, в силу своих внутренних достоинств и исключительности положения, выделяются среди прочих женских персонажей, фигурирующих на страницах древних Заветов. "Ее красноречие, - пишет Сам Абдул-Баха, - не уставало бичевать нравы ее века, ее суждения неустанно смущали умы людей". И далее Он говорит о Тахире как о "факеле, воспылавшем любовью Господней", как о "светильнике, возжженном от щедрот Божиих".

Indeed the wondrous story of her life propagated itself as far and as fast as that of The Báb Himself, the direct Source of her inspiration. "Prodige de science, mais aussi prodige de beaute" is the tribute paid her by a noted commentator on the life of The Báb and His disciples. "The Persian Joan of Arc, the leader of emancipation for women of the Orient ... who bore resemblance both to the mediaeval Heloise and the neo-platonic Hypatia," thus was she acclaimed by a noted playwright whom Sarah Bernhardt had specifically requested to write a dramatized version of her life. "The heroism of the lovely but ill-fated poetess of Qasvin, Zarrin-Taj (Crown of Gold) ..." testifies Lord Curzon of Kedleston, "is one of the most affecting episodes in modern history." "The appearance of such a woman as Qurratu'l-'Ayn," wrote the well-known British Orientalist, Prof. E. G. Browne, "is, in any country and any age, a rare phenomenon, but in such a country as Persia it is a prodigy -- nay, almost a miracle. ...Had The Bábi religion no other claim to greatness, this were sufficient ... that it produced a heroine like Qurratu'l-'Ayn." "The harvest sown in Islamic lands by Qurratu'l-'Ayn," significantly affirms the renowned English divine, Dr. T. K. Cheyne, in one of his books, "is now beginning to appear ... this noble woman ... has the credit of opening the catalogue of social reforms in Persia..." "Assuredly one of the most striking and interesting manifestations of this religion" is the reference to her by the noted French diplomat and brilliant writer, Comte de Gobineau. "In Qasvin," he adds, "she was held, with every justification, to be a prodigy." "Many people," he, moreover has written, "who knew her and heard her at different periods of her life have invariably told me ... that when she spoke one felt stirred to the depths of one's soul, was filled with admiration, and was moved to tears." "No memory," writes Sir Valentine Chirol, "is more deeply venerated or kindles greater enthusiasm than hers, and the influence which she wielded in her lifetime still inures to her sex." "O Tahirih!" exclaims in his book on The Bábis the great author and poet of Turkey, Sulayman Nazim Bey, "you are worth a thousand Nasiri'd-Din Shahs!" "The greatest ideal of womanhood has been Tahirih" is the tribute paid her by the mother of one of the Presidents of Austria, Mrs. Marianna Hainisch, "... I shall try to do for the women of Austria what Tahirih gave her life to do for the women of Persia."

И действительно, история о чудесной жизни и героической гибели Тахиры разнеслась по всему свету с такой же быстротой, как и вести об удивительной личности Баба - непосредственного Источника ее вдохновения. "Prodige de seience, mais aussi prodige de beaute"*, так писал о Тахире известный исследователь жизни Баба и Его учеников. "Персидская Жанна д'Арк, возглавившая борьбу за освобождение женщин Востока,... напоминающая нам героиню средних веков Элоизу и мученицу древности Ипатию", - таково мнение известного драматурга, которого сама Сара Бернар просила написать для нее драматизованную версию жизни Тахиры. "Героическая, роковая судьба красавицы-поэтессы из Казвина, Заррин Тадж, что означает Золотой Венец, - свидетельствует лорд Керзон Кеддлстонский, - это один из самых волнующих эпизодов современной истории". "Появление такой женщины, как куррат уль-Айн, - пишет видный британский ученый-ориенталист, профессор Э.Дж.Браун, - в любой стране и в любое время само по себе редкое, в Персии же, не побоюсь сказать, это почти чудо... Ее одной более чем достаточно, чтобы свидетельствовать об истинном величии религии Баба". "Семена, посеянные Куррат уль-Айн в исламских странах, - многозначительно уверяет прославленный английский священник, доктор Т.К.Чейн, - начинают давать ростки... эта благородная женщина по праву открывает список социальных преобразователей Персии..." "Несомненно, один из самых замечательных персонажей в истории этой религии", такими словами характеризует Тахиру видный французский дипломат, блестящий писатель граф де Гобино. "В глазах жителей Казвина, - присовокупляет он, - Тахира была поистине чудом". "Многие из тех, - пишет он далее, - кто знал и слышал ее в различные периоды ее жизни, все как один говорили мне, что речи ее потрясали людей до глубины души, приводили их в изумление, исторгали слезы". "Никто другой, - пишет сэр Велентайн Чейроль, - не оставил по себе такой яркой памяти, ни одно другое имя не вызывает столь благоговейного, почтительного восхищения, а влияние, которое она оказывала при жизни, стяжало вечную славу женской половине рода человеческого". "О Тахира! - восклицает в своей книге, посвященной бабидам, великий турецкий писатель и поэт Сулейман Назим-бей, - ты одна стоишь тысячи Насир ад-Дин-шахов!" "Величайший идеал женщины воплотился в Тахире, - такую высокую оценку дает ей мать одного из австрийских президентов, г-жа Марианна Хайних. - ...Приложу все усилия, чтобы сделать для женщин Австрии то, за что, думая о судьбах персидских женщин, отдала свою жизнь Тахира",

* "Блестящие познания сочетались в ней с ослепительной красотой" (фр.).

Many and divers are her ardent admirers who, throughout the five continents, are eager to know more about her. Many are those whose conduct has been ennobled by her inspiring example, who have

Page 77

committed to memory her matchless odes, or set to music her poems, before whose eyes glows the vision of her indomitable spirit, in whose hearts is enshrined a love and admiration that time can never dim, and in whose souls burns the determination to tread as dauntlessly, and with that same fidelity, the path she chose for herself, and from which she never swerved from the moment of her conversion to the hour of her death.

Многочисленные и очень разные, но одинаково пылкие почитатели Тахиры на всех пяти континентах стремятся узнать о ней как можно больше, Много в мире тех, на кого ее пример оказал самое благотворное влияние, кто наизусть помнит ее непревзойденные оды, кто переложил на музыку ее стихи, пред чьим взором сияет ее возвышенный и неукротимый дух, в чьих сердцах заключены и любовь и восхищение, не тускнеющие со временем, чьи души горят решимостью бесстрашно и неуклонно следовать по пути, который она избрала себе и от которого не отступила ни разу со дня своего обращения вплоть до своего смертного часа.

The fierce gale of persecution that had swept Bahá'u'lláh into a subterranean dungeon and snuffed out the light of Tahirih also sealed the fate of The Báb's distinguished amanuensis, Siyyid Husayn-i-Yazdi, surnamed Aziz, who had shared His confinement in both Mah-Ku and Chihriq. A man of rich experience and high merit, deeply versed in the teachings of his Master, and enjoying His unqualified confidence, he, refusing every offer of deliverance from the leading officials of Tihran, yearned unceasingly for the martyrdom which had been denied him on the day The Báb had laid down His life in the barrack-square of Tabriz. A fellow-prisoner of Bahá'u'lláh in the Siyah-Chal of Tihran, from Whom he derived inspiration and solace as he recalled those precious days spent in the company of his Master in Adhirbayjan, he was finally struck down, in circumstances of shameful cruelty, by that same Aziz Khan-i-Sardar who had dealt the fatal blow to Tahirih.

Волна жестоких гонений, бросившая Бахауллу в мрачное подземелье и погасившая светоч Тахиры, оборвала жизнь секретаря Баба, Сейида Хусейна Йезди, по прозванию Азиз, неотступно находившегося рядом с Учителем в Махку и Чехрике. Человек многоопытный и уважаемый, глубоко постигший смысл учения своего Повелителя и пользовавшийся Его неограниченным расположением, он упорно отклонял все исходившие из Тегерана предложения оставить Его и непрестанно искал возможности разделить с Ним мученическую смерть, в чем ему было отказано в тот день, когда Баб отдал свою жизнь на площади перед тебризскими казармами. Находясь в темнице Сейах Чаль вместе с Бахауллой, он черпал утешение в Его словах и вдохновлялся памятью дней, проведенных рядом с Учителем в горах Азербайджана, пока наконец не был безжалостно и жестоко замучен все тем же Азиз-ханом, палачом Тахиры.

Another victim of the frightful tortures inflicted by an unyielding enemy was the high-minded, the influential and courageous Haji Sulayman Khan. So greatly was he esteemed that the Amir-Nizam had felt, on a previous occasion, constrained to ignore his connection with the Faith he had embraced and to spare his life. The turmoil that convulsed Tihran as a result of the attempt on the life of the sovereign, however, precipitated his arrest and brought about his martyrdom. The Shah, having failed to induce him through the Hajibu'd-Dawlih to recant, commanded that he be put to death in any way he himself might choose. Nine holes, at his express wish, were made in his flesh, in each of which a lighted candle was placed. As the executioner shrank from performing this gruesome task, he attempted to snatch the knife from his hand that he might himself plunge it into his own body. Fearing lest he should attack him the executioner refused, and bade his men tie the victim's hands behind his back, whereupon the intrepid sufferer pleaded with them to pierce two holes in his breast, two in his shoulders, one in the nape of his neck, and four others in his back -- a wish they complied with. Standing erect as an arrow, his eyes glowing with stoic fortitude, unperturbed

Page 78

by the howling multitude or the sight of his own blood streaming from his wounds, and preceded by minstrels and drummers, he led the concourse that pressed round him to the final place of his martyrdom. Every few steps he would interrupt his march to address the bewildered bystanders in words in which he glorified The Báb and magnified the significance of his own death. As his eyes beheld the candles flickering in their bloody sockets, he would burst forth in exclamations of unrestrained delight. Whenever one of them fell from his body he would with his own hand pick it up, light it from the others, and replace it. "Why dost thou not dance?" asked the executioner mockingly, "since thou findest death so pleasant?" "Dance?" cried the sufferer, "In one hand the wine-cup, in one hand the tresses of the Friend. Such a dance in the midst of the market-place is my desire!" He was still in the bazaar when the flowing of a breeze, fanning the flames of the candles now burning deep in his flesh, caused it to sizzle, whereupon he burst forth addressing the flames that ate into his wounds: "You have long lost your sting, O flames, and have been robbed of your power to pain me. Make haste, for from your very tongues of fire I can hear the voice that calls me to my Beloved." In a blaze of light he walked as a conqueror might have marched to the scene of his victory. At the foot of the gallows he once again raised his voice in a final appeal to the multitude of onlookers. He then prostrated himself in the direction of the shrine of the Imam-Zadih Hasan, murmuring some words in Arabic. "My work is now finished," he cried to the executioner, "come and do yours." Life still lingered in him as his body was sawn into two halves, with the praise of his Beloved still fluttering from his dying lips. The scorched and bloody remnants of his corpse were, as he himself had requested, suspended on either side of the Gate of Naw, mute witnesses to the unquenchable love which The Báb had kindled in the breasts of His disciples.

Другой жертвой страшных мучений и пыток, на которые не скупился недремлющий враг, стал человек высокого образа мыслей, влиятельный и отважный Хаджи Сулейман-хан. Он пользовался таким почетом среди своего окружения, что Эмир Низам до поры закрывал глаза на его связь с Верой, которую он принял и которой посвятил жизнь. Однако волнения, потрясавшие столицу после покушения на жизнь шаха: ускорили его арест и последовавшую за ним мученическую смерть. Шах, которому не удалось, через посредничество Хаджиба уд-Доуле, заставить его отречься, распорядился предать его той смерти, какую он сам себе изберет. И вот, по воле Сулейман-хана, девять глубоких надрезов были сделаны на его теле, и девять горящих свечей было воткнуто в них. Поскольку палач отказался исполнить свою жестокую работу, Сулейман-хан попытался схватить нож и сам вонзить его себе в грудь. Боясь, что жертва может напасть на него, палач приказал своим помощникам связать Сулейман-хану руки за спиной, после чего бесстрашный мученик попросил проколоть две раны у себя на груди, две на плечах, одну на шее и еще четыре на спине, - и просьбу его исполнили. Прямой, как стрела, со взором, пылающим неустрашимой отвагой, невозмутимый среди яростно воющей толпы, не обращая внимания на струящуюся из ран кровь, под звуки барабанов и труб, он сам провел своих мучителей к месту казни. Пройдя несколько шагов, он останавливался и, обращаясь к изумленным зевакам, восхвалял Баба и превозносил ожидавшую его самого смерть. Глядя на пылающие в кровавых отверстиях свечи, он издавал возгласы ликования. Когда же одна из свечей упала на землю, он сам наклонился, поднял ее, зажег от других и вновь вставил в рану. "Отчего же ты еще и не танцуешь, - издевательски спросил его палач, - коли смерть кажется тебе столь желанной?" "Отчего не танцую?! - вскричал мученик. - В самом деле, что может быть лучше танца посреди базарной площади, когда в одной руке у тебя кубок с вином, а другая касается нежных волос Друга!" Когда он все еще находился на базаре, порыв внезапно налетевшего ветра раздул пламя свечей, и присутствовавшие услышали шипение заживо горящей плоти, а Сулейман-хан, обращаясь к огню, полыхавшему в его ранах, промолвил: "О пламя, где твоя язвящая сила? Ты уже более не властен причинить мне боль, Разгорись же поярче, ведь это мой Возлюбленный говорит со мною языком огня!" Окруженный огненным сияньем, он двинулся дальше - так победитель шествует к месту своего триумфа. У подножия эшафота он вновь возвысил голос, последний раз взывая к толпе. Потом простерся на земле, обратившись в сторону гробницы Имамзаде Хасан, и прошептал что-то на арабском. "Я исполнил свое дело, - крикнул он наконец палачу, - теперь твоя очередь". Жизнь еще теплилась в нем, и хвалы Возлюбленному продолжали слетать с коснеющих губ, когда тело его разрубили пополам. Изуродованные, окровавленные останки, как он сам того пожелал, повесили с обеих сторон Новых ворот - немым свидетельством неугасимой любви, которую пробудил Баб в сердцах своих учеников.

The violent conflagration kindled as a result of the attempted assassination of the sovereign could not be confined to the capital. It overran the adjoining provinces, ravaged Mazindaran, the native province of Bahá'u'lláh, and brought about in its wake, the confiscation, the plunder and the destruction of all His possessions. In the village of Takur, in the district of Nur, His sumptuously furnished home, inherited from His father, was, by order of Mirza Abu-Talib Khan, nephew of the Grand Vizir, completely despoiled, and whatever could not be carried away was ordered to be destroyed, while its rooms, more stately than those of the palaces of Tihran, were disfigured

Page 79

beyond repair. Even the houses of the people were leveled with the ground, after which the entire village was set on fire.

Ожесточенные волнения, вспыхнувшие как следствие неудавшегося покушения на государя, не ограничились столицей. Распространившись на соседние провинции, они перекинулись и на Мазендаран, родину Бахауллы, сопровождаясь грабежами и разрушениями. Пышно обставленный дом Бахауллы в городе Бакур района Нур, унаследованный Им от отца, по приказу Мирзы Абу Талиб-хана, племянника великого визиря, был полностью разраблен, то же, что не удалось унести - уничтожили, а великолепному внутреннему убранству, затмевавшему дворцы столичных вельмож, был нанесен непоправимый ущерб. Даже дома простых жителей сравняли с землей, после чего город предали огню.

The commotion that had seized Tihran and had given rise to the campaign of outrage and spoliation in Mazindaran spread even as far as Yazd, Nayriz and Shiraz, rocking the remotest hamlets, and rekindling the flames of persecution. Once again greedy governors and perfidious subordinates vied with each other in despoiling the innocent, in massacring the guiltless, and in dishonoring the noblest of their race. A carnage ensued which repeated the atrocities already perpetrated in Nayriz and Zanjan. "My pen," writes the chronicler of the bloody episodes associated with the birth and rise of our Faith, "shrinks in horror in attempting to describe what befell those valiant men and women.... What I have attempted to recount of the horrors of the siege of Zanjan ... pales before the glaring ferocity of the atrocities perpetrated a few years later in Nayriz and Shiraz." The heads of no less than two hundred victims of these outbursts of ferocious fanaticism were impaled on bayonets, and carried triumphantly from Shiraz to Abadih. Forty women and children were charred to a cinder by being placed in a cave, in which a vast quantity of firewood had been heaped up, soaked with naphtha and set alight. Three hundred women were forced to ride two by two on bare-backed horses all the way to Shiraz. Stripped almost naked they were led between rows of heads hewn from the lifeless bodies of their husbands, sons, fathers and brothers. Untold insults were heaped upon them, and the hardships they suffered were such that many among them perished.

Волнения, охватившие Тегеран и вызвавшие волну разбоя и насилия в Мазендаране, достигли таких отдаленных уголков, как Йезд, Нейриз и Шираз, всколыхнули провинциальную глушь и с новой силой заставили вспыхнуть пламя ненависти. И вновь алчные правители и их льстивые и коварные прислужники объединились, чтобы грабить честных людей, убивать без вины виноватых и бесчестить благороднейших среди своих соотечественников. Развязянная ими кровавая бойня напомнила о недавних страшных событиях в Нейризе и Зенджане. "Мое перо, - свидетельствует летописец кровавых дней зарождения и становления нашей Веры, - трепещет, описывая ужасы, обрушившиеся на этих отважных людей... Ужасы осады Зенджана бледнеют перед неслыханными жестокостями, свершившимися несколько лет спустя в Нейризе и Ширазе!" Отрубленные головы двухсот жертв этих вспышек свирепого фанатизма насадили на штыки и торжественно пронесли по дороге из Шираза в Абадах. От сорока женщин и детей, которых загнали в набитую хворостом пещеру, облили нефтью и подожгли, остался один лишь пепел. Триста женщин, усаженных по двое на неоседланных лошадей, привезли в Шираз, где почти нагишом, на глазах у толпы, водили сквозь частокол отрубленных голов их мужей, сыновей, отцов и братьев. Чудовищные оскорбления сыпались на них со всех сторон, и перенесенные ими тяготы были таковы, что лишь немногие остались в живых.

Thus drew to a close a chapter which records for all time the bloodiest, the most tragic, the most heroic period of the first Bahá'í century. The torrents of blood that poured out during those crowded and calamitous years may be regarded as constituting the fertile seeds of that World Order which a swiftly succeeding and still greater Revelation was to proclaim and establish. The tributes paid the noble army of the heroes, saints and martyrs of that Primitive Age, by friend and foe alike, from Bahá'u'lláh Himself down to the most disinterested observers in distant lands, and from the moment of its birth until the present day, bear imperishable witness to the glory of the deeds that immortalize that Age.

Таков был кровавый финал первой главы, открывающей самый трагичный, самый героический период первого века Веры Бахаи. Реки крови, не пересыхавшие во все эти тревожные, смятенные, горестные годы, питали обильные всходы нового Миропорядка и грядущее Откровение. Дань уважения, которую воздавали благородному сонму героев, святых и мучеников Начального Века равно друзья и враги, начиная с Самого Бахауллы до беспристрастных наблюдателей в дальних странах, с момента рождения Веры по наши дни, - стала немеркнущим свидетельством славных свершений, увековечивших это время.

"The whole world," is Bahá'u'lláh's matchless testimony in the Kitáb-i-Iqan, "marveled at the manner of their sacrifice.... The mind is bewildered at their deeds, and the soul marveleth at their fortitude and bodily endurance.... Hath any age witnessed such momentous happenings?" And again: "Hath the world, since the

Page 80

days of Adam, witnessed such tumult, such violent commotion?... Methinks, patience was revealed only by virtue of their fortitude, and faithfulness itself was begotten only by their deeds." "Through the blood which they shed," He, in a prayer, referring more specifically to the martyrs of the Faith, has significantly affirmed, "the earth hath been impregnated with the wondrous revelations of Thy might and the gem-like signs of Thy glorious sovereignty. Ere-long shall she tell out her tidings, when the set time is come."

"Весь мир, - таково бесценное свидетельство, оставленное Бахауллой в Кетаб-е Икане, - изумлялся тому, как эти люди жертвовали собою... Ум не в силах постичь величие их деяний, а душа с изумлением взирает на явленную ими духовную и телесную стойкость... Какой другой век видел что-либо подобное? И далее: "Разве доводилось миру, со дней Адамовых, зреть подобную смуту и столь яростные потрясения?.. Думается, имено духовная стойкость даровала им силу долготерпения, именно вера превращала их в героев". "Пролитая ими кровь, - утвекрждает Он в молитве, где говорится о мучениях за Веру, - напитала землю дивным откровением Твоего могущества, пророческими перлами Твоей славы и владычества. И вплоть до последнего часа будет эта земля благовествовать о Тебе".

To whom else could these significant words of Muhammad, the Apostle of God, quoted by Quddus while addressing his companions in the Fort of Shaykh Tabarsi, apply if not to those heroes of God who, with their life-blood, ushered in the Promised Day? "O how I long to behold the countenance of My brethren, my brethren who will appear at the end of the world! Blessed are We, blessed are they; greater is their blessedness than ours." Who else could be meant by this tradition, called Hadith-i-Jabir, recorded in the Kafi, and authenticated by Bahá'u'lláh in the Kitáb-i-Iqan, which, in indubitable language, sets forth the signs of the appearance of the promised Qa'im? "His saints shall be abased in His time, and their heads shall be exchanged as presents, even as the heads of the Turk and the Daylamite are exchanged as presents; they shall be slain and burned, and shall be afraid, fearful and dismayed; the earth shall be dyed with their blood, and lamentation and wailing shall prevail amongst their women; these are My saints indeed."

К кому еще, как не к этим героям Господним, что своей жизнью и кровью возвестили о грядущем Дне Обетованном, можно отнести глубокомысленные слова Пророка Божия, Мухаммада, слова, с которыми Куддус обращался к своим товарищам в форте шейха Табарси? Вот они: "О, как жажду Я узреть крепких духом собратьев Моих, что явятся в конце света! Благословенны Мы, и благословенны они* но их благодать более Нашей". И разве не о них повествует Хаис Джабира, упомянутое в Книге Кафи и подтвержденное Бахауллой в Кетаб-е Икане, где Он ясно говорит о знамениях, возвещающих явление Обетованного Каима: "Святые Его будут унижены в Его дни, и головы их будут дарить друг другу, как дарят друг другу головы врагов своих турки и далматы* огнем и мечом будут уничтожать их, страх охватит их, и силы их оставят их; земля окрасится их кровью, и плач и стенанья будут уделом жен их - таковы Мои святые истинные"?

"Tales of magnificent heroism," is the written testimony of Lord Curzon of Kedleston, "illumine the blood-stained pages of Bábi history.... The fires of Smithfield did not kindle a nobler courage than has met and defied the more refined torture-mongers of Tihran. Of no small account, then, must be the tenets of a creed that can awaken in its followers so rare and beautiful a spirit of self-sacrifice. The heroism and martyrdom of His (The Báb) followers will appeal to many others who can find no similar phenomena in the contemporaneous records of Islam." "Babism," wrote Prof. J. Darmesteter, "which diffused itself in less than five years from one end of Persia to another, which was bathed in 1852 in the blood of its martyrs, has been silently progressing and propagating itself. If Persia is to be at all regenerate it will be through this new Faith." "Des milliers de martyrs," attests Renan in his "Les Apotres," "sont accourus pour lui (The Báb) avec allegresse au devant de la mort. Un jour sans pareil peut-etre dans l'histoire du monde fut celui de la grande boucherie qui se fit des Bábis a Teheran." "One of those

Page 81

strange outbursts," declares the well-known Orientalist Prof. E. G. Browne, "of enthusiasm, faith, fervent devotion and indomitable heroism ... the birth of a Faith which may not impossibly win a place amidst the great religions of the world." And again: "The spirit which pervades The Bábis is such that it can hardly fail to affect most powerfully all subjected to its influence.... Let those who have not seen disbelieve me if they will, but, should that spirit once reveal itself to them, they will experience an emotion which they are not likely to forget." "J'avoue meme," is the assertion made by Comte de Gobineau in his book, "que, si je voyais en Europe une secte d'une nature analogue au Bábysme se presenter avec des avantages tels que les siens, foi aveugle, enthousiasme extreme, courage et devouement eprouves, respect inspire aux indifferents, terreur profonde inspiree aux adversaires, et de plus, comme je l'ai dit, un proselytisme qui ne s'arrete pas, et donc les succes sont constants dans toutes les classes de la societe; si je voyais, dis-je, tout cela exister en Europe, je n'hesiterais pas a predire que, dans un temps donne, la puissance et le sceptre appartiendront de toute necessite aux possesseurs de ces grands avantages."

"Примеры несравненного мужества и героизма, - пишет лорд Керзон Кеддлстонский, - озаряют запятнанные кровью страницы истории бабидов... Костры Смитфилда не пылали так ярко, как сердца этих благородных и отважных людей, бросавших вызов искуснейшим в своем деле палачам Тегерана. Сколь же могучей силой должно обладать учение, вдохновляющее своих приверженцев на столь великое и прекрасное самоотвержение. Вряд ли в современной истории ислама отыщется явление, хотя бы отдаленно сопоставимое с героической, мученической смертью, которую приняло большинство последователей Баба". "Бабизм, - пишет профессор Дж.Дармстетер, - который менее чем за пять лет распространился по всей Персии, который в 1852 году принял крещение в кровавой купели, исподволь рос и расширял свое влияние. Если Персии и суждено полностью переродиться, то исключительно благодаря новой Вере". "Des millieurs de martyrs sout accourus pour lui (The Báb) avee allegrresse au devantde la mort. Un jour sans parlil pent - etre dans l'histoire du monde fut celni de la grande boucherie quise fit des Bábis a Teheran"* "?i?aaiea Aa?u, - cayaeyao ecaanoiue i?eaioaeeno, i?ioanni? Y.A?.A?aoi, - eioi?ay, aiieia aa?iyoii, caeiao ianoi n?aae aaaoueo ?aeeaee ie?a, nii?iai?aaeinu anieaneii ii?aceoaeuiiai aiiaooaaeaiey, aa?u, ai?y?ae iaai?iinoe e aaccaaaoiiai aa?iecia". И далее: "Дух, которым преисполнены бабиды, не может самым серьезным образом не повллиять на всех, кто с ним соприкасается... И если те, кто не веримт мне на слово, сами хоть раз столкнутся с ним, они испытают то же незабываемое чувство, которое довелось пережить мне". "Javone meme, que si je voyais en Europe une secte d'une nature analoguc an Bábysme se presenter avec des avantage tels que les siens, foi avengle, enthousiasme extreme, conrage et devoucment eprouves, respectinspire aux indifferent, terreur profonde inspirer aux adversaires ef de plus, comme je l'ai dit, un proselytisme qui ne s'arrefe pas et dono les succes sont constants dans toutes les classes de la soccie'te'; si je voyais, dis-je, font cela exister en Europe, je n'hesiterais pas a preclire que, dans un temps donne, la puissance et le sceptre appartiendront de toute necessite anx possesseurs de ces grands avantages"."**

* "Тысячи жертв, - свидетельствует Ренан в "Апостолах", - с радостью шли на смерть во имя его (Баба). Вряд ли в мировой истории найдется что-либо, сопоставимое с резней, унесшей жизни тысяч бабидов в Тегеране" (фр.).

** "Готов утверждать, - пишет в своей книге граф де Гобино, - что если бы в Европе появилась секта, подобная бабидам, со всеми присущими им качествами, как то: слепая вера, безграничный энтузиазм, несравненное мужество и отвага, уважение, которое они вызывали у равнодушных, панический ужас, который они внушали врагам, и, наконец, если учесть непрестанный поток новообращенных, о чем я уже говорил, и непрестанно растущее число последователей среди всех слоев общества, - если бы, повторяю, в Европе явилось нечто подобное, то я, ни минуты не колеблясь, предрек бы этому движению полный и окончательный триумф через самое непродолжительное время" (фр.).

"The truth of the matter," is the answer which Abbas-Quli Khan-i-Larijani, whose bullet was responsible for the death of Mulla Husayn, is reported to have given to a query addressed to him by Prince Ahmad Mirza in the presence of several witnesses, "is that any one who had not seen Karbila would, if he had seen Tabarsi, not only have comprehended what there took place, but would have ceased to consider it; and had he seen Mulla Husayn of Bushruyih, he would have been convinced that the Chief of Martyrs (Imam Husayn) had returned to earth; and had he witnessed my deeds, he would assuredly have said: 'This is Shimr come back with sword and lance...' In truth, I know not what had been shown to these people, or what they had seen, that they came forth to battle with such alacrity and joy.... The imagination of man cannot conceive the vehemence of their courage and valor."

"Суть дела в том, - сказал Аббас Кули-хан Лариджани, чьей пулей был сражен насмерть Мулла Хусейн, отвечая на вопрос, заданный ему принцем Ахмадом Мирзой в присутствии нескольких свидетелей, - что даже если не побывал в Кербеле, то, увидь он происходившее в форте Табарси, все его сомнения тут же рассеялись бы, и он узнал бы в Мулле Хусейне из Бушруйе сошедшего на Землю Имама Хусейна, Величайшего из Мучеников, а при виде моих деяний твердо заявил бы: "Это сам Шимр вновь явился с копьем и мечом..."Говоря по правде, я не знаю, какие знаменья узрели эти люди, что с такой неудержимой радостью рвались в бой... Ум человеческий не в силах постичь их пламенного мужества и отваги".

What, in conclusion, we may well ask ourselves, has been the fate of that flagitious crew who, actuated by malice, by greed or fanaticism, sought to quench the light which The Báb and His followers had diffused over their country and its people? The rod of Divine chastisement, swiftly and with unyielding severity, spared neither the Chief Magistrate of the realm, nor his ministers and counselors, nor the ecclesiastical dignitaries of the religion with which his government was indissolubly connected, nor the governors

Page 82

who acted as his representatives, nor the chiefs of his armed forces who, in varying degrees, deliberately or through fear or neglect, contributed to the appalling trials to which an infant Faith was so undeservedly subjected. Muhammad Shah himself, a sovereign at once bigoted and irresolute who, refusing to heed the appeal of The Báb to receive Him in the capital and enable Him to demonstrate the truth of His Cause, yielded to the importunities of a malevolent minister, succumbed, at the early age of forty, after sustaining a sudden reverse of fortune, to a complication of maladies, and was condemned to that "hell-fire" which, "on the Day of Resurrection," the Author of the Qayyumu'l-Asma' had sworn would inevitably devour him. His evil genius, the omnipotent Haji Mirza Aqasi, the power behind the throne and the chief instigator of the outrages perpetrated against The Báb, including His imprisonment in the mountains of Adhirbayjan, was, after the lapse of scarcely a year and six months from the time he interposed himself between the Shah and his Captive, hurled from power, deprived of his ill-gotten riches, was disgraced by his sovereign, was driven to seek shelter from the rising wrath of his countrymen in the shrine of Shah Abdu'l-'Azim, and was later ignominiously expelled to Karbila, falling a prey to disease, poverty and gnawing sorrow -- a piteous vindication of that denunciatory Tablet in which his Prisoner had foreshadowed his doom and denounced his infamy. As to the low-born and infamous Amir-Nizam, Mirza Taqi Khan, the first year of whose short-lived ministry was stained with the ferocious onslaught against the defenders of the Fort of Tabarsi, who authorized and encouraged the execution of the Seven Martyrs of Tihran, who unleashed the assault against Vahid and his companions, who was directly responsible for the death-sentence of The Báb, and who precipitated the great upheaval of Zanjan, he forfeited, through the unrelenting jealousy of his sovereign and the vindictiveness of court intrigue, all the honors he had enjoyed, and was treacherously put to death by the royal order, his veins being opened in the bath of the Palace of Fin, near Kashan. "Had the Amir-Nizam," Bahá'u'lláh is reported by Nabil to have stated, "been aware of My true position, he would certainly have laid hold on Me. He exerted the utmost effort to discover the real situation, but was unsuccessful. God wished him to be ignorant of it." Mirza Aqa Khan, who had taken such an active part in the unbridled cruelties perpetrated as a result of the attempt on the life of the sovereign, was driven from office, and placed under strict surveillance in Yazd, where he ended his days in shame and despair.

Page 83

Какова же, имеем мы право спросить себя в заключение, была дальнейшая судьба той, движимой алчностью, злобой и фанатизмом, шайки негодяев, которая всячески старалась погасить свет учения Баба и его последователей, воссиявший над землей Персии и ее народом? Бич гнева Господня безжалостно покарал злодеев, не пощадив ни верховного владыки, правившего страной, ни его министров и советников, ни представителей духовенства, действовавших рука об руку с властями, ни губернаторов, представлявших интересы высших властей на местах, ни военачальников, которые в разной степени, сознательно, из страха или по небрежению содействовали жестоким карательным мерам, каким незаслуженно подвергалась юная Вера. Сам Мухаммад-шах, правитель нетерпимый и нерешительный, отклонивший просьбу Баба принять Его в столице и предоставить Ему возможность доказать правоту Своего Дела, руководясь постоянными наветами и оговорами коварного визиря, едва дожил до сорока с небольших лет, после чего фортуна резко от него отвернулась и он скончался от многочисленных недугов, обреченный, по клятвенному заверению Автора Кайум уль-Асмы, быть ввергнутым "в Судный День" в "геенну огненную". Его злой гений, всемогущий Хаджи Мирза Акаси, державший в своих руках все нити власти, главный вдохновитель гонений, которым подвергся Баб, включая Его заточение в горах Азербайджана, по прошествии немногим более полутора лет с того дня, как он встал между шахом и его Узником, был смещен, лишен всех неправедно нажитых сокровищ, впал в немилость, был вынужден скрываться от гнева своих соотечественников в гробнице Абдул Азим-шаха, а позже с позором был изгнан в Кербелу, где и пал под гневом болезни, скорбей и нищеты, тем самым плачевно подтвердив предреченное пророческой Скрижалью, в которой его Пленник предсказал его погибель и бесчестие. Низкородный и бесчестный Эмир Низам, Мирза Таки-хан, который в первый же год своего недолгого правления напятнал себя, устроив кровавую резню в форте Табарси, по чьему повелению были казнены Семь тегеранских мучеников, кто руковордил травлей Вахида и его товарищей, кто несет прямую ответственность за смертный приговор, вынесенный Бабу, кто подготовил почву для братоубийственных волнений в Зенджане, - Эмир Низам, из-за нерасположения государя и мстительного коварства дворцовых интриг, лишился всех почестей и титулов и был вероломно предан смерти, когда, по высочайшему изволению, ему перерезали вены в бассейне дворца Фин, недалеко от Кашана. "Знай Эмир Низам о Моих истинных взглядах, - заявляет Бахаулла со слов Набиля, - он, несомненно, наложил бы на Меня руки. Но как ни старался он выяснить, что же происходит на самом деле, ему это не удалось. Так пожелал Господь". Мирза Ага-хан, принимавший действенное участие в зверствах, чинимых повсюду после покушения на государя, был смещен со своего поста и под строгим надзором выслан в Йезд, где окончил свои дни в позоре и отчаянии.

Husayn Khan, the governor of Shiraz, stigmatized as a "wine-bibber" and a "tyrant," the first who arose to ill-treat The Báb, who publicly rebuked Him and bade his attendant strike Him violently in the face, was compelled not only to endure the dreadful calamity that so suddenly befell him, his family, his city and his province, but afterwards to witness the undoing of all his labors, and to lead in obscurity the remaining days of his life, till he tottered to his grave abandoned alike by his friends and his enemies. Hajibu'd-Dawlih, that bloodthirsty fiend, who had strenuously hounded down so many innocent and defenseless Bábis, fell in his turn a victim to the fury of the turbulent Lurs, who, after despoiling him of his property, cut off his beard, and forced him to eat it, saddled and bridled him, and rode him before the eyes of the people, after which they inflicted under his very eyes shameful atrocities upon his womenfolk and children. The Sa'idu'l-'Ulama, the fanatical, the ferocious and shameless mujtahid of Barfurush, whose unquenchable hostility had heaped such insults upon, and caused such sufferings to, the heroes of Tabarsi, fell, soon after the abominations he had perpetrated, a prey to a strange disease, provoking an unquenchable thirst and producing such icy chills that neither the furs he wrapped himself in, nor the fire that continually burned in his room could alleviate his sufferings. The spectacle of his ruined and once luxurious home, fallen into such ill use after his death as to become the refuse-heap of the people of his town, impressed so profoundly the inhabitants of Mazindaran that in their mutual vituperations they would often invoke upon each other's home the same fate as that which had befallen that accursed habitation. The false-hearted and ambitious Mahmud Khan-i-Kalantar, into whose custody Tahirih had been delivered before her martyrdom, incurred, nine years later, the wrath of his royal master, was dragged feet first by ropes through the bazaars to a place outside the city gates, and there hung on the gallows. Mirza Hasan Khan, who carried out the execution of The Báb under orders from his brother, the Amir-Nizam, was, within two years of that unpardonable act, subjected to a dreadful punishment which ended in his death. The Shaykhu'l-Islam of Tabriz, the insolent, the avaricious and tyrannical Mirza Ali Asghar, who, after the refusal of the bodyguard of the governor of that city to inflict the bastinado on The Báb, proceeded to apply eleven times the rods to the feet of his Prisoner with his own hand, was, in that same year, struck with paralysis, and, after enduring the most excruciating ordeal, died a miserable death -- a death that was soon followed by

Page 84

the abolition of the function of the Shaykhu'l-Islam in that city. The haughty and perfidious Mirza Abu-Talib Khan who, disregarding the counsels of moderation given him by Mirza Aqa Khan, the Grand Vizir, ordered the plunder and burning of the village of Takur, as well as the destruction of the house of Bahá'u'lláh, was, a year later, stricken with plague and perished wretchedly, shunned by even his nearest kindred. Mihr-'Ali Khan, the Shuja'u'l-Mulk, who, after the attempt on the Shah's life, so savagely persecuted the remnants of The Bábi community in Nayriz, fell ill, according to the testimony of his own grandson, and was stricken with dumbness, which was never relieved till the day of his death. His accomplice, Mirza Na'im, fell into disgrace, was twice heavily fined, dismissed from office, and subjected to exquisite tortures. The regiment which, scorning the miracle that warned Sam Khan and his men to dissociate themselves from any further attempt to destroy the life of The Báb, volunteered to take their place and riddled His body with its bullets, lost, in that same year, no less than two hundred and fifty of its officers and men, in a terrible earthquake between Ardibil and Tabriz; two years later the remaining five hundred were mercilessly shot in Tabriz for mutiny, and the people, gazing on their exposed and mutilated bodies, recalled their savage act, and indulged in such expressions of condemnation and wonder as to induce the leading mujtahids to chastise and silence them. The head of that regiment, Aqa Jan Big, lost his life, six years after The Báb's martyrdom, during the bombardment of Muhammarih by the British naval forces.

Губернатор Шираза, Хусейн-хана, снискавшего сомнительную славу "пьяницы и тирана", первого, кто подверг Баба унизительному обращению, кто публично оскорблял Его и заставил своего слугу ударить Его, постигло страшное бедствие, внезапно обрушившееся на него самого, его семью, его город и всю ширазскую провинцию, а впоследствии ему суждено было увидеть, как рушится дело его рук, и провести остаток дней в безвестности, позабытому друщьями и врагами, неверным шагом бредя к разверстой могиле. Кровожадный фанатик Хаджиб уд-Доуле, подвергший безжалостной травле стольких невинных и беззащитных бабидов, сам, в свою очередь, пал жертвой свирепых луров, которые, разграбив его имущество, отрезали ему бороду и заставили съесть ее, после чего, оседлав и взнуздав, ездили на нем по улицам и на его глазах жестоко надругались над его женами и детьми. Нетерпимого, жестокосердного и лицемерного Саида уль-Улему, муджтахида из Барфуруша, чья неутомимая ненависть стала источником унижений и мук героев форта Табарси, вскоре после учиненных им злодейств постиг странный недуг, заставивший его мучиться неутомимой жаждой, ледяная дрожь сотрясала его тело, так что ни меха, в которые он кутался, ни постоянно поддерживаемый в его покоях огонь не могли избавить его от страданий, Зрелище некогда великолепного, пышного дворца, после смерти хозяина превратившегося в городскую свалку, произвело столь сильное впечатление на жителей Мазендарана, что, бранясь, соседи часто желали друг другу, чтобы дома их постигла та же участь, что и проклятое жилище муджтахида. Двуличный и честолюбивый Махмуд-хан Калантар, в доме которого перед казнью томилась под стражей Тахира, девять лет спустя навлек на себя гнев своего царственного повелителя; привязанного за ноги, его проволокли по тегеранским базарам и повесили на виселице, сооруженной за городскими воротами. Мирзу Хасан-хана, который, исполняя приказ брата, Эмира Низама, руководил казнью Баба, через два года после свершенного им злого дела подвергли страшному наказанию, от которого он скончался. Высокомерного, скупого и своевольного Шейха уль-Ислама Тебриза, Мирзу Али Ашгара, который, после этого, как телохранитель губернатора отказался участвовать в наказании Баба, своей рукой нанес Узнику одиннадцать палочных ударов, в том же году разбил паралич, и он скончался в неописуемых мучениях, а вскоре и сама должность Шейха уль-Ислама была в Тебризе упразднена. Надменный и вероломный Мирза Абу Талиб-хан, пренебрегший благоразумными советами великого визиря, Мирзы Ага-хана, велевший предать огню и мечу город Такур и разрушить дом Бахауллы, через год после этих событий пал от чумы, и даже близкие родственники и домочадцы обходили умирающего стороной. Мехр Али-хан, Шуджа уль-Мульк, который после покушения на шаха яро преследовал уцелевших бабидов Нейриза, по свидетельству его внука, был поражен немотой, и дар речи так и не вернулся к нему до самой смерти. Его сообщника, Мирзу Каима, впавшего в опалу, дважды заставляли платить крупный откуп, отстранили от места и подвергли изощренным пыткам. Двести пятьдесят солдат и офицеров, которые презрели чудесное явление, заставившее Сам-хана и его людей отказаться от дальнейших посягательств на жизнь Баба, и добровольно встали на их место и изрешетили Его тело пулями, в тот же год погибли в результате страшного землетрясения между Ардибилом и Тебризом; а двумя годами позже оставшиеся пятьсот были безжалостно расстреляны за поднятый ими в Тебризе мятеж, причем, глядя на выставленные напоказ изуродованные тела, горожане, помнившие содеянное зло, осыпали их такими поношениями, что главные муджтахиды города вынуждены были увещеваниями и угрозами заставить их замолчать. Командовавший этим полком Ага Джан Биг погиб шесть лет спустя после казни Баба во время обстрела Мухаммариха британским военным флотом.

The judgment of God, so rigorous and unsparing in its visitations on those who took a leading or an active part in the crimes committed against The Báb and His followers, was not less severe in its dealings with the mass of the people -- a people more fanatical than the Jews in the days of Jesus -- a people notorious for their gross ignorance, their ferocious bigotry, their willful perversity and savage cruelty, a people mercenary, avaricious, egotistical and cowardly. I can do no better than quote what The Báb Himself has written in the Dala'il-i-Sab'ih (Seven Proofs) during the last days of His ministry: "Call thou to remembrance the early days of the Revelation. How great the number of those who died of cholera! That was indeed one of the prodigies of the Revelation, and yet none recognized it! During four years the scourge raged among Shi'ah Muslims without any one grasping its significance!" "As to the great mass of its people (Persia)," Nabil has recorded in his immortal narrative, "who watched with sullen indifference the tragedy that was being enacted

Page 85

before their eyes, and who failed to raise a finger in protest against the hideousness of those cruelties, they fell, in their turn, victims to a misery which all the resources of the land and the energy of its statesmen were powerless to alleviate.... From the very day the hand of the assailant was stretched forth against The Báb ... visitation upon visitation crushed the spirit out of that ungrateful people, and brought them to the very brink of national bankruptcy. Plagues, the very names of which were almost unknown to them except for a cursory reference in the dust-covered books which few cared to read, fell upon them with a fury that none could escape. That scourge scattered devastation wherever it spread. Prince and peasant alike felt its sting and bowed to its yoke. It held the populace in its grip, and refused to relax its hold upon them. As malignant as the fever which decimated the province of Gilan, these sudden afflictions continued to lay waste the land. Grievous as were these calamities, the avenging wrath of God did not stop at the misfortunes that befell a perverse and faithless people. It made itself felt in every living being that breathed on the surface of that stricken land. It afflicted the life of plants and animals alike, and made the people feel the magnitude of their distress. Famine added its horrors to the stupendous weight of afflictions under which the people were groaning. The gaunt spectre of starvation stalked abroad amidst them, and the prospect of a slow and painful death haunted their vision.... People and government alike sighed for the relief which they could nowhere obtain. They drank the cup of woe to its dregs, utterly unregardful of the Hand which had brought it to their lips, and of the Person for Whose sake they were made to suffer."

Page 86
Page 87

Суд Божий, с неумолимой суровостью обрушившийся на тех, кто непосредственно руководил преступлениями, направленными против Баба и Его последователей, не пощадил и народ - более фанатичный, чем иудеи во времена Христа, погрязший в невежестве, жестокий и кровожадный, развращенный, продажный, алчный, себялюбивый и коварный, Лучше всего будет, пожалуй, привести слова Самого Баба, так писавшего о последних днях Своего служения в Книге "Далаил-е Сабе" ("Семь дрказательств"): "Воскреси в памяти все, последовавшее за провозглашением Вести. Тысячами косил людей злой недуг. Однако никто не распознал в этом знамения свыше! Четыре года бушевала среди правоверных буря гнева Господня - и ни один не постиг происходящего!" "Народ ее (Персии), - вспоминает Набиль в своем бессмертном повествовании, - с угрюмым безразличием следивший за трагедией, разыгравшейся на его глазах, ни единым знаком, ни единым жестом не выразивший своего несогласия с отвратительными зверствами, в свою очередь, стал жертвой бедствий, от которых не спасли его ни богатства страны, ни усилия государственных деятелей... С того самого дня, как злые силы восстали против Баба, тяжкие испытания одно за другим обрушивались на злосчастный народ Персии, подверя его к самому краю пропасти. Моровое поверие, краткие упоминания о котором изредка встречали книгочеи на страницах запыленных томов, не зная пощады, настигало людей повсюду. Гнев Господень разрушал все, до чего ни касался; уязвлял равно знатного вельможу и простолюдина, заставляя их склоняться в безмолвной покорности. Поистине не ведала устали карающая десница. Начавшись злостной лихорадкой, унесшей десятую часть жителей провинции Гилян, внезапные вспышки смертоносных болезней продолжали опустошать земли. Но и этим не удовольствовался дух мщения Господня, и все новые беды сыпались на развратное, вероломное племя. Всяк живущий на проклятой земле испытал его. Ярость его познали все злаки полевые, дикие звери и домашний скот, и люди восчувствовали, сколь велико их горе. А вскоре и ужасы голода добавились к тяжести испытаний, от которых стоял над землей немолчный стон. Костлявый призрак голодной смерти преследовал их по пятам, и картины предсмертных мук неотступно стояли перед глазами... Народ и правители равно жаждали облегчения, но негде им было его обрести. До дна испили они чашу страданий, не ведая, Чья Рука поднесла ее к их устам и во имя Кого выпало им пострадать".

Второй период
Годы служения Бахауллы
Page 88
Page 89
Глава VI
The Birth of The Bahá'í Revelation

The train of dire events that followed in swift succession the calamitous attempt on the life of Nasiri'd-Din Shah mark, as already observed, the termination of The Bábi Dispensation and the closing of the initial, the darkest and bloodiest chapter of the history of the first Bahá'í century. A phase of measureless tribulation had been ushered in by these events, in the course of which the fortunes of the Faith proclaimed by The Báb sank to their lowest ebb. Indeed ever since its inception trials and vexations, setbacks and disappointments, denunciations, betrayals and massacres had, in a steadily rising crescendo, contributed to the decimation of the ranks of its followers, strained to the utmost the loyalty of its stoutest upholders, and all but succeeded in disrupting the foundations on which it rested.

Цепь страшных событий, стремительно последовавших одно за другим после рокового покушения на жизнь Насир ад-Дин-шаха, как уже говорилось, подводит черту Проповеди Баба и завершает первую, мрачнейшую и наикровавейшую главу в истории первого века Бахаи. Вследствие неслыханных по размаху волнений, вызванных этими событиями, Вера, котору. возгласил Баб, подверглась самой серьезной опасности. И впрямь, не успела она возникнуть, как тяжкие испытания, гонения, предательства, отречения и кровавые расправы, нарастая день ото дня, унесли десятую часть ее последователей, сковали действия ее самых ревностных поборников и едва не подорвали самые ее основы.

From its birth, government, clergy and people had risen as one man against it and vowed eternal enmity to its cause. Muhammad Shah, weak alike in mind and will, had, under pressure, rejected the overtures made to him by The Báb Himself, had declined to meet Him face to face, and even refused Him admittance to the capital. The youthful Nasiri'd-Din Shah, of a cruel and imperious nature, had, both as crown prince and as reigning sovereign, increasingly evinced the bitter hostility which, at a later stage in his reign, was to blaze forth in all its dark and ruthless savagery. The powerful and sagacious Mu'tamid, the one solitary figure who could have extended Him the support and protection He so sorely needed, was taken from Him by a sudden death. The Sherif of Mecca, who through the mediation of Quddus had been made acquainted with the new Revelation on the occasion of The Báb's pilgrimage to Mecca, had turned a deaf ear to the Divine Message, and received His messenger with curt indifference. The prearranged gathering that was to have taken place in the holy city of Karbila, in the course of The Báb's return journey from Hijaz, had, to the disappointment of His followers who had been eagerly awaiting His arrival, to be definitely abandoned. The eighteen Letters of the Living, the principal bastions that buttressed the infant strength of the Faith, had for the most part fallen. The "Mirrors," the "Guides," the "Witnesses"

Page 90

comprising The Bábi hierarchy had either been put to the sword, or hounded from their native soil, or bludgeoned into silence. The program, whose essentials had been communicated to the foremost among them, had, owing to their excessive zeal, remained for the most part unfulfilled. The attempts which two of those disciples had made to establish the Faith in Turkey and India had signally failed at the very outset of their mission. The tempests that had swept Mazindaran, Nayriz and Zanjan had, in addition to blasting to their roots the promising careers of the venerated Quddus, the lion-hearted Mulla Husayn, the erudite Vahid, and the indomitable Hujjat, cut short the lives of an alarmingly large number of the most resourceful and most valiant of their fellow-disciples. The hideous outrages associated with the death of the Seven Martyrs of Tihran had been responsible for the extinction of yet another living symbol of the Faith, who, by reason of his close kinship to, and intimate association with, The Báb, no less than by virtue of his inherent qualities, would if spared have decisively contributed to the protection and furtherance of a struggling Cause.

Едва лишь прозвучала благая Весть, власти, духовенство и народ как один восстали на нее, поклявшись непримиримо враждовать с новым учением. Слабовольный и недалекий Мухаммад-шах, поддавшись на уговоры своих приближенных, отверг мирные предложения, с которыми обращался к нему Сам Баб, не пожелал встретиться с Ним лицом к лицу и даже запретил Ему въезд в столицу. Юный Насир ад-Дин-шах, властный и жестокий по натуре, сначала как наследный принц, а затем как государь, способствовал ужесточению гонений на бабидов, что, в поздний период его царствования, вызвало череду вспышек безжалостного насилия. Дальновидный и могущественный Мутамид - единственный, кто мог стать для Баба опорой и поддержкой, в которой Он так нуждался, скоропостижно умер. Шериж Мекки, который через Куддуса узнал о новом Откровении и о паломничестве Баба в Мекку, остался глух к Божественной Вести и встретил Его посланца с учтивым, но холодным безразличием, Заранее готовившийся сход, назначенный в священном городе Кербеле на обратном пути Баба из Хиджаза, к разочарованию Его последователей, с нетерпением ожидавших Его прибытия, так и не состоялся. Восемнадцать Письмен Живущего - столпы, на которых зиждилась мощь юной Веры, - пали. "Зерцала", "Вожди", "Свидетели", почти вся верхушка Движения, были либо физически уничтожены, либо изгнаны из разных мест, либо вынуждены хранить молчание. Чрезмерное рвение помешало выполнить основные цели программы, намеченной Учителем, Попытка двух учеников Баба проповедовать Веру в Индии и Турции уже в самом начале потерпела полный крах. Буря, пронесшаяся над Мазендараном, Нейризом и Зенджаном, не только пресекла в зародыше многообещающую деятельность почитаемого всеми Куддуса, наделенного львиным сердцем Муллы Хусейна, высокоученого Вахида и неутомимого Худжата, но и унесла жизни большинства их наиболее одаренных и отважных товарищей. Отвратительная вспышка насилия, приведшая к гибели Семи тегеранских мучеников, уничтожила еще один живой символ Веры - человека, по крови и духу близкого Бабу и от природы столь добродетельного, что, останься он в живых, он, несомненно, внес бы ощутимую лепту в защиту воинствующих интересов Дела.

The storm which subsequently burst, with unexampled violence, on a community already beaten to its knees, had, moreover, robbed it of its greatest heroine, the incomparable Tahirih, still in the full tide of her victories, had sealed the doom of Siyyid Husayn, The Báb's trusted amanuensis and chosen repository of His last wishes, had laid low Mulla Abdu'l-Karim-i-Qasvini, admittedly one of the very few who could claim to possess a profound knowledge of the origins of the Faith, and had plunged into a dungeon Bahá'u'lláh, the sole survivor among the towering figures of the new Dispensation. The Báb -- the Fountainhead from whence the vitalizing energies of a newborn Revelation had flowed -- had Himself, ere the outburst of that hurricane, succumbed, in harrowing circumstances, to the volleys of a firing squad leaving behind, as titular head of a well-nigh disrupted community, a mere figurehead, timid in the extreme, good-natured yet susceptible to the slightest influence, devoid of any outstanding qualities, who now (loosed from the controlling hand of Bahá'u'lláh, the real Leader) was seeking, in the guise of a dervish, the protection afforded by the hills of his native Mazindaran against the threatened assaults of a deadly enemy. The voluminous writings of the Founder of the Faith -- in manuscript, dispersed, unclassified, poorly transcribed and ill-preserved, were in part, owing to the fever and tumult of the times, either deliberately destroyed, confiscated, or hurriedly dispatched to places of safety beyond the confines of the land in

Page 91

which they were revealed. Powerful adversaries, among whom towered the figure of the inordinately ambitious and hypocritical Haji Mirza Karim Khan, who at the special request of the Shah had in a treatise viciously attacked the new Faith and its doctrines, had now raised their heads, and, emboldened by the reverses it had sustained, were heaping abuse and calumnies upon it. Furthermore, under the stress of intolerable circumstances, a few of The Bábis were constrained to recant their faith, while others went so far as to apostatize and join the ranks of the enemy. And now to the sum of these dire misfortunes a monstrous calumny, arising from the outrage perpetrated by a handful of irresponsible enthusiasts, was added, branding a holy and innocent Faith with an infamy that seemed indelible, and which threatened to loosen it from its foundations.

Мало того - свирепый ураган, бушевавший над останками поверженной в прах общины, вырвал из ее рядов героическую, несравненную Тахиру, переживавшую расцвет славы и признания, подписал смертный приговор Сейиду Хусейну - довереному Баба, хранителю Его последней воли, погубил Муллу Абдул Карима Казвини, одного из очень немногих, кто по праву мог притязать на глубокое знание основ Веры, и, наконец, бросил в темницу Бахауллу - единственного из знаменитых последователей нового Откровения, оставшегося в живых. Сам Баб - Источник, даривший живительной силой ростки нового Откровения - был сметен первыми же порывами Бури, погибнув лютой смертью, под градом пуль, оставив после Себя главой почти окончательно распавшейся общины человека, который вряд ли мог претендовать на то, чтобы действительно играть эту роль, крайне робкого, доброго по натуре, но легко подпадающего под любое влияние, лишенного каких-либо выдающихся качеств, который теперь, когда особенно остро чувствовалось отсутствие направляющей руки, истинного Вождя - Бахауллы, в обличье дервиша скрывался от преследований смертного врага в родных горах Мазендарана. Многочисленные писания Основателя Веры в виде рукописных списков, разрозненные, спутанные, пострадавшие от условий, в которых они хранились, из-за царившей кругом сумятицы и смятения, были частично уничтожены, конфискованы, а частично - в спешке - разосланы по безопасным местам в пределах той земли, где были явлены. Могущественные враги, среди которых особенно выделялся непомерно честолюбивый и лицемерный Хаджи Мирза Карим-хан, который еще недавно по специальному повелению шаха сочинял направленные против нового Вероучения, полные яда трактаты, враги эти теперь вновь подняли головы и, воодушевленные своими успехами, обрушились на бабидов с угрозами и клеветой. Вследствие этого, оказавшись в практически безвыходном положении, некоторые из последователей Баба отреклись от своей веры, а некоторые пошли даже на предательство, открыто переметнувшись на сторону врага. И вот, в довершение нескончаемых бед, поток чудовищной клеветы, поводом для которой послужили безответственные действия горстки чрезмерно ярых приверженцев Веры, излился на всех сторонников святого, непогрешимого Учения, покрыв его, казалось бы, несмываемым позором и угрожая расшатать его основы.

And yet the Fire which the Hand of Omnipotence had lighted, though smothered by this torrent of tribulations let loose upon it, was not quenched. The flame which for nine years had burned with such brilliant intensity was indeed momentarily extinguished, but the embers which that great conflagration had left behind still glowed, destined, at no distant date, to blaze forth once again, through the reviving breezes of an incomparably greater Revelation, and to shed an illumination that would not only dissipate the surrounding darkness but project its radiance as far as the extremities of both the Eastern and Western Hemispheres. Just as the enforced captivity and isolation of The Báb had, on the one hand, afforded Him the opportunity of formulating His doctrine, of unfolding the full implications of His Revelation, of formally and publicly declaring His station and of establishing His Covenant, and, on the other hand, had been instrumental in the proclamation of the laws of His Dispensation through the voice of His disciples assembled in Badasht, so did the crisis of unprecedented magnitude, culminating in the execution of The Báb and the imprisonment of Bahá'u'lláh, prove to be the prelude of a revival which, through the quickening power of a far mightier Revelation, was to immortalize the fame, and fix on a still more enduring foundation, far beyond the confines of His native land, the original Message of the Prophet of Shiraz.

И все же Огонь, возженный Всемогущей Десницей, не угас, вопреки гонениям, бедам и смутам. Светоч, столь ослепительно ярко сиявший на протяжении девяти лет, и в самом деле был растоптан и уничтожен в единый миг, но на пепелище великого пожара остались сокрыто тлеющие угли, и при первом же дуновении нового, могущественнейшего Откровения они вновь вспыхнули, слепящим сияньем рассеивая обступившую тьму и достигнув самых дальних пределов восточного и западного полушария. Точно так же, как насильственное пленение Баба, с одной стороны, дало Ему возможность сформулировать Свое учение, представить широкую картину последствий нового Откровения, открыто и всенародно заявить о Своей позиции и установлении Своего Завета, а с другой - повлекло за собой собрание Его учеников в Бедаште, где они возвестили законы новой Проповеди, - так же и невиданный по размаху кризис, завершившийся казнью Баба и пленением Бахауллы, стал предвлзвестьем возрождения, которое на волне быстро набиравшего силу нового Откровения увековечило славу Ширазского Пророка и утвердило Его Послание далеко за пределами Его родной земли.

At a time when the Cause of The Báb seemed to be hovering on the brink of extinction, when the hopes and ambitions which animated it had, to all human seeming, been frustrated, when the colossal sacrifices of its unnumbered lovers appeared to have been made in vain, the Divine Promise enshrined within it was about to be suddenly redeemed, and its final perfection mysteriously manifested.

Page 92

The Bábi Dispensation was being brought to its close (not prematurely but in its own appointed time), and was yielding its destined fruit and revealing its ultimate purpose -- the birth of the Mission of Bahá'u'lláh. In this most dark and dreadful hour a New Light was about to break in glory on Persia's somber horizon. As a result of what was in fact an evolving, ripening process, the most momentous if not the most spectacular stage in the Heroic Age of the Faith was now about to open.

В дни, когда Дело Баба, казалось, находится на краю гибели, когда питавшим его чаяниям и замыслам, по человеческому разумению, был положен конец, когда напрасными представлялись великие жертвы его многочисленных приверженцев, заключенное в нем Божественное Обетование неожиданно восстало, явив таинственное совершенство своей конечной цели. Проповедь Баба достигла вершины не позже и не раньше, но именно в назначенный свыше час и, пожиная заслуженные плоды, открыла миру свое главное назначение - благовествовать о грядущей Миссии Бахауллы. В этот самый страшный, самый черный час Новый Свет во всей своей славе воссиял над сумрачными горизонтами Персии. То, что по сути было процессом медленного, скрытого созревания, одновременно явилось началом самого грандиозного и яркого этапа Героического Века новой Веры.

During nine years, as foretold by The Báb Himself, swiftly, mysteriously and irresistibly the embryonic Faith conceived by Him had been developing until, at the fixed hour, the burden of the promised Cause of God was cast amidst the gloom and agony of the Siyah-Chal of Tihran. "Behold," Bahá'u'lláh Himself, years later, testified, in refutation of the claims of those who had rejected the validity of His mission following so closely upon that of The Báb, "how immediately upon the completion of the ninth year of this wondrous, this most holy and merciful Dispensation, the requisite number of pure, of wholly consecrated and sanctified souls has been most secretly consummated." "That so brief an interval," He, moreover has asserted, "should have separated this most mighty and wondrous Revelation from Mine own previous Manifestation is a secret that no man can unravel, and a mystery such as no mind can fathom. Its duration had been foreordained."

Девять лет, как предсказывал Сам Баб, длился подспудный, стремительный, таинственный рост Его Веры, пока наконец, в предопределенный час, Сама Суть Обетованного Дела Господня, не оказалась заключенной в безысходно мрачной темнице Сейах Чаль. "Поистине удивительно, - писал Сам Бахаулла, отвергая обвинения тех, кто не желал признавать значение Его Миссии, столь быстро сменившей Миссию Баба, - что не успели истечь девять лет со дня возглашения этого чудесного, исполненного святого милосердия Завета, как потребное число чистых, святостью овеянных, посвященных в таинство душ явились миру во всей силе". "То, что столь краткий промежуток, - утверждает Он далее, - отделяет это величественное и чудесное Откровение от Моего, есть тайна, которую не дано постичь человеку, чудо, неподвластное человеческому разумению. Срок этот был предопределен".

St. John the Divine had himself, with reference to these two successive Revelations, clearly prophesied: "The second woe is past; and, behold the third woe cometh quickly." "This third woe," `Abdu'l-Bahá, commenting upon this verse, has explained, "is the day of the Manifestation of Bahá'u'lláh, the Day of God, and it is near to the day of the appearance of The Báb." "All the peoples of the world," He moreover has asserted, "are awaiting two Manifestations, Who must be contemporaneous; all wait for the fulfillment of this promise." And again: "The essential fact is that all are promised two Manifestations, Who will come one following on the other." Shaykh Ahmad-i-Ahsa'i, that luminous star of Divine guidance who had so clearly perceived, before the year sixty, the approaching glory of Bahá'u'lláh, and laid stress upon "the twin Revelations which are to follow each other in rapid succession," had, on his part, made this significant statement regarding the approaching hour of that supreme Revelation, in an epistle addressed in his own hand to Siyyid Kazim: "The mystery of this Cause must needs be made manifest, and the secret of this Message must needs be divulged. I can say no more.

Page 93

I can appoint no time. His Cause will be made known after Hin (68)."

Святой апостол Иоанн, словно имея в виду эти два, последовавшие одно за другим Откровения, ясно предрек: "Ибо когда второй час скорби миновал, то недалек и третий". "Третий час, - пишет Абдул-Баха в Своем толковании этих стихов, - есть не что иное, как Явление Бахауллы, День Господень, и он близок к дню, когда явился Баб". "Все народы Земли, - утверждает Он далее, - ожидают этих двух Явлений, Которым суждено случиться в одно время; все пребывают в ожидании обетованного". И вновь: "Суть в том, что все возвещало о двух Явлениях, Одно из которых последует за Другим". Шейх Ахмад Ахсаи, эта лучезарная путеводная звезда Господня, который еще в предверии тысяча восемьсот шестидесятого года ясно различал грядущую славу Бахауллы, подчеркивая, что "два сходных Откровения явятся одно вслед за другим", в свою очередь, в собственном послании Сейиду Казиму, утверждая, что близится час верховного Откровения, писал: "Чуду этому должно быть явленным, тайной Вести должно быть возвещенной людям. Более сказать не могу. Равно и назвать часа. О Деле Его узнают после числа Хин (в 1268 году хиджры)".

The circumstances in which the Vehicle of this newborn Revelation, following with such swiftness that of The Báb, received the first intimations of His sublime mission recall, and indeed surpass in poignancy the soul-shaking experience of Moses when confronted by the Burning Bush in the wilderness of Sinai; of Zoroaster when awakened to His mission by a succession of seven visions; of Jesus when coming out of the waters of the Jordan He saw the heavens opened and the Holy Ghost descend like a dove and light upon Him; of Muhammad when in the Cave of Hira, outside of the holy city of Mecca, the voice of Gabriel bade Him "cry in the name of Thy Lord"; and of The Báb when in a dream He approached the bleeding head of the Imam Husayn, and, quaffing the blood that dripped from his lacerated throat, awoke to find Himself the chosen recipient of the outpouring grace of the Almighty.

Обстоятельства, при которых Движитель нового Откровения, столь быстро воспоследовавшего за Откровением Баба, впервые услышал Глас, призывающий Его на стезю Служения, - сходны и даже превосходят по своей пронзительной силе чувства, пережитые Моисеем, когда Неопалимая Купина явилась Ему в пустыне Синая; чувства Зороастра, подвигнутого на свою Миссию семью видениями; чувства Иисуса, когда, выйдя из вод Иорданских, Он узрел разверстые небеса и Дух Святый, слетающий к Нему, подобно голубю, чувства Мухаммада, когда, пребывая в пещере Хира неподалеку от священного города Мекки, Он услышал обращенный к Нему зов Джабраила: "Подними глас Твой во имя Господа Твоего"; и, наконец, пережитое Бабом, когда во сне Он увидел окровавленную голову Имама Хусейна и, пригубив крови, стекающей из перерезанного горла, пробудился, восчувствовав Себя избранным сосудом милости Божией.

What, we may well inquire at this juncture, were the nature and implications of that Revelation which, manifesting itself so soon after the Declaration of The Báb, abolished, at one stroke, the Dispensation which that Faith had so newly proclaimed, and upheld, with such vehemence and force, the Divine authority of its Author? What, we may well pause to consider, were the claims of Him Who, Himself a disciple of The Báb, had, at such an early stage, regarded Himself as empowered to abrogate the Law identified with His beloved Master? What, we may further reflect, could be the relationship between the religious Systems established before Him and His own Revelation -- a Revelation which, flowing out, in that extremely perilous hour, from His travailing soul, pierced the gloom that had settled upon that pestilential pit, and, bursting through its walls, and propagating itself as far as the ends of the earth, infused into the entire body of mankind its boundless potentialities, and is now under our very eyes, shaping the course of human society?

Какова же была, с полным правом можем мы поинтересоваться, природа и последствия этого Откровения, которое, явившись сразу вслед за Откровением Баба, в одночасье упразднило Завет, лишь вчера провозглашенный новой Верой, и со страстной силой утвердило Божественную власть ее Творца? В чем же, помедлим мы в раздумье, заключались призывы Того, Кто Сам, еще недавно будучи Учеником Баба, посчитал Себя вправе отменить Закон, установленный Его Возлюбленным Учителем? Каковы, поразмысли далее, могли быть отношения между религиозным Учением, провозглашенным до Него, и Его Откровением - Откровением, которое в час великой опасности исторгшись из Его мучительно напрягшейся души, пронизало и рассеяло мрак, опустившийся над смрадной бездной, и, сметая на своем пути все преграды, распространилось по Земле вплоть до самых дальних ее пределов, обогатило человечество таящимися в нем безграничными возможностями и теперь, на наших глазах, определяет пути всемирной истории?

He Who in such dramatic circumstances was made to sustain the overpowering weight of so glorious a Mission was none other than the One Whom posterity will acclaim, and Whom innumerable followers already recognize, as the Judge, the Lawgiver and Redeemer of all mankind, as the Organizer of the entire planet, as the Unifier of the children of men, as the Inaugurator of the long-awaited millennium, as the Originator of a new "Universal Cycle," as the Establisher of the Most Great Peace, as the Fountain of the Most Great Justice, as the Proclaimer of the coming of age of the entire

Page 94

human race, as the Creator of a new World Order, and as the Inspirer and Founder of a world civilization.

Он, Который в столь драматических обстоятельствах вынес на своих плечах великую тяжесть Своей славной Миссии, был не кто иной, как Тот, Кого потомки провозгласят, а Его многочисленные последователи уже не признали Судьей, Законодателем и Спасителем рода людского, Устроителем Земли, Залогом Единства сынов человеческих, Открывающим тысячелетнюю Эру, Зачинателем нового "Вселенского Цикла", Основателем Великого Мира, Источником Величайшей Справедливости, Глашатаем века грядущего, Созидателем нового Миропорядка и Вдохновителем и Зиждителем мировой цивилизации.

To Israel He was neither more nor less than the incarnation of the "Everlasting Father," the "Lord of Hosts" come down "with ten thousands of saints"; to Christendom Christ returned "in the glory of the Father," to Shi'ah Islam the return of the Imam Husayn; to Sunni Islam the descent of the "Spirit of God" (Jesus Christ); to the Zoroastrians the promised Shah-Bahram; to the Hindus the reincarnation of Krishna; to the Buddhists the fifth Buddha.

"Для иудеев Он был воплощением "Вечного Отца", "Господом Сил", снизошедшим на Землю с "десятью тысячами святых"; для христиан - Христом, вернувшимся в сиянии славы Отца Небесного; для шиитов - вторым Имамом Хусейном; для суннитов - принявшим человеческий облик "Духом Божиим" (Иисусом Христом); для зороастрийцев - Шах Бахрамом; для индусов - воплощением Кришны; для буддистов - пятым Буддой.

In the name He bore He combined those of the Imam Husayn, the most illustrious of the successors of the Apostle of God -- the brightest "star" shining in the "crown" mentioned in the Revelation of St. John -- and of the Imam Ali, the Commander of the Faithful, the second of the two "witnesses" extolled in that same Book. He was formally designated Bahá'u'lláh, an appellation specifically recorded in the Persian Bayan, signifying at once the glory, the light and the splendor of God, and was styled the "Lord of Lords," the "Most Great Name," the "Ancient Beauty," the "Pen of the Most High," the "Hidden Name," the "Preserved Treasure," "He Whom God will make manifest," the "Most Great Light," the "All-Highest Horizon," the "Most Great Ocean," the "Supreme Heaven," the "Pre-Existent Root," the "Self-Subsistent," the "Day-Star of the Universe," the "Great Announcement," the "Speaker on Sinai," the "Sifter of Men," the "Wronged One of the World," the "Desire of the Nations," the "Lord of the Covenant," the "Tree beyond which there is no passing." He derived His descent, on the one hand, from Abraham (the Father of the Faithful) through his wife Katurah, and on the other from Zoroaster, as well as from Yazdigird, the last king of the Sasaniyan dynasty. He was moreover a descendant of Jesse, and belonged, through His father, Mirza Abbas, better known as Mirza Buzurg -- a nobleman closely associated with the ministerial circles of the Court of Fath-'Ali Shah -- to one of the most ancient and renowned families of Mazindaran.

В имени Его сочетались имена Имама Хусейна, прославленнейшего последователя Апостола Божия - ярчайшей из "звезд", сияющих в "венце", о коем упоминает святой Иоанн, и - Имама Али, Предводителя Правоверных, второго из двух "свидетелей", восхваляемых на страницах той же Книги. Всеобщее признание нарекло Его Бахауллой - именем, о котором особо упоминается в персидском Байане и которое обозначает славу, свет и величие Господне, а также звали Его "Властелином Властелинов", "Величайшим Именем", "Красой Времен", "Пером Господа", "Сокрытым Именем", "Тайным Сокровищем", "Тем, Кого явит Господь", "Великим Светом", "Возвышеннейшим Окоемом", "Морем Морей", "Запредельным Небосводом", "Изначальным Корнем", "Живой Сутью", "Дневной Звездой Поднебесья", "Великой Вестью", "Глашатаем Синая", "Познающим Человеков", "Принявшим на Себя Вину Мира", "Надеждой Народов", "Господином Завета". "Древом на границе Миров". Род Свой ведет Он от Авраама, Отца Правоверных, и жены его Катуры, а по другой ветви - от Зороастра и Йездигера - последнего повелителя династии Сасанидов. Среди предков Его был Осия, а по отцу, Мирзе Аббасу, более известному как Мирза Бузург, человеку знатному, который был тесно связан с двором Фатх Али-шаха, - принадлежал к одному из стариннейших и самых известных родов Мазендарана.

To Him Isaiah, the greatest of the Jewish prophets, had alluded as the "Glory of the Lord," the "Everlasting Father," the "Prince of Peace," the "Wonderful," the "Counsellor," the "Rod come forth out of the stem of Jesse" and the "Branch grown out of His roots," Who "shall be established upon the throne of David," Who "will come with strong hand," Who "shall judge among the nations," Who "shall smite the earth with the rod of His mouth, and with the breath of His lips slay the wicked," and Who "shall assemble the

Page 95

outcasts of Israel, and gather together the dispersed of Judah from the four corners of the earth." Of Him David had sung in his Psalms, acclaiming Him as the "Lord of Hosts" and the "King of Glory." To Him Haggai had referred as the "Desire of all nations," and Zachariah as the "Branch" Who "shall grow up out of His place," and "shall build the Temple of the Lord." Ezekiel had extolled Him as the "Lord" Who "shall be king over all the earth," while to His day Joel and Zephaniah had both referred as the "day of Jehovah," the latter describing it as "a day of wrath, a day of trouble and distress, a day of wasteness and desolation, a day of darkness and gloominess, a day of clouds and thick darkness, a day of the trumpet and alarm against the fenced cities, and against the high towers." His Day Ezekiel and Daniel had, moreover, both acclaimed as the "day of the Lord," and Malachi described as "the great and dreadful day of the Lord" when "the Sun of Righteousness" will "arise, with healing in His wings," whilst Daniel had pronounced His advent as signalizing the end of the "abomination that maketh desolate."

Именно о Нем говорил величайший из иудейских пророков Исайя, упоминая "Славу Господа", "Вечного Отца", "Князя Мира", "Чудесного Советника", "Росток древа Осиева" и "Ветвь, произросшую от Его корня"; о Нем пророчествовал как о "Том, Кто воссядет на престоле Давидовом", "Чья десница крепка", "Кто будет судить народы", "Кто будет Глаголом Своим бичевать лик Земли и дыханием уст Своих истреблять пороки", "Кто объединит изгоев Израилевых и соберет потомков Иудиных, рассеянных по пределам земным". Его воспевал в своих псалмах Давид как "Господа Сил", "Царя Славы". Его имел в виду Аггей, пророчествуя об "Уповании Народов", а Захария - о "Ветви, что произрастет от Его Древа" и "воздвигнет Храм Господень". Иезекииль славил Его как "Властелина, коему суждено воцариться над миром", а Иоиль и Софония говорили о дне Его явления, как о "дне Иеговы", причем Софония возвещал, что "день сей" будет "днем гнева, скорби и тесноты, днем опустошения и разорения, днем тьмы и мрака, днем облака и мглы, днем трубы и бранного крика против укрепленных городов и высоких башен". И еще сказано о Его дне у Иезекииля и Даниила, что будет то "День Господень", а у Малахии - что "велик и страшен будет день этот", когда взойдет "Солнце Праведных", и "целительным будет веяние Его крыл". Даниил же возглашает Его пришествие как конец "мерзости запустения".

To His Dispensation the sacred books of the followers of Zoroaster had referred as that in which the sun must needs be brought to a standstill for no less than one whole month. To Him Zoroaster must have alluded when, according to tradition, He foretold that a period of three thousand years of conflict and contention must needs precede the advent of the World-Savior Shah-Bahram, Who would triumph over Ahriman and usher in an era of blessedness and peace.

В священных книгах зороастрийцев читаем, что после явления Его Завета солнце воссияет в зените и целый месяц не покинет небосклон. На Него указует Зороастр, когда, согласно преданию, предсказывал, что три тысячи лет продлится смута и рознь перед пришествием Спасителя Шах Бахрама, которому суждено низвергнуть Ахримана и возвестить эпоху мира и благодати.

He alone is meant by the prophecy attributed to Gautama Buddha Himself, that "a Buddha named Maitreye, the Buddha of universal fellowship" should, in the fullness of time, arise and reveal "His boundless glory." To Him the Bhagavad-Gita of the Hindus had referred as the "Most Great Spirit," the "Tenth Avatar," the "Immaculate Manifestation of Krishna."

О Нем находим упоминание в пророчестве Самого Гаутамы Будды - о "Будде по имени , Будде вселенского братства", который, когда пробьет час, восстанет, дабы явить себя в "безграничной славе". Священная книга индусов "Бхагавад-Гита" повествует о Нем как о "Величайшем Духе", "Десятом Аватаре", о "Непорочном Воплощении Кришны".

To Him Jesus Christ had referred as the "Prince of this world," as the "Comforter" Who will "reprove the world of sin, and of righteousness, and of judgment," as the "Spirit of Truth" Who "will guide you into all truth," Who "shall not speak of Himself, but whatsoever He shall hear, that shall He speak," as the "Lord of the Vineyard," and as the "Son of Man" Who "shall come in the glory of His Father" "in the clouds of heaven with power and great glory," with "all the holy angels" about Him, and "all nations" gathered before His throne. To Him the Author of the Apocalypse had alluded as the "Glory of God," as "Alpha and Omega," "the Beginning and the End," "the First and the Last." Identifying His Revelation with

Page 96

the "third woe," he, moreover, had extolled His Law as "a new heaven and a new earth," as the "Tabernacle of God," as the "Holy City," as the "New Jerusalem, coming down from God out of heaven, prepared as a bride adorned for her husband." To His Day Jesus Christ Himself had referred as "the regeneration when the Son of Man shall sit in the throne of His glory." To the hour of His advent St. Paul had alluded as the hour of the "last trump," the "trump of God," whilst St. Peter had spoken of it as the "Day of God, wherein the heavens being on fire shall be dissolved, and the elements shall melt with fervent heat." His Day he, furthermore, had described as "the times of refreshing," "the times of restitution of all things, which God hath spoken by the mouth of all His holy Prophets since the world began."

О Нем говорил Иисус как о "Князе Мира", об "Утешителе", который "очистит мир от скверны и восстановит торжество праведных", как о "Духе Истины", который "введет человеков в царствие правды", который "не о Себе поведет речь, но о Вести Своей", как о "Хозяине Виноградника" и о "Сыне Человеческом", что "явится в Славе Отца Своего", "в облаках небесных, в великой силе и славе", в окружении "ангелов Божиих", и все племена и народы падут ниц пред престолом Его. О Нем пророчествует Автор Апокалипсиса как о "Величии Божием", как об "Альфе и Омеге", о "Начале Конца", о "Первом и Последнем". Уподобляя Его Откровение "часу третьей скорби", он восхваляет Его Закон как "новое небо и новую землю", как "Сосуд Божий", "Град Святый", "Новый Иерусалим, ниспосланный Господом, подобно невесте в подвенечном убранстве, ожидающей жениха". Об этом Дне Сам Иисус сказал, что то будет "возрождение Сына Человеческого, когда Он воссядет на престол Его славы". Час Его пришествия подразумевает апостол Павел, говоря, что в час тот "раздастся последний трубный зов", "зов Господень", а святой апостол Петр возвещает о "Дне Господнем, когда объятые пламенем небеса прейдет, и всякая плоть сгорит в яром огне". А далее - описывает День Его пришествия как "время животворное", "время восстановления всего, о чем Господь возгласил устами Своих святых Пророков от начала мира".

To Him Muhammad, the Apostle of God, had alluded in His Book as the "Great Announcement," and declared His Day to be the Day whereon "God" will "come down" "overshadowed with clouds," the Day whereon "thy Lord shall come and the angels rank on rank," and "The Spirit shall arise and the angels shall be ranged in order." His advent He, in that Book, in a surih said to have been termed by Him "the heart of the Quran," had foreshadowed as that of the "third" Messenger, sent down to "strengthen" the two who preceded Him. To His Day He, in the pages of that same Book, had paid a glowing tribute, glorifying it as the "Great Day," the "Last Day," the "Day of God," the "Day of Judgment," the "Day of Reckoning," the "Day of Mutual Deceit," the "Day of Severing," the "Day of Sighing," the "Day of Meeting," the Day "when the Decree shall be accomplished," the Day whereon the second "Trumpet blast" will be sounded, the "Day when mankind shall stand before the Lord of the world," and "all shall come to Him in humble guise," the Day when "thou shalt see the mountains, which thou thinkest so firm, pass away with the passing of a cloud," the Day "wherein account shall be taken," "the approaching Day, when men's hearts shall rise up, choking them, into their throats," the Day when "all that are in the heavens and all that are on the earth shall be terror-stricken, save him whom God pleaseth to deliver," the Day whereon "every suckling woman shall forsake her sucking Bábe, and every woman that hath a burden in her womb shall cast her burden," the Day "when the earth shall shine with the light of her Lord, and the Book shall be set, and the Prophets shall be brought up, and the witnesses; and judgment shall be given between them with equity; and none shall be wronged."

Page 97

Его подразумевает апостол Божий Мухаммад, когда говорит в Своей Книге о "Великой Вести" и заявляет, что Его День придет, когда "Господь снизойдет, осененный облаками", что в День Его "явится Повелитель со чинами ангельскими" и "восстанет Дух во главе небесного воинства". В суре, которую Мухаммад назвал "сердцем Корана", Он предрекает пришествие "третьего" Вестника, ниспосланного, дабы "придать силы" двум предшественникам Своим. И далее, на страницах той же Книги Он не устает воздавать дань Его явлению, прославляя обетованный День как "Великий День", "Последний День", "День Господень", "Судный День", "День Воздаяния", "День Заблудших", "День Разлуки", "День Стенаний", "День Встречи", "День, когда свершится Обещанное", День, когда раздастся "второй трубный глас", День, когда "род людской предстанет перед очами Всевышнего" и "в смиренном обличье повлечется к престолу Его", День, когда "горы, что полагали вы крепкими, сметены и повержены будут одной лишь тенью облаков небесных", "День, в который с каждого спросится по делам его", "День, когда смятенные сердца людские готовы будут исторгнуться из груди", День, в который "все существа земные и небесные поразит ужас, кроме возлюбленного Посланника Божиего", День, "в коий всякая кормящая мать оттолкнет чадо свое от груди своей, а всякая тяжелая извергнет плод из утробы своей", "День, когда Земля воссияет светом Господа своего, и явится Книга Господня, и призовут Пророков и очевидцев; и будет между ними суд равный; и всяк получит по справедливости".

The plenitude of His glory the Apostle of God had, moreover, as attested by Bahá'u'lláh Himself, compared to the "full moon on its fourteenth night." His station the Imam Ali, the Commander of the Faithful, had, according to the same testimony, identified with "Him Who conversed with Moses from the Burning Bush on Sinai." To the transcendent character of His mission the Imam Husayn had, again according to Bahá'u'lláh, borne witness as a "Revelation whose Revealer will be He Who revealed" the Apostle of God Himself.

Как утверждает Сам Бахаулла, полноту Его Величия апостол Божий сравнил с "полной луной в день четырнадцатый". И по Его же свидетельству, имам Али, Предводитель правоверных, отожествлял Его с "Тем, кто обращался к Моисею из неопалимой купины Синайской". И еще говорит Бахаулла, что имам Хусейн полагал Его миссию величайшей, предсказывая, что то будет "Явление, Явивший Которое явил" Самого Апостола Божия.

About Him Shaykh Ahmad-i-Ahsa'i, the herald of The Bábi Dispensation, who had foreshadowed the "strange happenings" that would transpire "between the years sixty and sixty-seven," and had categorically affirmed the inevitability of His Revelation had, as previously mentioned, written the following: "The Mystery of this Cause must needs be made manifest, and the Secret of this Message must needs be divulged. I can say no more, I can appoint no time. His Cause will be made known after Hin (68)" (i.e., after a while).

Шейх Ахмад Ахсаи, глашатай Завета Баба, предвещавший "дела дивные", долженствующие произойти "от года шестидесятого до года шестьдесят седьмого", и непререкаемо утверждавший неибежность Его Откровения, написал о Нем, как уже упоминалось, следующее: "Чуду этому должно быть явленным, тайной Вести должно быть возвещенной. Более сказать не могу. Равно и назвать часа. О Деле Его узнают после числа Хин" (в 1268 году хиджры).

Siyyid Kazim-i-Rashti, Shaykh Ahmad's disciple and successor, had likewise written: "The Qa'im must needs be put to death. After He has been slain the world will have attained the age of eighteen." In his Sharh-i-Qasidiy-i-Lamiyyih he had even alluded to the name "Baha." Furthermore, to his disciples, as his days drew to a close, he had significantly declared: "Verily, I say, after the Qa'im the Qayyum will be made manifest. For when the star of the former has set the sun of the beauty of Husayn will rise and illuminate the whole world. Then will be unfolded in all its glory the 'Mystery' and the 'Secret' spoken of by Shaykh Ahmad.... To have attained unto that Day of Days is to have attained unto the crowning glory of past generations, and one goodly deed performed in that age is equal to the pious worship of countless centuries."

Сейид Казим Решти, ученик и преемник шейха Ахмада, подобно ему, писал: "Каиму суждено погибнуть. После же казни Его мир достигнет восемнадцати лет". В своей книге Шарх Касиде-йе Ламийе Сейид Казим даже упоминает имя "Баха". Позже, незадолго до своей кончины, он объявил своим ученикам: "Истинно говорю вам, что после Каима явится Кайум. Ибо, едва закатится первая звезда, солнце красы Хусейновой взойдет и озарит мир. Тогда предстанут во всей своей славе "Чудо" и "Тайна", о коих говорил шейх Ахмад... Узривший День Дней узрит венец славы предков, и одно доброе дело, содеянное тогда, будет стоить больше, чем набожные и благие свершения былых веков".

The Báb had no less significantly extolled Him as the "Essence of Being," as the "Remnant of God," as the "Omnipotent Master," as the "Crimson, all-encompassing Light," as "Lord of the visible and invisible," as the "sole Object of all previous Revelations, including The Revelation of the Qa'im Himself." He had formally designated Him as "He Whom God shall make manifest," had alluded to Him as the "Abha Horizon" wherein He Himself lived and dwelt, had specifically recorded His title, and eulogized His "Order" in His best-known work, the Persian Bayan, had disclosed His name through His allusion to the "Son of Ali, a true and undoubted Leader of men," had, repeatedly, orally and in writing, fixed, beyond the shadow of a doubt, the time of His Revelation, and warned His

Page 98

followers lest "the Bayan and all that hath been revealed therein" should "shut them out as by a veil" from Him. He had, moreover, declared that He was the "first servant to believe in Him," that He bore Him allegiance "before all things were created," that "no allusion" of His "could allude unto Him," that "the year-old germ that holdeth within itself the potentialities of the Revelation that is to come is endowed with a potency superior to the combined forces of the whole of the Bayan." He had, moreover, clearly asserted that He had "covenanted with all created things" concerning Him Whom God shall make manifest ere the covenant concerning His own mission had been established. He had readily acknowledged that He was but "a letter" of that "Most Mighty Book," "a dew-drop" from that "Limitless Ocean," that His Revelation was "only a leaf amongst the leaves of His Paradise," that "all that hath been exalted in the Bayan" was but "a ring" upon His own hand, and He Himself "a ring upon the hand of Him Whom God shall make manifest," Who, "turneth it as He pleaseth, for whatsoever He pleaseth, and through whatsoever He pleaseth." He had unmistakably declared that He had "sacrificed" Himself "wholly" for Him, that He had "consented to be cursed" for His sake, and to have "yearned for naught but martyrdom" in the path of His love. Finally, He had unequivocally prophesied: "Today the Bayan is in the stage of seed; at the beginning of the manifestation of Him Whom God shall make manifest its ultimate perfection will become apparent." "Ere nine will have elapsed from the inception of this Cause the realities of the created things will not be made manifest. All that thou hast as yet seen is but the stage from the moist-germ until We clothed it with flesh. Be patient until thou beholdest a new creation. Say: Blessed, therefore, be God, the Most Excellent of Makers!"

Сам Баб неустанно восхвалял Его как "Суть Бытия", "Частицу Бога", "Всемогущего Повелителя", "Алый Свет путеводный", "Властелина всего зримого и незримого", как "единый Предмет всех дотоле явленных Откровений, равно и Откровения самого Каима". Он открыто величал Его "Тем, Кого явит Господь", подразумевал Его, говоря о "Возвышеннейшем Окоеме", где Он Сам обитает, особо упоминал о Его имени и праве и восхвалял Его "Порядок" в самой Своей известной книге - персидском "Байане", а также раскрывал тайну Его имени, ссылаясь на "Сына Али, истинного и несомненного Водителя человеков", неоднократно, будь то устно или письменно, указывал день Его Откровения и предостерегал Своих последователей, что придет время, когда "Байан и все, явленное ранее", сокроет их от взора Его. Более того, Он объявлял себя "первым из слуг Его, уверовавшим в Него", и говорил, что поклялся Ему в верности еще "до сотворения стихий и всего сущего", что "ни один из стихов Байана не в силах описать Его", что "юный росток, кроющий в себе грядущее Откровение, наделен силою, превосходящей силы, сокрытые во всем Байане". Более того, говоря о Том, Кого явит Бог, он давал ясно понять, что Он установил завет "со всем сущим" еще до того, как была провозглашена Его собственная миссия. Он с готовностью признавал Себя лишь буквою этой "Величайшей Книги", лишь "малой каплей" этого "Безбрежного Моря", не уставал повторять, что Его Откровение "есть не более чем единый листок в многолиственной кроне Его Райского Древа", что все, "явленное в Байане, лишь "кольцо" на руке Его, сам же Он есть не более чем кольцо на руке Того, Кого явит Господь... И волен Он поступать с кольцом, как Ему то заблагорассудится, согласно воле Его". Он без тени сомнения заявил, что весь "целиком, без остатка" принес Себя в жертву Ему, что готов претерпеть "любое поношение" во имя Его и "жаждет приять муку на стезях Его". И вот, наконец, Его последнее, недвусмысленное и непреложное пророчество: "Ныне Байан лишь младая поросль, и совершенства его явятся в одно время с первыми знамениями, предвещающими пришествие Того, Кого явит Бог". "До истечения девятого года со дня явления Дела совлекутся покровы сущего. Все, что зрели вы до сих пор, не больше чем влажный сгусток, облеченный плотью. Будьте терпеливы, пока не узрите новой твари. Тогда скажете: "Благословен Господь, величайший из Творцов!"

"He around Whom the Point of the Bayan (Bab) hath revolved is come" is Bahá'u'lláh's confirmatory testimony to the inconceivable greatness and preeminent character of His own Revelation. "If all who are in heaven and on earth," He moreover affirms, "be invested in this day with the powers and attributes destined for the Letters of the Bayan, whose station is ten thousand times more glorious than that of the Letters of the Quranic Dispensation, and if they one and all should, swift as the twinkling of an eye, hesitate to recognize My Revelation, they shall be accounted, in the sight of God, of those that have gone astray, and regarded as 'Letters of Negation.'" "Powerful is He, the King of Divine might," He, alluding to Himself in the Kitáb-i-Iqan, asserts, "to extinguish with one letter of His wondrous

Page 99

words, the breath of life in the whole of the Bayan and the people thereof, and with one letter bestow upon them a new and everlasting life, and cause them to arise and speed out of the sepulchers of their vain and selfish desires." "This," He furthermore declares, "is the king of days," the "Day of God Himself," the "Day which shall never be followed by night," the "Springtime which autumn will never overtake," "the eye to past ages and centuries," for which "the soul of every Prophet of God, of every Divine Messenger, hath thirsted," for which "all the divers kindreds of the earth have yearned," through which "God hath proved the hearts of the entire company of His Messengers and Prophets, and beyond them those that stand guard over His sacred and inviolable Sanctuary, the inmates of the Celestial Pavilion and dwellers of the Tabernacle of Glory." "In this most mighty Revelation," He moreover, states, "all the Dispensations of the past have attained their highest, their final consummation." And again: "None among the Manifestations of old, except to a prescribed degree, hath ever completely apprehended the nature of this Revelation." Referring to His own station He declares: "But for Him no Divine Messenger would have been invested with the Robe of Prophethood, nor would any of the sacred Scriptures have been revealed."

"Ибо это есть истинная ось, скрепляющая Байан", - подобными словами свидетельствует Бахаулла о неисповедимом величии и выдающихся свойствах Своего Откровения. "Если кому-либо из пребывающих на небесах или на земле, - утверждает Он далее, - будет дана в день тот власть, предназначенная Письменам Байана, тысячекратно славнейших всех Письмен Корана, и ежели кто-нибудь из них, хотя на мгновение ока, усомнится признать Мое Откровение, то предстанет он заблудшим пред лицом Господа, и будут таковые наречены "Письменами Отступничества". "Ибо по силам Ему, Царю Божественной мощи, - пишет Он в Кетаб-е Икане, разумея Себя и Свое Откровение, - одним лишь звуком дивного Своего слова угасить дыхание жизни Байана и людей Байановых, равно как и единым словом Своим даровать им жизнь новую и вечную, дабы немедля восстали они из праха тщетных и самолюбивых стремлений своих". "То будет, - заявляет Он далее, - повелитель дней", "поистине День Господень", "День, за коим не воспоследует ночь", "Пора весенняя, которую не сменит осенний хлад", "око, обращеное на минувшие столетья", "коего жаждали все Пророки Божии и все Небесные Посланники", "коего чаяли все племена и народы", "коим Господь пытал сердца всех Своих Посланников и Пророков, а также и тех, кто стоит на страже Его Святая Святых, обитателей чертогов Небесных и Храма Славы Господней". "В сем, могущественнейшем из Откровений, - утверждает Он, - обретут завершение свое все былые Заветы". И вновь: "Ни одному из прежних Откровений непостижимо было, разве только в малой степени, сколь велик грядущий Завет". Касаясь же Своего положения, Он заявляет: "Его очам ни один из Посланников Небесных уже не предстанет в Одеждах Пророческих, и все Святые Писания будут открыты Ему".

And last but not least is `Abdu'l-Bahá'í own tribute to the transcendent character of the Revelation identified with His Father: "Centuries, nay ages, must pass away, ere the Day-Star of Truth shineth again in its mid-summer splendor, or appeareth once more in the radiance of its vernal glory." "The mere contemplation of the Dispensation inaugurated by the Blessed Beauty," He furthermore affirms, "would have sufficed to overwhelm the saints of bygone ages -- saints who longed to partake for one moment of its great glory." "Concerning the Manifestations that will come down in the future 'in the shadows of the clouds,' know verily," is His significant statement, "that in so far as their relation to the source of their inspiration is concerned they are under the shadow of the Ancient Beauty. In their relation, however, to the age in which they appear, each and every one of them 'doeth whatsoever He willeth.'" And finally stands this, His illuminating explanation, setting forth conclusively the true relationship between the Revelation of Bahá'u'lláh and that of The Báb: "The Revelation of The Báb may be likened to the sun, its station corresponding to the first sign of the Zodiac -- the sign Aries -- which the sun enters at the vernal equinox. The station of Bahá'u'lláh's Revelation, on the other hand, is represented by the sign Leo, the sun's mid-summer and highest station. By this is meant that this

Page 100

holy Dispensation is illumined with the light of the Sun of Truth shining from its most exalted station, and in the plenitude of its resplendency, its heat and glory."

И наконец еще одно, и не менее важное, свидетельство находим мы в словах Абдул-Баха - словах, касающихся величия Откровения, связанного с именем Его Отца: "Века, нет эпохи пройдут, прежде чем Дневное Светило Истины воссияет вновь в жарком сиянии летнего полдня или согреет Землю теплом светлых Своих лучей". "Один лишь взгляд на Благостную Красу нового Возвещения, - пишет Он далее, - способен был бы привести в восхищенный трепет святых древности, искавших хоть на миг разделить великую его славу". "Что до Явлений будущих, - значительно утверждает Он, - которые, "осененные облаками", узрит человечество, то истинно говорю вам, что все они вдохновляются из одного источника, и все осенены лучами Древней Красы. Что же касается до века, когда суждено им явиться, - всякое "исполнит волю Его". И вот как заканчивает Он Свое блистательное рассуждение, проливая истинный свет на связь между Откровением Бахауллы и Откровением Баба: "Откровение Баба уподоблю солнцу в первой его зодикальной стадии - под знаком Овна, в которую вступает оно в пору весеннего равноденствия. Откровение же Бахауллы сравню со знаком Льва, которого достигает светило в пору равноденствия летнего. Под этим разумею я, что святой Завет озарен лучами Солнца Истинного, пребывающего в зените, в полноте своего сияния, блеска и славы".

To attempt an exhaustive survey of the prophetic references to Bahá'u'lláh's Revelation would indeed be an impossible task. To this the pen of Bahá'u'lláh Himself bears witness: "All the Divine Books and Scriptures have predicted and announced unto men the advent of the Most Great Revelation. None can adequately recount the verses recorded in the Books of former ages which forecast this supreme Bounty, this most mighty Bestowal."

Собрать воедино все пророчества, так или иначе указующие на Откровение Бахауллы, представляется невозможным. Свидетельством тому слова Самого Бахауллы: "Все Божественные Писания и Книги возвещали человеку пришествие Величайшего из Откровений. И никому не под силу исчислить все стихи древних Книг, пророчествующие о Щедротах Ближних и о Его Великом Даре".

In conclusion of this theme, I feel, it should be stated that the Revelation identified with Bahá'u'lláh abrogates unconditionally all the Dispensations gone before it, upholds uncompromisingly the eternal verities they enshrine, recognizes firmly and absolutely the Divine origin of their Authors, preserves inviolate the sanctity of their authentic Scriptures, disclaims any intention of lowering the status of their Founders or of abating the spiritual ideals they inculcate, clarifies and correlates their functions, reaffirms their common, their unchangeable and fundamental purpose, reconciles their seemingly divergent claims and doctrines, readily and gratefully recognizes their respective contributions to the gradual unfoldment of one Divine Revelation, unhesitatingly acknowledges itself to be but one link in the chain of continually progressive Revelations, supplements their teachings with such laws and ordinances as conform to the imperative needs, and are dictated by the growing receptivity, of a fast evolving and constantly changing society, and proclaims its readiness and ability to fuse and incorporate the contending sects and factions into which they have fallen into a universal Fellowship, functioning within the framework, and in accordance with the precepts, of a divinely conceived, a world-unifying, a world-redeeming Order.

Завершая эту тему, я чувствую необходимость подчеркнуть, что Откровение Бахауллы решительно отменяет все прежние Заветы, неуклонно поддерживает заключенные в них вечные истины, твердо и безоговорочно признает их боговдохновленный характер, сохраняет в неприкосновенности святость истинных Писаний, отвергает любую попытку принизить их Основоположников или приуменьшить ценность духовных идеалов, насаждаемых ими, проясняет и соотносит их между собою, подтверждает единство их неизменной и основной цели, примиряет кажущиеся различия их учений, благодарно и с готовностью признает их вклад в постепенное становление единого Божественного Откровения, без колебаний заявляет о том, что само оно есть лишь звено в цепи поступательно сменяющих друг друга Откровений, дополняет их законы и обряды, внося изменения, которые обусловлены безотлагательными нуждами и растущей восприимчивостью быстро развивающегося и постоянно меняющегося общества, и во всеуслышание заявляет о своей готовности и способности слить враждующие между собой секты и течения в единое, вселенское Братство, действующее на основе единой сети учреждений и в соответствии с положениями ниспосланного свыше, единящего, искупительного Миропорядка.

A Revelation, hailed as the promise and crowning glory of past ages and centuries, as the consummation of all the Dispensations within the Adamic Cycle, inaugurating an era of at least a thousand years' duration, and a cycle destined to last no less than five thousand centuries, signalizing the end of the Prophetic Era and the beginning of the Era of Fulfillment, unsurpassed alike in the duration of its Author's ministry and the fecundity and splendor of His mission -- such a Revelation was, as already noted, born amidst the darkness of a subterranean dungeon in Tihran -- an abominable pit that had once served as a reservoir of water for one of the public baths of the city.

Page 101

Wrapped in its stygian gloom, breathing its fetid air, numbed by its humid and icy atmosphere, His feet in stocks, His neck weighed down by a mighty chain, surrounded by criminals and miscreants of the worst order, oppressed by the consciousness of the terrible blot that had stained the fair name of His beloved Faith, painfully aware of the dire distress that had overtaken its champions, and of the grave dangers that faced the remnant of its followers -- at so critical an hour and under such appalling circumstances the "Most Great Spirit," as designated by Himself, and symbolized in the Zoroastrian, the Mosaic, the Christian, and Muhammadan Dispensations by the Sacred Fire, the Burning Bush, the Dove and the Angel Gabriel respectively, descended upon, and revealed itself, personated by a "Maiden," to the agonized soul of Bahá'u'lláh.

Откровение, которое приветствовали как вековечное обетование, венец славы и свершение всех Заветов Адамова цикла, открывающее новую, тысячелетнюю эру и новый цикл протяженностью в пять тысяч лет, возвещающее о конце Пророческой Эры и о начале Эры Строительства, непревзойденное как по длительности служения его Зачинателя, так и по ослепительному блеску и плодотворности Его миссии, - Откровение это, как уже говорилось, зародилось во тьме тегеранской подземной темницы, в зловонной яме, ранее служившей хранилищем воды для городских бань. Окруженный мраком преисподней, вдыхая зловонные миазмы, страдая от пронизывающего холода и сырости, с ногами, закованными в колодки, гнетомый многопудовой цепью, в обществе преступников и самых гнусных подонков, мучаясь сознанием того, что чистое имя Его любимой Веры ныне замарано, с болью думая о том страшном отчаянии, в какое повержены ее последователи, и о суровой опасности, угрожающей остаткам ее сторонников, - итак, в столь роковой час и при столь ужасных обстоятельствах "Величайший Дух", как выразился Он Сам, Дух, который зороастрийцы, иудеи, христиане и мусульмане представляли соответственно "Священным Огнем", "Неопалимой Купиной", "Голубем" и "Архангелом Джабраилом", снизошел и явил себя погибающему, страждующуме Бахаулле в обличье "Девы".

"One night in a dream," He Himself, calling to mind, in the evening of His life, the first stirrings of God's Revelation within His soul, has written, "these exalted words were heard on every side: 'Verily, We shall render Thee victorious by Thyself and by Thy pen. Grieve Thou not for that which hath befallen Thee, neither be Thou afraid, for Thou art in safety. Ere long will God raise up the treasures of the earth -- men who will aid Thee through Thyself and through Thy Name, wherewith God hath revived the hearts of such as have recognized Him.'" In another passage He describes, briefly and graphically, the impact of the onrushing force of the Divine Summons upon His entire being -- an experience vividly recalling the vision of God that caused Moses to fall in a swoon, and the voice of Gabriel which plunged Muhammad into such consternation that, hurrying to the shelter of His home, He bade His wife, Khadijih, envelop Him in His mantle. "During the days I lay in the prison of Tihran," are His own memorable words, "though the galling weight of the chains and the stench-filled air allowed Me but little sleep, still in those infrequent moments of slumber I felt as if something flowed from the crown of My head over My breast, even as a mighty torrent that precipitateth itself upon the earth from the summit of a lofty mountain. Every limb of My body would, as a result, be set afire. At such moments My tongue recited what no man could bear to hear."

"Однажды ночью, - как пишет Он Сам на склоне лет, вспоминая о первом проблеске явившемуся Ему Откровения, - донеслись до Меня во сне сии возвышенные слова: "Воистину, даруем Мы Тебе славу чрез Тебя и Твое перо. Не печалься о том, что случилось с Тобою, и отринь страх, ибо ничто не угрожает Тебе. Отныне явит Господь сокровище на Земле - людей, что станут помощниками Твоими чрез Тебя и во Имя Твое, дабы воскрес Бог в сердцах тех, кто признал Его". В другом отрывке Бахаулла коротко, несколькими штрихами описывает то мгновенное и глубокое волнение, что охватило Его при звуке Речей Господних, - впечатление, живо напоминающее видение Моисея, лишившее его чувств, и голос Джабраила, повергший Мухаммада в такое смятение, что, поспешив вернуться в дом Свой, Он умолял жену Свою, Хадиджу, укрыть Его своим покрывалом: "В дни, что томился Я в тяжких оковах в темнице тегеранской, - таковы Его собственные памятные слова, - не в силах уснуть из-за спертого, зловонного воздуха, все же в те нечастые минуты, когда дрема овладевала мной, я чувствовал, словно с маковки моей стекает мне на грудь некий могучий поток, подобно потоку, низвергающемуся с вершины высокой горы в долы земные. Каждый член мой горел, словно в огне. В минуты эти язык мой произносил нечто, что не вынес бы слух человеческий".

In His Suratu'l-Haykal (the Surih of the Temple) He thus describes those breathless moments when the Maiden, symbolizing the "Most Great Spirit" proclaimed His mission to the entire creation: "While engulfed in tribulations I heard a most wondrous, a most sweet voice, calling above My head. Turning My face, I beheld a Maiden -- the embodiment of the remembrance of the name of My Lord -- suspended

Page 102

in the air before Me. So rejoiced was she in her very soul that her countenance shone with the ornament of the good-pleasure of God, and her cheeks glowed with the brightness of the All-Merciful. Betwixt earth and heaven she was raising a call which captivated the hearts and minds of men. She was imparting to both My inward and outer being tidings which rejoiced My soul, and the souls of God's honored servants. Pointing with her finger unto My head, she addressed all who are in heaven and all who are on earth, saying: 'By God! This is the Best-Beloved of the worlds, and yet ye comprehend not. This is the Beauty of God amongst you, and the power of His sovereignty within you, could ye but understand. This is the Mystery of God and His Treasure, the Cause of God and His glory unto all who are in the kingdoms of Revelation and of creation, if ye be of them that perceive.'"

В Своей Сурат уль-Хайкал (Суре Храма) Бахаулла так описывает те захватывающие мгновения, когда Дева, олицетворявшая "Величайший дух", возвещала Его миссию всему сущему: "Смятенный, слышал Я предивный, наисладчайший голос,, взывающий ко Мне свыше. Обратив лицо Свое, узрел я Деву - воплощенную память имени Господа Моего, парившую предо Мною. Так ликовала она в душе своей, что все обличье ее светилось благолепием Божиим, а от лица исходило сияние славы Всемилостивейшего. Меж небом и землею возносила она глас, пленявший умы и сердца людские. Весть ее, пронизавшая Мое существо, возвеселила душу мою, равно и души почтенных слуг Господних. Указуя перстом на главу Мою и обращаясь ко всем обитающим в пределах земных и небесных, рекла: Именем Господа! Внемлющим меня говорю: Се Возлюбленный Миров. Се Краса Господня среди вас и мощь Его владычества в вас. Се Чудо Господне и Сокровище Его, Дело Господне и Слава Его на всех, в чертогах Откровения".

In His Epistle to Nasiri'd-Din Shah, His royal adversary, revealed at the height of the proclamation of His Message, occur these passages which shed further light on the Divine origin of His mission: "O King! I was but a man like others, asleep upon My couch, when lo, the breezes of the All-Glorious were wafted over Me, and taught Me the knowledge of all that hath been. This thing is not from Me, but from One Who is Almighty and All-Knowing. And he bade Me lift up My voice between earth and heaven, and for this there befell Me what hath caused the tears of every man of understanding to flow.... This is but a leaf which the winds of the will of Thy Lord, the Almighty, the All-Praised, have stirred.... His all-compelling summons hath reached Me, and caused Me to speak His praise amidst all people. I was indeed as one dead when His behest was uttered. The hand of the will of Thy Lord, the Compassionate, the Merciful, transformed Me." "By My Life!" He asserts in another Tablet, "Not of Mine own volition have I revealed Myself, but God, of His own choosing, hath manifested Me." And again: "Whenever I chose to hold My peace and be still, lo, the Voice of the Holy Spirit, standing on My right hand, aroused Me, and the Most Great Spirit appeared before My face, and Gabriel overshadowed Me, and the Spirit of Glory stirred within My bosom, bidding Me arise and break My silence."

В Послании, обращенном к Его царственному врагу, Насир ад-Дин-шаху, и явленном в великие дни провозглашения Его Миссии, мы встретим и другие отрывки, проливающие дополнительный свет на боговдохновенный характер Его служения: "О Государь! Подобно многим другим, Я жил, погруженный в сон, пока ветры Всеславного не повеяли на Меня и не одарили знанием всего свершенного в мире. И не Я тому причиной, но воля Всемогущего и Всеведущего. И приказал он Мне возвысить голос Мой меж небом и землею, и за это постигло Меня то, что исторгло слезы у внемлющих... Хотя Я был лишь единым листком, вострепетавшим, когда дуновение воли Господа Всемогущего и Всеславного коснулось Меня... Зов его достиг Моей души и пробудил, дабы вознести Ему хвалу пред людьми. Поистине, был Я подобен мертвецу, когда услышал повеление Господне. Десница Господа Сострадательного и Милосердного преобразила Меня". "Жизнью Своею клянусь! - восклицает Он в другой скрижали. - Не по собственному изволению явился Я, но по избранию свыше". И далее: "Стоило Мне забыться в покое, как - вот он! - Глас Духа Святого, стоящего одесную Меня, пробуждал Меня, и Великий Дух являлся перед лицом Моим, и Джабраил осенял Меня своими крылами, и Дух Славы заставлял сильнее биться Мое сердце, повелевая Мне нарушить молчание".

Such were the circumstances in which the Sun of Truth arose in the city of Tihran -- a city which, by reason of so rare a privilege conferred upon it, had been glorified by The Báb as the "Holy Land," and surnamed by Bahá'u'lláh "the Mother of the world," the "Day-spring of Light," the "Dawning-Place of the signs of the Lord," the "Source of the joy of all mankind." The first dawnings of that Light

Page 103

of peerless splendor had, as already described, broken in the city of Shiraz. The rim of that Orb had now appeared above the horizon of the Siyah-Chal of Tihran. Its rays were to burst forth, a decade later, in Baghdad, piercing the clouds which immediately after its rise in those somber surroundings obscured its splendor. It was destined to mount to its zenith in the far-away city of Adrianople, and ultimately to set in the immediate vicinity of the fortress-town of Akka.

И вот при таких обстоятельствах Солнце Истины озарило Тегеран - город, который, удостоившись столь великой чести, был прославлен Бабом как "Святая Земля", которой Бахаулла нарек "Матерью мира", "Зарей Всевышней", "Сиянием знамений Божиих" и "Источником радости для человеков". Первые проблески этого ослепительного сияния, как уже говорилось, забрезжили над Ширазом. Край подымающегося Светила показался над мрачным горизонтом темницы Сейах Чаль в Тегеране. Десятью годами позже лучи его простерлись над Багдадом, пронизав тучи, скрывшие его зловещей пеленой. Достигнуть зенита суждено ему было в далеком граде Андрианополе, а закатилось оно в ближайших окрестностях града-тюрьмы Акки.

The process whereby the effulgence of so dazzling a Revelation was unfolded to the eyes of men was of necessity slow and gradual. The first intimation which its Bearer received did not synchronize with, nor was it followed immediately by, a disclosure of its character to either His own companions or His kindred. A period of no less than ten years had to elapse ere its far-reaching implications could be directly divulged to even those who had been intimately associated with Him -- a period of great spiritual ferment, during which the Recipient of so weighty a Message restlessly anticipated the hour at which He could unburden His heavily laden soul, so replete with the potent energies released by God's nascent Revelation. All He did, in the course of this pre-ordained interval, was to hint, in veiled and allegorical language, in epistles, commentaries, prayers and treatises, which He was moved to reveal, that The Báb's promise had already been fulfilled, and that He Himself was the One Who had been chosen to redeem it. A few of His fellow-disciples, distinguished by their sagacity, and their personal attachment and devotion to Him, perceived the radiance of the as yet unrevealed glory that had flooded His soul, and would have, but for His restraining influence, divulged His secret and proclaimed it far and wide.

Page 104

Свет столь яркого в своей новизне Откровения по необходимости являлся людским очам медленно и постепенно. Первые предзнаменования, ниспосланные его Глашатаю, далеко не сразу были восприняты и поняты Его товарищами и близкими. Потребовалось более десяти лет, пока наконец далеко идущие его последствия стали ясны даже тем, кто был тесно связан с апостолом новой Веры; то был период великого духовного брожения, когда Сосуд, воспринявший бремя столь могучей Вести, с нетерпением ожидал часа, когда Он сможет облегчить душу, стесняемую изнутри силами нарождающегося Откровения Господня. В течение десяти предустановленных лет Он, используя язык иносказаний, в своих многочисленных посланиях, толкованиях, молитвах и трактатах, которые Ему дано было явить, старался внушить мысль о том, что обетование Баба уже исполнилось и что Сам Он есть Тот, Кто избран сменить Своего предшественника. И лишь очень немногие Его ученики из числа наиболее проницательных, наиболее близких к Учителю и чтущих Его, могли воспринять сияние до поры скрытой славы, коей преисполнилась Его душа и которая, если бы не Его великая сдержанность, обнаружилась бы и возвестила о Его тайне по всей Земле.

Глава VII
Bahá'u'lláh's Banishment to Iraq

The attempt on the life of Nasiri'd-Din Shah, as stated in a previous chapter, was made on the 28th of the month of Shavval, 1268 A.H., corresponding to the 15th of August, 1852. Immediately after, Bahá'u'lláh was arrested in Niyavaran, was conducted with the greatest ignominy to Tihran and cast into the Siyah-Chal. His imprisonment lasted for a period of no less than four months, in the middle of which the "year nine" (1269), anticipated in such glowing terms by The Báb, and alluded to as the year "after Hin" by Shaykh Ahmad-i-Ahsa'i, was ushered in, endowing with undreamt-of potentialities the whole world. Two months after that year was born, Bahá'u'lláh, the purpose of His imprisonment now accomplished, was released from His confinement, and set out, a month later, for Baghdad, on the first stage of a memorable and life-long exile which was to carry Him, in the course of years, as far as Adrianople in European Turkey, and which was to end with His twenty-four years' incarceration in Akka.

Покушени на жизнь Насир ад-Дин-шаха, как упоминалось в предыдущей главе, совершилось в 28-й день месяца Шавваль 1268 года хиджры, то есть 15 августа 1852 года. Сразу же вслед за этим Бахаулла был взят под стражу в Нейваране, с позором препровожден в Тегеран и брошен в темницу Сейах Чаль. Пленение Его, продлившееся более четырех месяцев "года девятого" 1269 года хиджры, - число, которое вдохновенно предрекал Баб, число, на которое указывал шейх Ахмад Ахсаи, - открыло миру небывалые дотоле возможности. Прошло четыре месяца нового года, тайная цель заключения Бахауллы осуществилась, Его освободили из-под стражи, а месяц спустя Он отбыл в Багдад - первую стоянку на долгом пути изгнанника, приведшем Его в далекий Адрианополь, расположенный в европейской части Турции, и завершившемся двадцатилетним заключением в Акке.

Now that He had been invested, in consequence of that potent dream, with the power and sovereign authority associated with His Divine mission, His deliverance from a confinement that had achieved its purpose, and which if prolonged would have completely fettered Him in the exercise of His newly-bestowed functions, became not only inevitable, but imperative and urgent. Nor were the means and instruments lacking whereby his emancipation from the shackles that restrained Him could be effected. The persistent and decisive intervention of the Russian Minister, Prince Dolgorouki, who left no stone unturned to establish the innocence of Bahá'u'lláh; the public confession of Mulla Shaykh Aliy-i-Turshizi, surnamed Azim, who, in the Siyah-Chal, in the presence of the Hajibu'd-Dawlih and the Russian Minister's interpreter and of the government's representative, emphatically exonerated Him, and acknowledged his own complicity; the indisputable testimony established by competent tribunals; the unrelaxing efforts exerted by His own brothers, sisters and kindred, -- all these combined to effect His ultimate deliverance from the hands of His rapacious enemies. Another potent if less evident

Page 105

influence which must be acknowledged as having had a share in His liberation was the fate suffered by so large a number of His self-sacrificing fellow-disciples who languished with Him in that same prison. For, as Nabil truly remarks, "the blood, shed in the course of that fateful year in Tihran by that heroic band with whom Bahá'u'lláh had been imprisoned, was the ransom paid for His deliverance from the hand of a foe that sought to prevent Him from achieving the purpose for which God had destined Him."

Теперь, когда посетившее Бахауллу могущественное видение наделило Его ниспосланой свыше силой и властью свершить назначенное, а стало быть, и цель Его пребывания

With such overwhelming testimonies establishing beyond the shadow of a doubt the non-complicity of Bahá'u'lláh, the Grand Vizir, after having secured the reluctant consent of his sovereign to set free his Captive, was now in a position to dispatch his trusted representative, Haji Ali, to the Siyah-Chal, instructing him to deliver to Bahá'u'lláh the order for His release. The sight which that emissary beheld upon his arrival evoked in him such anger that he cursed his master for the shameful treatment of a man of such high position and stainless renown. Removing his mantle from his shoulders he presented it to Bahá'u'lláh, entreating Him to wear it when in the presence of the Minister and his counsellors, a request which He emphatically refused, preferring to appear, attired in the garb of a prisoner, before the members of the Imperial government.

в пользу невиновности Бахауллы, получив данный скрепя сердце приказ шаха об освобождении Узника, великий визирь вынужден был послать в Сейах Чаль своего доверенного, Хаджи Али, наказав ему вручить Бахаулле шахский приказ. По прибытии в темницу вид заключенного произвел на посланика такое впечатление, что он разразился проклятьями в адрес своего повелителя за то, что тот подверг столь унизительному обращению такого знатного и добропорядочного человека. Скинув свой плащ, он предложил его Бахаулле, убеждая Его хотя бы в таком виде явиться перед визирем и его советниками, на что Бахаулла ответил решительным отказом, твердо заявив, что желает предстать перед членами правительства в одеянии узника.

No sooner had He presented Himself before them than the Grand Vizir addressed Him saying: "Had you chosen to take my advice, and had you dissociated yourself from the Faith of the Siyyid-i-Bab, you would never have suffered the pains and indignities that have been heaped upon you." "Had you, in your turn," Bahá'u'lláh retorted, "followed My counsels, the affairs of the government would not have reached so critical a stage." Mirza Aqa Khan was thereupon reminded of the conversation he had had with Him on the occasion of The Báb's martyrdom, when he had been warned that "the flame that has been kindled will blaze forth more fiercely than ever." "What is it that you advise me now to do?" he inquired from Bahá'u'lláh. "Command the governors of the realm," was the instant reply, "to cease shedding the blood of the innocent, to cease plundering their property, to cease dishonoring their women, and injuring their children." That same day the Grand Vizir acted on the advice thus given him; but any effect it had, as the course of subsequent events amply demonstrated, proved to be momentary and negligible.

Едва увидев Его, великий визирь обратился к Нему со следующими словами: "Если бы вы последовали моему совету и отреклись от Веры сейида Баба, вам не пришлось бы пережить все те горести и невзгоды, что обрушились на вас". "Ежели бы вы, - ответствовал Бахаулла, - в свою очередь прислушались к моим советам, государственные дела никогда не приняли бы столь угрожающий оборот". Тут-то Мирза Ага-хан и вспомнил о разговоре с Бахауллой, предшествовавшем казни Баба, когда Он предупредил, что "едва тлевший огонь вспыхнет теперь ярким пламенем". "Что же мне предпринять?" - спросил он тогда Бахауллу. "Прикажите губернаторам провинций, - последовал незамедлительный ответ, - прекратить проливать кровь невинных, расхищать их имущество, бесчестить их жен и издеваться над их детьми". В тот же самый день великий визирь последовал данному совету, однако, как показали дальнейшие события, эффект оказался весьма кратковременным и незначительным.

The relative peace and tranquillity accorded Bahá'u'lláh after His tragic and cruel imprisonment was destined, by the dictates of an unerring Wisdom, to be of an extremely short duration. He had

Page 106

hardly rejoined His family and kindred when a decree from Nasiri'd-Din Shah was communicated to Him, bidding Him leave the territory of Persia, fixing a time-limit of one month for His departure and allowing Him the right to choose the land of His exile.

Крайне недолгим оказался и период относительного мира и спокойствия, определенный Бахаулле всевидящим Провидением после Его трагического и мучительного заключения в Сейах Чаль. Не успел Он воссоединиться с семьей и близкими, как получил указ Насир ад-Дин-шаха, предписывавший Ему не позже чем через месяц покинуть пределы Персии с правом самому выбрать место своего изгнания.

The Russian Minister, as soon as he was informed of the Imperial decision, expressed the desire to take Bahá'u'lláh under the protection of his government, and offered to extend every facility for His removal to Russia. This invitation, so spontaneously extended, Bahá'u'lláh declined, preferring, in pursuance of an unerring instinct, to establish His abode in Turkish territory, in the city of Baghdad. "Whilst I lay chained and fettered in the prison," He Himself, years after, testified in His Epistle addressed to the Czar of Russia, Nicolaevitch Alexander II, "one of thy ministers extended Me his aid. Whereupon God hath ordained for thee a station which the knowledge of none can comprehend except His knowledge. Beware lest thou barter away this sublime station." "In the days," is yet another illuminating testimony revealed by His pen, "when this Wronged One was sore-afflicted in prison, the minister of the highly esteemed government (of Russia) -- may God, glorified and exalted be He, assist him! -- exerted his utmost endeavor to compass My deliverance. Several times permission for My release was granted. Some of the ulamas of the city, however, would prevent it. Finally, My freedom was gained through the solicitude and the endeavor of His Excellency the Minister. ...His Imperial Majesty, the Most Great Emperor -- may God, exalted and glorified be He, assist him! -- extended to Me for the sake of God his protection -- a protection which has excited the envy and enmity of the foolish ones of the earth."

Как только русского посла известили о высочайшем повелении, он изъявил желание взять Бахауллу под опеку российского правительства и предложил устроить Его переезд в Россию. Бахаулла, однако, отклонил это неожиданное предложение и, повинуясь безотчетному, но безошибочному чувству, решил поселиться на территории Турции, в городе Багдаде. "Меж тем как, скованный по рукам и ногам, Я находился в темнице, - свидетельствует Он Сам много лет спустя в послании русскому императору Александру II, - один из твоих посланников предложил Мне свою помощь. Для чего и определил тебе Господь положение, недоступное разумению человеческому, но лишь разумению Божию. Итак, храни же высокое и почетное место, определенное тебе судьбою". "В дни, когда некий Заблудший Раб Его, - таково еще одно поучительное свидетельство, явленое Его пером, - скорбел и томился в темнице, посол высокочтимого правительства некоей державы (России) - да храни ее Всесильный и Всемогий Господь! - приложил все силы, дабы способствовать Моему освобождению. Неоднократно давали власти такое распоряжение, однако улемы города препятствовали тому. И вот, наконец, благодаря стараниям и просьбам его превосходительства после Я обрел свободу... Его Императорское Величество, величайший из правителей земных - да храни его Всесильный и Всемогущий Господь! - простер на Меня, во имя Господа, покровительство свое - покровительство, ставшее поводом зависти и вражды глупцов".

The Shah's edict, equivalent to an order for the immediate expulsion of Bahá'u'lláh from Persian territory, opens a new and glorious chapter in the history of the first Bahá'í century. Viewed in its proper perspective it will be even recognized to have ushered in one of the most eventful and momentous epochs in the world's religious history. It coincides with the inauguration of a ministry extending over a period of almost forty years -- a ministry which, by virtue of its creative power, its cleansing force, its healing influences, and the irresistible operation of the world-directing, world-shaping forces it released, stands unparalleled in the religious annals of the entire human race. It marks the opening phase in a series of banishments, ranging over a period of four decades, and terminating only with the death of Him Who was the Object of that cruel edict. The process which it set in motion, gradually progressing and unfolding, began by establishing

Page 107

His Cause for a time in the very midst of the jealously-guarded stronghold of Shi'ah Islam, and brought Him in personal contact with its highest and most illustrious exponents; then, at a later stage, it confronted Him, at the seat of the Caliphate, with the civil and ecclesiastical dignitaries of the realm and the representatives of the Sultan of Turkey, the most powerful potentate in the Islamic world; and finally carried Him as far as the shores of the Holy Land, thereby fulfilling the prophecies recorded in both the Old and the New Testaments, redeeming the pledge enshrined in various traditions attributed to the Apostle of God and the Imams who succeeded Him, and ushering in the long-awaited restoration of Israel to the ancient cradle of its Faith. With it, may be said to have begun the last and most fruitful of the four stages of a life, the first twenty-seven years of which were characterized by the care-free enjoyment of all the advantages conferred by high birth and riches, and by an unfailing solicitude for the interests of the poor, the sick and the down-trodden; followed by nine years of active and exemplary discipleship in the service of The Báb; and finally by an imprisonment of four months' duration, overshadowed throughout by mortal peril, embittered by agonizing sorrows, and immortalized, as it drew to a close, by the sudden eruption of the forces released by an overpowering, soul-revolutionizing Revelation.

Шахский указ, предписывавший немедленно удались Бахауллу из Персии, открывает новую, славную главу в истории первого века Бахаи. Если рассматривать его в должной перспективе, то следует признать, что это - начало одной из наиболее важных и богатых событиями эпох в религиозной истории человечества. По времени она совпадает с началом продлившегося сорок с лишним лет служения - служения, которое по своей созидательной мощи, очистительной силе, целебному влиянию и по неуклонной деятельности, направленной на изменение судеб человечества стоит особняком в летописи мировых религий. Цепь почти сорокалетних гонений и преследований завершается лишь после смерти Того, Кто был первой жертвой помянутого жестокого документа. Постепенно разворачивавший и набиравший силу процесс, приведенный в действие шахским указом, начался провозглашением Дела Бахауллы в самом сердце цитадели шиизма и заставил Его лично столкнуться с самыми знаменитыми и высокопоставленными приверженцами этой ветви ислама; позднее - привел к столкновению с гражданскими и духовными иерархами халифата, а также представителями турецкого султана - главы самой могущественной державы исламского мира; и наконец - привел к берегам Святой Земли, свершив таким образом пророчества, упомянутые как в Ветхом, так и в Новом Завете, исполнив то, что, как повествуют многочисленные предания, должен был исполнить Апостол Божий и грядущие вослед Ему имамы, и возвестив о долгожданном восстановлении Израиля в древней обители его Веры. Так начался последний, сорокалетний и наиболее плодотворный отрезок жизни, первые двадцать семь лет которой прошли в непрестанных наслаждениях мирскими удовольствиями, плодами богатства и высокого положения, одновременно с постоянной заботой о нуждах бедняков, людей больных и увечных; следующие девять - отданы действенному участию в распространении идей Баба; а четыре месяца, проведенные в темнице, были омрачены страхом смерти, отравлены мучениями и скорбями и, наконец, увековечены приливом новых сил, исторгнутых пронизавшим душу Бахауллы, перевернувшим все его существо Откровением.

This enforced and hurried departure of Bahá'u'lláh from His native land, accompanied by some of His relatives, recalls in some of its aspects, the precipitate flight of the Holy Family into Egypt; the sudden migration of Muhammad, soon after His assumption of the prophetic office, from Mecca to Medina; the exodus of Moses, His brother and His followers from the land of their birth, in response to the Divine summons, and above all the banishment of Abraham from Ur of the Chaldees to the Promised Land -- a banishment which, in the multitudinous benefits it conferred upon so many divers peoples, faiths and nations, constitutes the nearest historical approach to the incalculable blessings destined to be vouchsafed, in this day, and in future ages, to the whole human race, in direct consequence of the exile suffered by Him Whose Cause is the flower and fruit of all previous Revelations.

Некоторые черты вынужденного и поспешного отъезда Бахауллы из родных мест, в сопровождении небольшого числа родственников, напоминают нам бегство Святого семейства в Египет; неожиданный переезд Мухаммада, вскоре после приятия Им своей пророческой миссии, из Мекки в Медину; исход внявшего гласу Господню Моисея, Его собратьев и последователей из родной земли, но прежде всего - бегство Аврама из Ура Халдейского в Обетованную Землю - бегство, по многочисленным благам, которыми оно впоследствии одарило людей различных вер и национальнестей, прежде и наиболее всего сопоставимое, в историческом плане, с неисчислимыми дарами, которые обрело человечество благодаря изгнанию Того, Чье Дело есть плод всех предшествующих Откровений.

`Abdu'l-Bahá, after enumerating in His "Some Answered Questions" the far-reaching consequences of Abraham's banishment, significantly affirms that "since the exile of Abraham from Ur to Aleppo in Syria produced this result, we must consider what will be the effect of the exile of Bahá'u'lláh in His several removes from

Page 108

Tihran to Baghdad, from thence to Constantinople, to Rumelia and to the Holy Land."

Абдул-Баха в своей книге "Несколько ответов", перечислив далеко идущие последствия исхода Аврамова, многозначительно утверждает, что "поскольку исход Аврама из Ура в Алеппо возымел такое действие, то и мы вправе задаться вопросом - какие же последствия проистекли из скитаний Бахауллы, сначала вынужденного перебраться из Тегерана в Багдад, оттуда в Константинополь, Румелию, а затем и в Святую Землю".

On the first day of the month of Rabi'u'th-Thani, of the year 1269 A.H., (January 12, 1853), nine months after His return from Karbila, Bahá'u'lláh, together with some of the members of His family, and escorted by an officer of the Imperial body-guard and an official representing the Russian Legation, set out on His three months' journey to Baghdad. Among those who shared His exile was His wife, the saintly Navvab, entitled by Him the "Most Exalted Leaf," who, during almost forty years, continued to evince a fortitude, a piety, a devotion and a nobility of soul which earned her from the pen of her Lord the posthumous and unrivalled tribute of having been made His "perpetual consort in all the worlds of God." His nine-year-old son, later surnamed the "Most Great Branch," destined to become the Center of His Covenant and authorized Interpreter of His teachings, together with His seven-year-old sister, known in later years by the same title as that of her illustrious mother, and whose services until the ripe old age of four score years and six, no less than her exalted parentage, entitle her to the distinction of ranking as the outstanding heroine of the Bahá'í Dispensation, were also included among the exiles who were now bidding their last farewell to their native country. Of the two brothers who accompanied Him on that journey the first was Mirza Musa, commonly called Aqay-i-Kalim, His staunch and valued supporter, the ablest and most distinguished among His brothers and sisters, and one of the "only two persons who," according to Bahá'u'lláh's testimony, "were adequately informed of the origins" of His Faith. The other was Mirza Muhammad-Quli, a half-brother, who, in spite of the defection of some of his relatives, remained to the end loyal to the Cause he had espoused.

В первый день месяца Раби ус-Сани 1269 года хиджры (12 июня 1852 года), девять месяцев спустя после возвращения из Кербелы, Бахаулла, вместе с несколькими домочадцами, в сопровождении офицера полка личной охраны государя и чиновника русского посольства отправился в продлившееся три месяца путешествие, конечной целью которого был Багдад. Среди тех, кто разделял с Ним тягоды изгнания, была и Его жена, благочестивая Навваб, которую Он нарек "Благороднейшим Листом" и которая на протяжении почти сорока лет не уставала являть примеры такой стойкости, набожности и душевного благородства, что по праву удостоилась несравненной чести - после смерти быть названной Им "вечной супругой во всех мирах Всевышнего". Его девятилетний сын, позднее прозванный "Величайшей Ветвью", сын, которому суждено было стать средоточием Его Завета и Толкователем Его учений, вместе со своей семилетней сестрой, впоследствии удостоившейся того же прозвания, что и ее знаменитая мать, чья деятельность, уже в зрелые годы, по достижении восьмидесяти шести лет, поставила ее, наравне с прославленными родителями, в первый ряд героев Проповеди Бахаи, тоже были в числе изгнанников, навсегда прощавшихся с родными краями. Сопровождали Бахауллу и двое Его братьев. Первый, Мирза Муса, более известный как Ага Калим, Его любимый и верный последователь, самый одаренный из всех Его братьев и сестер, "один из двоих", кто, по свидетельству Бахауллы, "обладал верным знанием истоков" Его Веры. Вторым был Его единоутробный брат Мирза Мухаммад Кули, невзирая на отступничество части родственников, до конца сохранивший верность Делу.

The journey, undertaken in the depth of an exceptionally severe winter, carrying the little band of exiles, so inadequately equipped, across the snow-bound mountains of Western Persia, though long and perilous, was uneventful except for the warm and enthusiastic reception accorded the travelers during their brief stay in Karand by its governor Hayat-Quli Khan, of the Alliyu'llahi sect. He was shown, in return, such kindness by Bahá'u'lláh that the people of the entire village were affected, and continued, long after, to extend such hospitality to His followers on their way to Baghdad that they gained the reputation of being known as Bábis.

Путешествие, предпринятое в самый разгар исключительно суровой зимы небольшой горсткой плохо подготовленных к тяготам пути изгнанников, через заснеженные горные перевалы Западной Персии, было долгим и опасным, хотя и не изобиловало событиями, за исключением теплого, радушного приема, оказанного им во время короткой остановки в Каранде губернатором Хайат Кули-ханом, принадлежавшим к секте Али-илахи. В свою очередь, Бахаулла выказал к нему такое расположение, что жители города надолго запомнили это, и на протяжении всего пути до Багдада Бахаулле и Его спутникам повсеместно оказывали гостеприимство как последователям Баба.

In a prayer revealed by Him at that time, Bahá'u'lláh, expatiating

Page 109

upon the woes and trials He had endured in the Siyah-Chal, thus bears witness to the hardships undergone in the course of that "terrible journey": "My God, My Master, My Desire!... Thou hast created this atom of dust through the consummate power of Thy might, and nurtured Him with Thine hands which none can chain up.... Thou hast destined for Him trials and tribulations which no tongue can describe, nor any of Thy Tablets adequately recount. The throat Thou didst accustom to the touch of silk Thou hast, in the end, clasped with strong chains, and the body Thou didst ease with brocades and velvets Thou hast at last subjected to the abasement of a dungeon. Thy decree hath shackled Me with unnumbered fetters, and cast about My neck chains that none can sunder. A number of years have passed during which afflictions have, like showers of mercy, rained upon Me.... How many the nights during which the weight of chains and fetters allowed Me no rest, and how numerous the days during which peace and tranquillity were denied Me, by reason of that wherewith the hands and tongues of men have afflicted Me! Both bread and water which Thou hast, through Thy all-embracing mercy, allowed unto the beasts of the field, they have, for a time, forbidden unto this servant, and the things they refused to inflict upon such as have seceded from Thy Cause, the same have they suffered to be inflicted upon Me, until, finally, Thy decree was irrevocably fixed, and Thy behest summoned this servant to depart out of Persia, accompanied by a number of frail-bodied men and children of tender age, at this time when the cold is so intense that one cannot even speak, and ice and snow so abundant that it is impossible to move."

В молитве, относящейся примерно к тому же времени, Бахаулла, подробно вспоминая о тяжких испытаниях, перенесенных Им в Сейах Чаль, так свидетельствует о трудностях и лишениях этого "страшного путешествия": "О Господь, Повелитель и Возлюбленный мой!.. Всевышний властью Своею и могуществом, коим никто и ничто не в силах препятствовать, вдохнул Ты жизнь в сию ничтожную частицу праха и воспитал ее руками Своими... Ты приуготовил рабу Твоему такие тяготы, какие ни один язык не способен описать, и ни в одной из Твоих Скрижалей нет о них упоминания. По Твоей воле шею, привыкшую к шелкам, сковала тяжкая цепь, а плоть, дотоле облаченная в бархат и парчу, познала унижение и смрадный мрак темницы. Твое изволение сковало Меня бесчисленными оковами и закнуло на шее Моей крепкую цепь. Много лет беды и горести, подобно благодатному потоку щедрот Твоих, изливались на Меня... Сколько ночей, тяготясь грузом цепей и оков Своих, не знал Я покоя, и поистине многие дни злоязычие и злокозненность врагов терзали Меня! Даже в хлебе и воде, коими Ты, по неизреченной милости Твоей, питаешь зверей полевых, отказывли люди рабу Твоему, кары же, коими надлежало бы пасть на отступников, предавших Дело Твое, обрушились на Меня, пока, наконец, не прозвучал глас Твой и воля не подвигла смиренного раба Твоего покинуть пределы Персии, дабы отправиться в путь вместе с горсткою людей, слабых и немощных, и детей малых - в суровую зиму, когда стужа сковывала дыхание и непроходимые снега лежали кругом".

Finally, on the 28th of Jamadiyu'th-Thani 1269 A.H. (April 8, 1853), Bahá'u'lláh arrived in Baghdad, the capital city of what was then the Turkish province of Iraq. From there He proceeded, a few days after, to Kazimayn, about three miles north of the city, a town inhabited chiefly by Persians, and where the two Kazims, the seventh and the ninth Imams, are buried. Soon after His arrival the representative of the Shah's government, stationed in Baghdad, called on Him, and suggested that it would be advisable for Him, in view of the many visitors crowding that center of pilgrimage, to establish His residence in Old Baghdad, a suggestion with which He readily concurred. A month later, towards the end of Rajab, He rented the house of Haji Ali Madad, in an old quarter of the city, into which He moved with His family.

И вот наконец в 28-й день месяца Джамади ус-Сани 1269 года жиджры (8 апреля 1853 года) Бахаулла прибыл в Багдад - главный город принадлежавшей тогда Турции провинции Ирак. Оттуда Он через несколько дней проследовал в город Казимайн, населенный преимущественно персами и расположенный в трех милях к северу от Багдада, город, где похоронены "два Казима" - седьмой и девятый имамы. Вскоре после прибытия шахский представитель в Багдаде вызвал Бахауллу к себе и посоветовал Ему, ввиду большого скопления в столице паломников, поселиться в Старом Багдаде, на что Бахаула с готовностью согласился. А еще месяц спустя, к концу месяца Раджаб, Он снял в одном из старых кварталов дом у человека по имени Хаджи Али Мадад, куда и перебрался вместе с семьей.

In that city, described in Islamic traditions as "Zahru'l-Kufih,"

Page 110

designated for centuries as the "Abode of Peace," and immortalized by Bahá'u'lláh as the "City of God," He, except for His two year retirement to the mountains of Kurdistan and His occasional visits to Najaf, Karbila and Kazimayn, continued to reside until His banishment to Constantinople. To that city the Quran had alluded as the "Abode of Peace" to which God Himself "calleth." To it, in that same Book, further allusion had been made in the verse "For them is a Dwelling of Peace with their Lord ... on the Day whereon God shall gather them all together." From it radiated, wave after wave, a power, a radiance and a glory which insensibly reanimated a languishing Faith, sorely-stricken, sinking into obscurity, threatened with oblivion. From it were diffused, day and night, and with ever-increasing energy, the first emanations of a Revelation which, in its scope, its copiousness, its driving force and the volume and variety of its literature, was destined to excel that of The Báb Himself. Above its horizon burst forth the rays of the Sun of Truth, Whose rising glory had for ten long years been overshadowed by the inky clouds of a consuming hatred, an ineradicable jealousy, an unrelenting malice. In it the Tabernacle of the promised "Lord of Hosts" was first erected, and the foundations of the long-awaited Kingdom of the "Father" unassailably established. Out of it went forth the earliest tidings of the Message of Salvation which, as prophesied by Daniel, was to mark, after the lapse of "a thousand two hundred and ninety days" (1290 A.H.), the end of "the abomination that maketh desolate." Within its walls the "Most Great House of God," His "Footstool" and the "Throne of His Glory," "the Cynosure of an adoring world," the "Lamp of Salvation between earth and heaven," the "Sign of His remembrance to all who are in heaven and on earth," enshrining the "Jewel whose glory hath irradiated all creation," the "Standard" of His Kingdom, the "Shrine round which will circle the concourse of the faithful" was irrevocably founded and permanently consecrated. Upon it, by virtue of its sanctity as Bahá'u'lláh's "Most Holy Habitation" and "Seat of His transcendent glory," was conferred the honor of being regarded as a center of pilgrimage second to none except the city of Akka, His "Most Great Prison," in whose immediate vicinity His holy Sepulcher, the Qiblih of the Bahá'í world, is enshrined. Around the heavenly Table, spread in its very heart, clergy and laity, Sunnis and Shi'ahs, Kurds, Arabs, and Persians, princes and nobles, peasants and dervishes, gathered in increasing numbers from far and near, all partaking, according to their needs and capacities, of a measure of that Divine sustenance

Page 111

which was to enable them, in the course of time, to noise abroad the fame of that bountiful Giver, swell the ranks of His admirers, scatter far and wide His writings, enlarge the limits of His congregation, and lay a firm foundation for the future erection of the institutions of His Faith. And finally, before the gaze of the diversified communities that dwelt within its gates, the first phase in the gradual unfoldment of a newborn Revelation was ushered in, the first effusions from the inspired pen of its Author were recorded, the first principles of His slowly crystallizing doctrine were formulated, the first implications of His august station were apprehended, the first attacks aiming at the disruption of His Faith from within were launched, the first victories over its internal enemies were registered, and the first pilgrimages to the Door of His Presence were undertaken.

В этом городе, который мусульманские предания именуют "Захр уль-Куфа", который на протяжении столетий считался "Обителью мира", который Сам Бахаулла увековечил как "Град Божий", Он, за исключением двух лет, проведенных в горах Курдистана, и нескольких отлучек в Неджеф, Кербелу и Казимайн, прожил вплоть до изгнания в Константинополь. Город этот упоминается в Коране под именем "Обитель мира", к которой обращен "Глагол Господень". О нем же говорится в одном из стихов Корана как о "том месте, где пребудут праведники с Господом своим... в День, когда Бог соберет их из родных краев". Оттуда, волна за волной, распространялось сияние славы, нечувствительно воодушевлявшей угасающую Веру, которой было нанесено столько жестоких ударов и которая мало-помалу становилась жертвой забвения. Оттуда денно и нощно распространяло свое растущее влияние Откровение, которому по его масштабам, направляющей силе и многочисленности и разнообразию сочинений суждено было превзойти даже Проповедь Баба. Над его горизонтом забрезжили лучи Солнца Истины, Чье разгоревшееся сияние на десять долгих лет затмили зловещие черные тучи всепожирающей ненависти, неискоренимой зависти и неустанной злокозненности. В нем впервые разбил Свой Шатер обетованный "Господь Сил" и были заложены нерушимые основы долгожданного Царства "Отца Небесного". Из его пределов впервые донеслась весть о Спасительном Послании, которое, по словам пророка Даниила, по истечении "тысячи двухсот девяносто дней" (в 1290 году хиджры) должно было положить конец "мерзости запустения". В стенах его был заложен и освящен навеки "Величайший Дом Божий", Его "Подножие" и "Престол Его Славы", "Путеводная Звезда преклоненного мира", "Светоч Спасения, поставленный как завет между Землею и Небом", "Знак Памяти Его для всех существ земных и небесных", в нем заключено "Сокровище, осиявшее светом Своим весь мир", "Знамя" Его Царства, "Ковчег, вокруг которого соберется сонм правоверных". Город этот - "Наисвятейшее Обиталище" Бахауллы - удостоился чести считаться вторым и главным после Акки, "Величайшей Темницы", в окрестностях которой находится Его священная Усыпальница - Кибла для бахаи всего мира. К святому Престолу, расположенному в самом его сердце, стекались каждый день люди духовного и светского звания, сунниты и шииты, курды, арабы и персы, князья и вельможи, крестьяне и дервиши, и каждый, по нуждам своим и возможностям, уносил с собою частицу Божественной сути, которая с течением времени вдохновляла их нести в свои края весть о щедром Деятеле, пополняя ряды Его восторженных последователей, распространять повсюду Его сочинения, расширять рамки Его общины и закладывать твердую основу для будущих учреждений Его Веры. И наконец здесь, на глазах у членов самых различных общин, обитавших в стенах этого города, начался первый этап постепенного развития нового Откровения, здесь появились первые из многочисленных сочинений, вышедшие из-под пера их Автора, здесь были сформулированы первые принципы Его медленно складывавшегося учения, здесь обнаружились первые следствия Его возвышенного положения, здесь Его Вера подверглась первым нападкам сил, желавших ее уничтожения, здесь были одержаны первые победы над внутренними врагами, и сюда начали стекаться первые паломники, дабы лицезреть Его.

This life-long exile to which the Bearer of so precious a Message was now providentially condemned did not, and indeed could not, manifest, either suddenly or rapidly, the potentialities latent within it. The process whereby its unsuspected benefits were to be manifested to the eyes of men was slow, painfully slow, and was characterized, as indeed the history of His Faith from its inception to the present day demonstrates, by a number of crises which at times threatened to arrest its unfoldment and blast all the hopes which its progress had engendered.

Пожизненное изгнание, которое было предначертано Провидением Глашатаю столь важной Вести, не обнаружило, да и не могло обнаружить моментально всех таящихся за этим поворотом судьбы последствий. Процесс, в ходе которого человечеству явились невиданные сокровища, был медленным, болезненно медленным и пережил, как и вся история Его Веры в целом, множество кризисов, которые нередко угрожали остановить ее развитие и похоронить все порожденные ею надежды.

One such crisis which, as it deepened, threatened to jeopardize His newborn Faith and to subvert its earliest foundations, overshadowed the first years of His sojourn in Iraq, the initial stage in His life-long exile, and imparted to them a special significance. Unlike those which preceded it, this crisis was purely internal in character, and was occasioned solely by the acts, the ambitions and follies of those who were numbered among His recognized fellow-disciples.

Один из подобных кризисов, углубляясь, подверг новую Веру серьезной угрозе и едва не подорвал ее первичные установления, омрачив первые годы пребывания Бахауллы в Ираке - первой остановке на Его изгнанническом пути - и придал им особое значение. В отличие от предыдущих, кризис этот носил чисто внутренний характер и был вызван исключительно безрассудными действиями и амбициями тех, кто числил себя среди Его верных сподвижников.

The external enemies of the Faith, whether civil or ecclesiastical, who had thus far been chiefly responsible for the reverses and humiliations it had suffered, were by now relatively quiescent. The public appetite for revenge, which had seemed insatiable, had now, to some extent, in consequence of the torrents of blood that had flowed, abated. A feeling, bordering on exhaustion and despair, had, moreover, settled on some of its most inveterate enemies, who were astute enough to perceive that though the Faith had bent beneath the grievous blows their hands had dealt it, its structure had remained essentially unimpaired and its spirit unbroken. The orders issued to the governors of the provinces by the Grand Vizir had had, furthermore,

Page 112

a sobering effect on the local authorities, who were now dissuaded from venting their fury upon, and from indulging in their sadistic cruelties against, a hated adversary.

Внешние враги Веры, будь то духовные или светские, хотя и не искупили вину за унижения и гонения, которым она подвергалась, на время успокоились. Жажда мщения, казавшаяся поистине неутолимой, теперь, после того как были пролиты реки крови, угасла. Чувство, скорее граничащее с отчаянием, охватило часть ее давних, закоренелых врагов, в достаточной степени проницательных, чтобы понять, что, несмотря на понесенные потери, в чем была не в последнюю очередь и их заслуга, устои новой Веры остались неколебимы, а дух ее не был сломлен. Приказы, отдаваемые великим визирем, вызвали скорее обратное действие, и местные власти уже не стремились более разжигать пламя народной ненависти и воздерживались от садистской жестокости по отношению к ненавистному противнику.

A lull had, in consequence, momentarily ensued, which was destined to be broken, at a later stage, by a further wave of repressive measures in which the Sultan of Turkey and his ministers, as well as the Sunni sacerdotal order, were to join hands with the Shah and the Shi'ah clericals of Persia and Iraq in an endeavor to stamp out, once and for all, the Faith and all it stood for. While this lull persisted the initial manifestations of the internal crisis, already mentioned, were beginning to reveal themselves -- a crisis which, though less spectacular in the public eye, proved itself, as it moved to its climax, to be one of unprecedented gravity, reducing the numerical strength of the infant community, imperiling its unity, causing immense damage to its prestige, and tarnishing for a considerable period of time its glory.

Иными словами, наступило временное затишье, которое, впрочем, довольно скоро сменилось новой волной притеснений, и в этой новой кампании турецкий султан и его вельможи, а также суннитские церковные иерархи объединили свои усилия с шахом и персидскими и иракскими шиитами, движимые желанием раз и навсегда покончить с Верой и всем, что она отстаивала. Пока длилось это затишье, стали проявляться первые признаки внутреннего кризиса, о котором уже упоминалось, кризиса, не столь очевидного для стороннего наблюдателя, но однако же более чем серьезного, поскольку он уменьшал численность едва окрепшей общины, угрожая ее единству, наносил огромный урон ее престижу и вредил ее доброму имени.

This crisis had already been brewing in the days immediately following the execution of The Báb, was intensified during the months when the controlling hand of Bahá'u'lláh was suddenly withdrawn as a result of His confinement in the Siyah-Chal of Tihran, was further aggravated by His precipitate banishment from Persia, and began to protrude its disturbing features during the first years of His sojourn in Baghdad. Its devastating force gathered momentum during His two year retirement to the mountains of Kurdistan, and though it was checked, for a time, after His return from Sulaymaniyyih, under the overmastering influences exerted preparatory to the Declaration of His Mission, it broke out later, with still greater violence, and reached its climax in Adrianople, only to receive finally its death-blow under the impact of the irresistible forces released through the proclamation of that Mission to all mankind.

Кризис этот начал назревать еще в дни, непосредственно последовавшие за казнью Баба, усилился, когда Движение внезапно лишилось направляющего влияния Бахауллы вследствие Его заточения в Сейах Чаль, усугубился после Его поспешного изгнания и продолжал разрастаться в первые годы Его пребывания в Багдаде. Губительные его последствия все отчетливее стали сказываться во время двухлетнего уединения Бахауллы в горах Курдистана, и хотя на время его удалось приостановить после Его возвращения из Сулейманании благодаря готовящемуся Провозглашению Его Миссии, он вновь, с еще большей силой дал о себе знать, достигнув наивысшей точки в Адрианополе, и лишь могущественные силы, вырвавшиеся на свободу одновременно со всемирным Провозглашением Его Миссии, окончательно покончили с критической ситуацией.

Its central figure was no less a person than the nominee of The Báb Himself, the credulous and cowardly Mirza Yahya, to certain traits of whose character reference has already been made in the foregoing pages. The black-hearted scoundrel who befooled and manipulated this vain and flaccid man with consummate skill and unyielding persistence was a certain Siyyid Muhammad, a native of Isfahan, notorious for his inordinate ambition, his blind obstinacy and uncontrollable jealousy. To him Bahá'u'lláh had later referred in the Kitáb-i-Aqdas as the one who had "led astray" Mirza Yahya, and stigmatized him, in one of His Tablets, as the "source of envy and the quintessence of mischief," while `Abdu'l-Bahá had described the

Page 113

relationship existing between these two as that of "the sucking child" to the "much-prized breast" of its mother. Forced to abandon his studies in the madrisiyi-i-Sadr of Isfahan, this Siyyid had migrated, in shame and remorse, to Karbila, had there joined the ranks of The Báb's followers, and shown, after His martyrdom, signs of vacillation which exposed the shallowness of his faith and the fundamental weakness of his convictions. Bahá'u'lláh's first visit to Karbila and the marks of undisguised reverence, love and admiration shown Him by some of the most distinguished among the former disciples and companions of Siyyid Kazim, had aroused in this calculating and unscrupulous schemer an envy, and bred in his soul an animosity, which the forbearance and patience shown him by Bahá'u'lláh had served only to inflame. His deluded helpers, willing tools of his diabolical designs, were the not inconsiderable number of Bábis who, baffled, disillusioned and leaderless, were already predisposed to be beguiled by him into pursuing a path diametrically opposed to the tenets and counsels of a departed Leader.

Главной фигурой разыгравшегося кризиса стал не кто иной, как Мирза Йахья, о некоторых чертах малодушной и легковерной натуры которого упоминалось выше. Этого пустого и безвольного человека чрезвычайно умело и ни на миг не отпуская из виду своей недостойной цели обманывал некто Сейид Мухаммад, родом из Исфахана, злобный негодяй, известный своими непомерными амбициями, слепым упрямством и необузданной завистливостью. Позднее Бахаулла писал о нем в Кетаб-е Акдасе как о том, кто "сбил с пути" Мирзу Йахья, и заклеймил его как "источник раздора и корень бед", в то время как Абдул-Баха представил обоих как "кормящую мать" и "сладко припавшего к ее груди младенца". Вынужденный оставить свои занятия в медресе Шадр в Исфахане, Сейид Мухаммад, терзаемый угрызениями совести и стыдом, перебрался в Кербелу, где примкнул к последователям Баба, а после его мученической смерти проявил нерешительность, ясно показавшую, что вера его - одни лишь пустые слова, а убеждения мало чего стоят. Первый приезд Бахауллы в Кербелу и открытые знаки почтения, любви и восхищения, выказанные по отношению к Нему наиболее выдающимися учениками и соратниками Сейида Казима, вызвали у хитроумного и беззастенчивого интригана зависть, бередившую ему душу тем больше, чем большую терпимость и благосклонность проявлял к нему Бахаулла. К заблудшим помощникам Сейида Мухаммада - послушным орудиям исполнения его дьявольских замыслов - примкнуло довольно значительное число бабидов, растерянных, обескураженных, лишившихся истинного вожака и наставника и уже склонявшихся ступить на путь, прямо противоположный наставлениям и советам их ушедшего из жизни Пастыря.

For, with The Báb no longer in the midst of His followers; with His nominee, either seeking a safe hiding place in the mountains of Mazindaran, or wearing the disguise of a dervish or of an Arab wandering from town to town; with Bahá'u'lláh imprisoned and subsequently banished beyond the limits of His native country; with the flower of the Faith mown down in a seemingly unending series of slaughters, the remnants of that persecuted community were sunk in a distress that appalled and paralyzed them, that stifled their spirit, confused their minds and strained to the utmost their loyalty. Reduced to this extremity they could no longer rely on any voice that commanded sufficient authority to still their forebodings, resolve their problems, or prescribe to them their duties and obligations.

Поскольку Баба не было более среди Его последователей; поскольку Его преемник, переодетый дервишем либо же в одежде араба-кочевника, искал убежища в горах Мазендарана или скитался по городам и весям; поскольку Бахаулла, сначала находившийся в заточении, затем был изгнан из отечества, а цвет Веры уничтожен в процессе кровавой резни, которой, казалось, не будет конца, - уцелевшие члены гонимой общины погрузились в отчаяние, сковавшее их волю, сломившее дух, внесшее смятение в их умы и подвергшее тяжкому испытанию твердость их веры. Доведенные до подобной крайности, люди эти готовы были прислушаться к любому достаточно влиятельному голосу, который успокоил бы их страхи, разрешил их трудности и растолковал бы их нынешние обязанности.

Nabil, traveling at that time through the province of Khurasan, the scene of the tumultuous early victories of a rising Faith, had himself summed up his impressions of the prevailing condition. "The fire of the Cause of God," he testifies in his narrative, "had been well-nigh quenched in every place. I could detect no trace of warmth anywhere." In Qasvin, according to the same testimony, the remnant of the community had split into four factions, bitterly opposed to one another, and a prey to the most absurd doctrines and fancies. Bahá'u'lláh upon His arrival in Baghdad, a city which had witnessed the glowing evidences of the indefatigable zeal of Tahirih, found among His countrymen residing in that city no more than a single Bábi, while in Kazimayn inhabited chiefly by Persians, a mere handful

Page 114

of His compatriots remained who still professed, in fear and obscurity, their faith in The Báb.

Набиль, путешествовавший в те дни по провинции Хорасан - арене громких побед зарождавшейся Веры, так обобщил свои впечатления о преимущественном положении дел. "Пламя Дела Божия, - свидетельствует он в своем повествовании, - угасло едва ли не повсеместно. Везде меня встречали холод и безжизненность". В Казвине, по словам того же Набиля, остаток общины раскололся на четыре непримиримо враждовавшие между собою секты, каждая из которых стала исповедовать самые причудливые и нелепые учения. По приезде в Багдад - город, бывший свидетелем неугасимо яркого рвения Тахиры, Бахаулла нашел среди своих соотечественников, проживавших здесь, единственного бабида, а в Казимайне, населенном прежде всего персами, лишь горстка его земляков тайно, подвергаясь постоянной опасности, по-прежнему исповедовала веру в Баба.

The morals of the members of this dwindling community, no less than their numbers, had sharply declined. Such was their "waywardness and folly," to quote Bahá'u'lláh's own words, that upon His release from prison, His first decision was "to arise ... and undertake, with the utmost vigor, the task of regenerating this people."

Моральный дух членов пришедшей в упадок общины, так же, как и их численность, резко шел на убыль. "Смятение их, граничившее с безумием", как выразился Сам Бахаулла, было столь велико, что, едва оказавшись на воле, Он почувствовал необходимость "возродить... вернуть этих людей на путь истинный, чего бы это ни стоило".

As the character of the professed adherents of The Báb declined and as proofs of the deepening confusion that afflicted them multiplied, the mischief-makers, who were lying in wait, and whose sole aim was to exploit the progressive deterioration in the situation for their own benefit, grew ever more and more audacious. The conduct of Mirza Yahya, who claimed to be the successor of The Báb, and who prided himself on his high sounding titles of Mir'atu'l-Azaliyyih (Everlasting Mirror), of Subh-i-Azal (Morning of Eternity), and of Ismu'l-Azal (Name of Eternity), and particularly the machinations of Siyyid Muhammad, exalted by him to the rank of the first among the "Witnesses" of the Bayan, were by now assuming such a character that the prestige of the Faith was becoming directly involved, and its future security seriously imperiled.

Соответственно упадку духа среди приверженцев и соратников Баба и день ото дня множащимся доказательствам охватившего их с


уль-Азаль (Имя Извечности), а особенно грязные уловки Сейида Мухаммада, который кичливо называл себя первым среди "Свидетелей" Байана, постепенно приобрели такой характер, что доброе имя Веры оказалось под прямой угрозой, а будущее - в серьезной опасности.

The former had, after the execution of The Báb, sustained such a violent shock that his faith almost forsook him. Wandering for a time, in the guise of a dervish, in the mountains of Mazindaran, he, by his behavior, had so severely tested the loyalty of his fellow-believers in Nur, most of whom had been converted through the indefatigable zeal of Bahá'u'lláh, that they too wavered in their convictions, some of them going so far as to throw in their lot with the enemy. He subsequently proceeded to Rasht, and remained concealed in the province of Gilan until his departure for Kirmanshah, where in order the better to screen himself he entered the service of a certain Abdu'llah-i-Qasvini, a maker of shrouds, and became a vendor of his goods. He was still there when Bahá'u'lláh passed through that city on His way to Baghdad, and expressing a desire to live in close proximity to Bahá'u'lláh but in a house by himself where he could ply some trade incognito, he succeeded in obtaining from Him a sum of money with which he purchased several bales of cotton and then proceeded, in the garb of an Arab, by way of Mandalij to Baghdad. He established himself there in the street of the Charcoal Dealers, situated in a dilapidated quarter of the city, and placing a turban upon his head, and assuming the name of Haji Aliy-i-Las-Furush, embarked on his newly-chosen occupation.

Page 115

Siyyid Muhammad had meanwhile settled in Karbila, and was busily engaged, with Mirza Yahya as his lever, in kindling dissensions and in deranging the life of the exiles and of the community that had gathered about them.

Казнь Баба оказалась для Мирзы Йахья таким ударом, что вера почти покинула его. Бродя какое-то время в одежде дервиша по горам Мазендарана, он своим поведением настолько поразил своих единоверцев в Нуре, большинство которых обратилось благодаря неустанным стараниям Бахауллы, что они тоже поколебались в своих убеждениях, а некоторые и открыто перешли в стан врага. После этого он переехал в Решт и скрывался в провинции Гилян, до переезда в Керманшах, где для пущей безопасности устроился на службу к некоему Абдулле Казвини, похоронных дел мастеру, и продавал его товары. Он по-прежнему находился там, когда Бахаулла проезжал через этот город на пути в Багдад, и изъявил желание поселиться поближе к Нему, однако в отдельном доме, где мог бы скрытно заниматься ремеслом, после чего, получив от Него некую сумму денег, приобрел несколько кип хлопка и в одежде арабского купца отправился из Мандали в Багдад. Там он поселился на расположенной в одном из самых грязных кварталов улице Угольщиков и, водрузив на голову тюрбан, назвавшись Хаджи Али Лас Форуги, принялся за торговлю. Сейид Мухаммад между тем жил в Кербеле и, используя Мирзу Йахью как своего верного пособника, изо всех сил старался разжечь противоречия и внести смуту в жизнь общины изгнанников.

Little wonder that from the pen of Bahá'u'lláh, Who was as yet unable to divulge the Secret that stirred within His bosom, these words of warning, of counsel and of assurance should, at a time when the shadows were beginning to deepen around Him, have proceeded: "The days of tests are now come. Oceans of dissension and tribulation are surging, and the Banners of Doubt are, in every nook and corner, occupied in stirring up mischief and in leading men to perdition. ...Suffer not the voice of some of the soldiers of negation to cast doubt into your midst, neither allow yourselves to become heedless of Him Who is the Truth, inasmuch as in every Dispensation such contentions have been raised. God, however, will establish His Faith, and manifest His light albeit the stirrers of sedition abhor it. ...Watch ye every day for the Cause of God.... All are held captive in His grasp. No place is there for any one to flee to. Think not the Cause of God to be a thing lightly taken, in which any one can gratify his whims. In various quarters a number of souls have, at the present time, advanced this same claim. The time is approaching when ... every one of them will have perished and been lost, nay will have come to naught and become a thing unremembered, even as the dust itself."

Неудивительно, что в час, когда зловещие тени сгущались вокруг Бахауллы и когда не пришло еще время открыть людям Тайну, трепетавшую в глубине Его сердца, из-под пера Его вышли следующие слова, содержавшие одновременно предупреждение и совет: "День испытания настал. Разверзлись моря смуты и раздора, и Провозвестники Сомнения повсеместно сеют рознь и ведут народ к погибели... Итак, не прислушивайтесь же к голосам наймитов отречения, которые стараются заронить сомнение в ваши души, и не отвращайте взор от Того, Кто есть Истина, ибо во всех Заветах говорится о временах разлада. Ибо Господь утвердит Свою Веру вопреки всем стараниям мятежных подстрекателей и смутьянов... Радейте всякий день о Деле Божием... Ибо все в его руке, и никому не дано избежать этого. Не помышляйте также, что Дело Божие легко и дано человекам, дабы распоряжаться им по своей прихоти. Многие уже ныне говорят так. Однако близок час,.. когда все они изничтожатся и самая память о них развеется, подобно праху".

To Mirza Aqa Jan, "the first to believe" in Him, designated later as Khadimu'-llah (Servant of God) -- a Bábi youth, aflame with devotion, who, under the influence of a dream he had of The Báb, and as a result of the perusal of certain writings of Bahá'u'lláh, had precipitately forsaken his home in Kashan and traveled to Iraq, in the hope of attaining His presence, and who from then on served Him assiduously for a period of forty years in his triple function of amanuensis, companion and attendant -- to him Bahá'u'lláh, more than to any one else, was moved to disclose, at this critical juncture, a glimpse of the as yet unrevealed glory of His station. This same Mirza Aqa Jan, recounting to Nabil his experiences, on that first and never to be forgotten night spent in Karbila, in the presence of his newly-found Beloved, Who was then a guest of Haji Mirza Hasan-i-Hakim-Bashi, had given the following testimony: "As it was summer-time Bahá'u'lláh was in the habit of passing His evenings and of sleeping on the roof of the House.... That night, when He had gone to sleep, I, according to His directions, lay down for

Page 116

a brief rest, at a distance of a few feet from Him. No sooner had I risen, and ... started to offer my prayers, in a corner of the roof which adjoined a wall, than I beheld His blessed Person rise and walk towards me. When He reached me He said: 'You, too, are awake.' Whereupon He began to chant and pace back and forth. How shall I ever describe that voice and the verses it intoned, and His gait, as He strode before me! Methinks, with every step He took and every word He uttered thousands of oceans of light surged before my face, and thousands of worlds of incomparable splendor were unveiled to my eyes, and thousands of suns blazed their light upon me! In the moonlight that streamed upon Him, He thus continued to walk and to chant. Every time He approached me He would pause, and, in a tone so wondrous that no tongue can describe it, would say: 'Hear Me, My son. By God, the True One! This Cause will assuredly be made manifest. Heed thou not the idle talk of the people of the Bayan, who pervert the meaning of every word.' In this manner He continued to walk and chant, and to address me these words until the first streaks of dawn appeared.... Afterwards I removed His bedding to His room, and, having prepared His tea for Him, was dismissed from His presence."

И лишь Мирзе Ага Джану, позднее нареченному "Слугой Господа", "первому, кто уверовал в Него", молодому, пылкому и ревностному бабиду, который после видения, в котором ему явился Баб, и под воздействием писаний Бахауллы немедля оставил свой дом в Кашане и отправился в Ирак, надеясь лицезреть Глашатая новой Веры, Мирзе Ага Джану, который затем честно, сорок лет прослужил Ему, будучи одновременно Его поверенным, спутником и слугой, - лишь Мирзе Ага Джану Бахаулла более чем кому-либо в сей критический момент склонен был хотя бы отчасти открыть еще не явленное миру величие Своего положения. И вот что поведал этот юноша Набилю о том первом, незабываемом вечере в Кербеле, когда он впервые встретился с новообретенным Возлюбленным, гостившим в ту пору в доме Хаджи Мирзы Хасана Хакима Баши: "По своему обыкновению, летом Бахаулла проводил вечера и спал на крыше Дома... В ту ночь, когда Он лег, я, следуя Его распоряжениям, устроился отдохнуть ненадолго в нескольких шагах от Него. Не успел я встать... и приступить к молитве в углу крыши, примыкавшем(?) к стене, как узрел Его, направлявшегося ко мне. Подойдя, Он сказал: "И ты тоже бдишь". Потом начал прохаживаться взад и вперед, произнося нараспев некие слова. Как расскажу о Его голосе, как опишу Его походку! Меж тем при каждом шаге Его, с каждым произнесенным стихом безбрежные моря света простирались передо мной, беспредельные сияющие миры отверзались перед моими очами, бессчетные солнца ярко вспыхивали надо мной! Так продолжал Он ходить, напевая, и лунный свет озарял Его. Всякий раз, приближаясь ко мне, Он останавливался и произносил голосом дивной красоты: "Услышь Меня, сын Мой! Именем Господа Бога Истинного! Дело Его будет явлено человекам. Итак, не внемли же праздным речам людей Бпйана, что извращают смысл каждого слова". Так продолжал Он бродить, распевая стихи и обращаясь ко мне, пока не забрезжили первые лучи рассвета... После чего я перенес Его постель в Его комнату и приготовил Ему чай, после же - Он отпустил меня".

The confidence instilled in Mirza Aqa Jan by this unexpected and sudden contact with the spirit and directing genius of a new-born Revelation stirred his soul to its depths -- a soul already afire with a consuming love born of his recognition of the ascendancy which his newly-found Master had already achieved over His fellow-disciples in both Iraq and Persia. This intense adoration that informed his whole being, and which could neither be suppressed nor concealed, was instantly detected by both Mirza Yahya and his fellow-conspirator Siyyid Muhammad. The circumstances leading to the revelation of the Tablet of Kullu't-Ta'am, written during that period, at the request of Haji Mirza Kamalu'd-Din-i-Naraqi, a Bábi of honorable rank and high culture, could not but aggravate a situation that had already become serious and menacing. Impelled by a desire to receive illumination from Mirza Yahya concerning the meaning of the Quranic verse "All food was allowed to the children of Israel," Haji Mirza Kamalu'd-Din had requested him to write a commentary upon it -- a request which was granted, but with reluctance and in a manner which showed such incompetence and superficiality as to disillusion Haji Mirza Kamalu'd-Din, and to destroy his confidence in its author. Turning to Bahá'u'lláh and repeating his request, he was honored by a Tablet, in which Israel

Page 117

and his children were identified with The Báb and His followers respectively -- a Tablet which by reason of the allusions it contained, the beauty of its language and the cogency of its argument, so enraptured the soul of its recipient that he would have, but for the restraining hand of Bahá'u'lláh, proclaimed forthwith his discovery of God's hidden Secret in the person of the One Who had revealed it.

Доверие, оказанное Мирзе Ага Джану при первой, неожиданной встрече с воплощенным духом и направляющим гением нового Откровения, потрясло до самой глубины его душу, уже воспылавшую любовью при виде безмерного уважения и влияния, какими пользовался его новообретенный Учитель среди своих последователей равно в Ираке и Персии. Проникнувшее все его существо обожание, которое он не умел скрыть от чсужих глаз, не ускользнуло от внимания обоих заговорщиков - Мирзы Йахьи и Сейида Мухаммада. Обстоятельства, при которых было явлено послание Куллутаам, написанное в эти дни по просьбе Хаджи Мирзы Камаль уд-Дина Нараки - высокообразованного и уважаемого бабида, лишь усугубили и без того угрожающее положение. Движимый желанием получить от Мирзы Йахьи разъяснение касательно одного из стихов Корана, гласящего "Вся пища была дозволена детям Израиля", Хаджи Мирза Камаль уд-Дин попросить составить ему толкование; просьба его была исполнена, однако с такой неохотой и так неумело и поверхностно, что Хаджи Мирза Камаль уд-Дин разочаровался в способностях автора и утратил доверие к нему. Он вновь обратился со своей просьбой, на сей раз к Бахаулле, и Тот удостоил его Послания, в котором Израиль и дети его отождествлялись соответственно с Бабом и Его последователями, - Послание, которое приведенными в нем символическими ссылками, красотой слога и убедительностью доводов настолько покорило адресата, что, если бы не вмешательство Бахауллы, он наверняка открыто возгласил бы, что узрел сокровенную Тайну Божию в лице Того, Кто явил Послание.

To these evidences of an ever deepening veneration for Bahá'u'lláh and of a passionate attachment to His person were now being added further grounds for the outbreak of the pent-up jealousies which His mounting prestige evoked in the breasts of His ill-wishers and enemies. The steady extension of the circle of His acquaintances and admirers; His friendly intercourse with officials including the governor of the city; the unfeigned homage offered Him, on so many occasions and so spontaneously, by men who had once been distinguished companions of Siyyid Kazim; the disillusionment which the persistent concealment of Mirza Yahya, and the unflattering reports circulated regarding his character and abilities, had engendered; the signs of increasing independence, of innate sagacity and inherent superiority and capacity for leadership unmistakably exhibited by Bahá'u'lláh Himself -- all combined to widen the breach which the infamous and crafty Siyyid Muhammad had sedulously contrived to create.

К этим свидетельствам глубокого преклонения перед Бахауллой и страстной привязанности к Нему теперь добавились новые, лишь еще больше усилившие зависть, которую Его растущий престиж разжег в сердцах Его врагов и недоброжелателей. Постоянно ширившийся круг Его знакомых и почитателей; Его дружеские беседы с государственными чиновниками, включая самого губернатора; нескрываемая дань уважения, которую по самым разным поводам выражали Ему некогда славные соратники Сейида Казима; разочарование, вызванное трусливым поведением Мирзы Йахья, и ширящиеся слухи о его характере и способностях, отнюдь для него не лестные; признаки растущей независимости, врожденной дальновидности и внутренне присущего превосходства и способности быть вождем, проявленные Бахауллой, - все это усиливало раскол, к поддержанию которого упорно стремился изворотливый и бесчестный Сейид Мухаммад.

A clandestine opposition, whose aim was to nullify every effort exerted, and frustrate every design conceived, by Bahá'u'lláh for the rehabilitation of a distracted community, could now be clearly discerned. Insinuations, whose purpose was to sow the seeds of doubt and suspicion and to represent Him as a usurper, as the subverter of the laws instituted by The Báb, and the wrecker of His Cause, were being incessantly circulated. His Epistles, interpretations, invocations and commentaries were being covertly and indirectly criticized, challenged and misrepresented. An attempt to injure His person was even set afoot but failed to materialize.

Тайная оппозиция, поставившая целью свести на нет все усилия и расстроить все планы Бахауллы, направленные на сплочение и возрождение рассеянной общины, теперь предстала открыто. Усиленно стали распространяться клеветнические, порождавшие в людях подозрения и страх слухи о том, что Бахаулла - узурпатор, извращающий установленные Бабом законы и вознамерившийся погубить Его Дело. Его Послания, толкования и воззвания подвергались заочной критике, а затем подавались читателям и слушателям в неверном свете. Была задумана даже попытка покушения на бахауллу, впрочем, не осуществившаяся.

The cup of Bahá'u'lláh's sorrows was now running over. All His exhortations, all His efforts to remedy a rapidly deteriorating situation, had remained fruitless. The velocity of His manifold woes was hourly and visibly increasing. Upon the sadness that filled His soul and the gravity of the situation confronting Him, His writings, revealed during that somber period, throw abundant light. In some of His prayers He poignantly confesses that "tribulation upon tribulation" had gathered about Him, that "adversaries with one consent" had fallen upon Him, that "wretchedness" had grievously touched

Page 118

Him, and that "woes at their blackest" had befallen Him. God Himself He calls upon as a Witness to His "sighs and lamentations," His "powerlessness, poverty and destitution," to the "injuries" He sustained, and the "abasement" He suffered. "So grievous hath been My weeping," He, in one of these prayers, avows, "that I have been prevented from making mention of Thee and singing Thy praises." "So loud hath been the voice of My lamentation," He, in another passage, avers, "that every mother mourning for her child would be amazed, and would still her weeping and her grief." "The wrongs which I suffer," He, in His Lawh-i-Maryam, laments, "have blotted out the wrongs suffered by My First Name (The Báb) from the Tablet of creation." "O Maryam!" He continues, "From the Land of Ta (Tihran), after countless afflictions, We reached Iraq, at the bidding of the Tyrant of Persia, where, after the fetters of Our foes, We were afflicted with the perfidy of Our friends. God knoweth what befell Me thereafter!" And again: "I have borne what no man, be he of the past or of the future, hath borne or will bear." "Oceans of sadness," He testifies in the Tablet of Qullu't-Ta'am, "have surged over Me, a drop of which no soul could bear to drink. Such is My grief that My soul hath well nigh departed from My body." "Give ear, O Kamal!" He, in that same Tablet, depicting His plight, exclaims, "to the voice of this lowly, this forsaken ant, that hath hid itself in its hole, and whose desire is to depart from your midst, and vanish from your sight, by reason of that which the hands of men have wrought. God, verily, hath been witness between Me and His servants." And again: "Woe is Me, woe is Me!... All that I have seen from the day on which I first drank the pure milk from the breast of My mother until this moment hath been effaced from My memory, in consequence of that which the hands of the people have committed." Furthermore, in His Qasidiy-i-Varqa'iyyih, an ode revealed during the days of His retirement to the mountains of Kurdistan, in praise of the Maiden personifying the Spirit of God recently descended upon Him, He thus gives vent to the agonies of His sorrow-laden heart: "Noah's flood is but the measure of the tears I have shed, and Abraham's fire an ebullition of My soul. Jacob's grief is but a reflection of My sorrows, and Job's afflictions a fraction of my calamity." "Pour out patience upon Me, O My Lord!" -- such is His supplication in one of His prayers, "and render Me victorious over the transgressors." "In these days," He, describing in the Kitáb-i-Iqan the virulence of the jealousy which, at that time, was beginning to bare its venomous fangs, has written, "such odors

Page 119

of jealousy are diffused, that ... from the beginning of the foundation of the world ... until the present day, such malice, envy and hate have in no wise appeared, nor will they ever be witnessed in the future." "For two years or rather less," He, likewise, in another Tablet, declares, "I shunned all else but God, and closed Mine eyes to all except Him, that haply the fire of hatred may die down and the heat of jealousy abate."

Чаша скорбей Его переполнилась. Все Его увещевания, все попытки исправить ухудшающееся на глазах положение не приводили ни к чему. Число Его заклятых врагов росло час от часу. Сочинения, явленные Им в то мрачное время, проливают яркий свет на одолевавшую Его печаль, равно как и на серьезность и опасность Его положения. В некоторых молитвах Он с горечью признается, что "лавина бед и несчастий" обрушилась на Него, что никогда не чувствовал Он Себя столь "удрученным", и что не "доводилось Ему переживать дотоле столь черных дней". Самого Бога призывает Он в свидетели Своих "вздохов и пеней", Своего "бессилия, нищеты и лишений", "оскорблений", которые довелось Ему претерпеть, и унижений, которые Он вынес. "Сколь скорбными были мои стенанья, - признается Он в одной из молитв, - что не смел Я даже упоминать имени Твоего и петь Тебе хвалы". "Столь громки Мои жалобы, - утверждает Он в другой молитве, - что мать, оплакивающая детей своих, застыла бы в изумлении и невольно сдержала бы слезы и прекратила причитанья свои". "Скорби, от которых страдаю Я, - горестно повествует Он в Лоух-е Марьям, - затмили на Скрижалях Бытия те, от которых выпало пострадать Моему Первому Имени (Бабу)". "О Марьям! - повествует Он далее. - Выйди из земли Та (Тегеран), после бесчисленных тягот, достигли Мы, по воле персидского тирана, пределов Ирака, где познали уже не тяжесть оков, коими опутали Нас враги, но коварство Наших друзей. Какие еще испытания ниспошлет Мне Господь?!" И далее: "То, что вынес Я, не суждено вынести никому из живших до Меня и никому из тех, кто будет жить после". "Моря столь великой скорби обрушились на Меня, - свидетельствует Он в Куллутаам, - что и единой капли ее не вынесла бы иная душа. Такая печаль объяла Меня, что, казалось, душа Моя уже рассталась с телом". "Преклони слух свой, о Камаль! - восклицает Он в том же Послании, описывая Свое горестное положение, - к голосу презренного муравья, прячущегося в норе своей, дабы не видеть всего, что творят руки людские. Поистине, Бог да будет свидетелем между Мною и слугами Своими!" И вновь: "Горе, о Горе Мне!.. Все, что видел Я с того дня, как впервые почувствовал на губах вкус материнского молока, стерлось из памяти Моей при виде дел, сотворенных руками человеческими". Позже, в Касиде-йе Варканийе, хвалебной оде, явленой Им в горах Курдистана и славящей Деву - воплощение Духа Божия, недавно явившуюся Ему, Бахаулла дает выход страданиям, скопившимся в глубине Его скорбящего сердца: "Воды потока Ноева - лишь малая мера слез, пролитых Мною, а огнь Авраамов - ничто в сравнении с пламенем, пожиравшим Мою душу. Печали Иакова - бледная тень скорбей Моих, а несчастья Иова - лишь часть постигших Меня бедствий". "Укрепи Меня в долготерпении, о Господи!" - умоляет Он. - Дай силы одолеть отступников". "В те дни, - свидетельствует Он в Кетаб-е Икане, описывая, как ядовитое дыхание зависти рождало везде гниющие язвы, - дух зависти веял повсюду... так, что от начала мира до наших дней никогда не видано было столько коварства, злобы и ненависти, да и будущим нашим потомкам вряд ли суждено увидеть подобное". "Два года или чуть менее, - заявляет Он и в другом Послании, - все мои помыслы устремлены были только к Богу, и взор Мой был обращен лишь к Нему в надежде, что Он дарует Мне силы угасить пламя ненависти и потушить пожар зависти в людских сердцах".

Mirza Aqa Jan himself has testified: "That Blessed Beauty evinced such sadness that the limbs of my body trembled." He has, likewise, related, as reported by Nabil in his narrative, that, shortly before Bahá'u'lláh's retirement, he had on one occasion seen Him, between dawn and sunrise, suddenly come out from His house, His night-cap still on His head, showing such signs of perturbation that he was powerless to gaze into His face, and while walking, angrily remark: "These creatures are the same creatures who for three thousand years have worshipped idols, and bowed down before the Golden Calf. Now, too, they are fit for nothing better. What relation can there be between this people and Him Who is the Countenance of Glory? What ties can bind them to the One Who is the supreme embodiment of all that is lovable?" "I stood," declared Mirza Aqa Jan, "rooted to the spot, lifeless, dried up as a dead tree, ready to fall under the impact of the stunning power of His words. Finally, He said: 'Bid them recite: "Is there any Remover of difficulties save God? Say: Praised be God! He is God! All are His servants, and all abide by His bidding!" Tell them to repeat it five hundred times, nay, a thousand times, by day and by night, sleeping and waking, that haply the Countenance of Glory may be unveiled to their eyes, and tiers of light descend upon them.' He Himself, I was subsequently informed, recited this same verse, His face betraying the utmost sadness. ...Several times during those days, He was heard to remark: 'We have, for a while, tarried amongst this people, and failed to discern the slightest response on their part.' Oftentimes He alluded to His disappearance from our midst, yet none of us understood His meaning."

Мирза Ага Джан свидетельствует: "Благостный Лик Его выражал такую печаль, что все тело мое объял трепет". Он рассказал и о том, как пишет Набиль в своем повествовании, что незадолго до отъезда Бахауллы в Курдистан он как-то раз, на ранней заре увидел Его выходящим из дома: Он был в ночном колпаке, а лицо изображало такое смятение, что Мирза Ага невольно потупил взор; Бахаулла же, проходя мимо, сердито заметил? "Ничем не отличаются они от своих прародителей, что три тысячи лет поклонялись идолам и склонялись перед Золотым Тельцом. И ныне они не заслуживают лучшего. Что же связывает этих людей с Тем, Кто есть Слава Завета? Какие узы между ними и Тем, Кто есть высшее воплощение достойного любви?" "Ноги мои словно приросли к месту, - свидетельствует Мирза Ага Джан, - я стоял безжизненный, как высохшее дерево, готовый рухнуть на землю под звуком громоподобных слов. Наконец Он сказал: "Накажи им читать такую молитву: "Кто другой удалит от вас печали, кроме Господа вашего? Потому говорите: "Да славится Господь! Все - Его слуги, и да повинуются они приказаниям Повелителя своего!" И пусть повторяют эту молитву по пятьсот раз, нет, по тысяче раз, и днем и ночью, во сне и бодрствуя, - тогда, может быть, Завет Славы откроется их очам и светлые слезы исторгнутся из них". И вдруг я заметил, что Сам Он повторяет эти слова, и на лице Его была написана беспредельная скорбь... Несколько раз на протяжении этих дней Он говорил: "И, пребывая среди этих людей, не услышали от них ни единого слова в ответ". Часто давал Он понять, что собирается оставить нас, но никто не понимал, о чем Его речь".

Finally, discerning, as He Himself testifies in the Kitáb-i-Iqan, "the signs of impending events," He decided that before they happened He would retire. "The one object of Our retirement," He, in that same Book affirms, "was to avoid becoming a subject of discord among the faithful, a source of disturbance unto Our companions, the means of injury to any soul, or the cause of sorrow to any heart." "Our withdrawal," He, moreover, in that same passage emphatically

Page 120

asserts, "contemplated no return, and Our separation hoped for no reunion."

В конце концов, как Сам Он пишет в Кетаб-е Икане, "почувствовав признаки надвигающихся событий", Он решил уехать до того, как они начнутся. "Одной из целей Нашего отъезда, - утверждает Он в той же Книге, - было нежелание стать предметом раздора среди правоверных, источником несчастий для Наших спутников, причиной ран душевных и сердечных". "Отъезд Наш, - прочувствованно заявляет Он в том же отрывке, - был отъездом навсегда, мы расставались, не надеясь увидеться вновь".

Suddenly, and without informing any one even among the members of His own family, on the 12th of Rajab 1270 A.H. (April 10, 1854), He departed, accompanied by an attendant, a Muhammadan named Abu'l-Qasim-i-Hamadani, to whom He gave a sum of money, instructing him to act as a merchant and use it for his own purposes. Shortly after, that servant was attacked by thieves and killed, and Bahá'u'lláh was left entirely alone in His wanderings through the wastes of Kurdistan, a region whose sturdy and warlike people were known for their age-long hostility to the Persians, whom they regarded as seceders from the Faith of Islam, and from whom they differed in their outlook, race and language.

Совершенно неожиданно, не оповестив даже членов Своей семьи, в 12-й день месяца Раджаб 1270 года хиджры (10 апреля 1854 года) Он отбыл в сопровождении слуги Мухаммадана по прозванию Абуль Касим Хамадани, вручив ему небольшую сумму денег, дабы он мог делать покупки и распоряжаться ими по своему усмотрению. Вскоре после слуга подвнергся нападению разбойников и погиб, и Бахаулла остался совершенно один в Своих странствиях по пустынным просторам Курдистана, где обитал народ воинственный и крепкий, давно известный своей враждебностью по отношению к персам, которых курды рассматривали как отступников от Веры пророка Мухаммада, и к тому же значительно отличались от них внешним видом, обычаями и языком.

Attired in the garb of a traveler, coarsely clad, taking with Him nothing but his kashkul (alms-bowl) and a change of clothes, and assuming the name of Darvish Muhammad, Bahá'u'lláh retired to the wilderness, and lived for a time on a mountain named Sar-Galu, so far removed from human habitations that only twice a year, at seed sowing and harvest time, it was visited by the peasants of that region. Alone and undisturbed, He passed a considerable part of His retirement on the top of that mountain in a rude structure, made of stone, which served those peasants as a shelter against the extremities of the weather. At times His dwelling-place was a cave to which He refers in His Tablets addressed to the famous Shaykh Abdu'r-Rahman and to Maryam, a kinswoman of His. "I roamed the wilderness of resignation" He thus depicts, in the Lawh-i-Maryam, the rigors of His austere solitude, "traveling in such wise that in My exile every eye wept sore over Me, and all created things shed tears of blood because of My anguish. The birds of the air were My companions and the beasts of the field My associates." "From My eyes," He, referring in the Kitáb-i-Iqan to those days, testifies, "there rained tears of anguish, and in My bleeding heart surged an ocean of agonizing pain. Many a night I had no food for sustenance, and many a day My body found no rest.... Alone I communed with My spirit, oblivious of the world and all that is therein."

Облачившись в грубую одежду странника, из вещей имея при себе только чашу для сбора подаяний - кашкуль - и смену белья, Бахаулла под именем Дервиша Мухаммада удалился в дикие, необитаемые края и какое-то время жил на горе Сар Галу, столь удаленой от человеческого жилья, что крестьяне лишь дважды в год - во время сева и сбора урожая - посещали эти места. Большую часть уединенных часов Своих Он проводил на вершине горы, где ничто не могло нарушить Его покой, в грубой каменной постройке, котору. все те же крестьяне использовали как укрытие от непогоды. Временами прибежищем Ему служила пещера, о которой Он повествует в Своем Послании к знаменитому шейху Абд ур-Рахману и Своей родственнице Марьям. "Я скитался по пустыне смирения, - так живописует Он в Лоух-е Марьям тяготы Своего отшельничества, - и при виде Меня горько рыдали люди, кровавые слезы исторгались у всякого при виде Моих мук. Птицы небесные были Моими спутниками, и звери полевые сопровождали Меня". Из глаз Моих, - свидетельствует Он в Кетаб-е Икане, повествуя о тех днях, - струились не переставая слезы скорби и тоски, а кровоточащее сердце разрывалось от боли. Много дней не имел Я пищи, дабы поддержать Себя, много ночей не знал, где преклонить голову... Одинокий, общался Я лишь с духом Своим, позабыв о мире и обо всем в нем сущем".

In the odes He revealed, whilst wrapped in His devotions during those days of utter seclusion, and in the prayers and soliloquies which, in verse and prose, both in Arabic and Persian, poured from His sorrow-laden soul, many of which He was wont to chant aloud to Himself, at dawn and during the watches of the night, He lauded the names and attributes of His Creator, extolled the glories and

Page 121

mysteries of His own Revelation, sang the praises of that Maiden that personified the Spirit of God within Him, dwelt on His loneliness and His past and future tribulations, expatiated upon the blindness of His generation, the perfidy of His friends and the perversity of His enemies, affirmed His determination to arise and, if needs be, offer up His life for the vindication of His Cause, stressed those essential pre-requisites which every seeker after Truth must possess, and recalled, in anticipation of the lot that was to be His, the tragedy of the Imam Husayn in Karbila, the plight of Muhammad in Mecca, the sufferings of Jesus at the hands of the Jews, the trials of Moses inflicted by Pharaoh and his people and the ordeal of Joseph as He languished in a pit by reason of the treachery of His brothers. These initial and impassioned outpourings of a Soul struggling to unburden itself, in the solitude of a self-imposed exile (many of them, alas lost to posterity) are, with the Tablet of Kullu't-Ta'am and the poem entitled Rashh-i-'Ama, revealed in Tihran, the first fruits of His Divine Pen. They are the forerunners of those immortal works -- the Kitáb-i-Iqan, the Hidden Words and the Seven Valleys -- which in the years preceding His Declaration in Baghdad, were to enrich so vastly the steadily swelling volume of His writings, and which paved the way for a further flowering of His prophetic genius in His epoch-making Proclamation to the world, couched in the form of mighty Epistles to the kings and rulers of mankind, and finally for the last fruition of His Mission in the Laws and Ordinances of His Dispensation formulated during His confinement in the Most Great Prison of Akka.

В поэмах, которые Он слагал в Своем затворничестве, погрузившись в благочестивые занятья, в Своих поэтических и прозаических, написанных на арабском и персидском молитвах и монологах, многие из которых Он вдохновенно распевал наедине с Собою, на заре и в часы ночного бденья, Он славил имена и неотъемлемые свойства Своего Творца, восхвалял великолепие и чудеса Своего Откровения, пел хвалебные гимны Деве, воплотившей в Нем Дух Божий, подробно повествовал о Своем одиночестве, о Своих прошлых и будущих невзгодах, не уставал порицать слепоту Своих современников, коварство Своих друзей и развращенность врагов, заявлял о твердой решимости, буде то понадобится, жизнью Своей доказать правоту Дела Божия, указывал на то, какими основными качествами должен обладать всякий, взыскующий Истины, и вспоминал предшественников собственной судьбы - трагическую гибель Имама Хусейна в Кербеле, тяжелые дни, проведенные Мухаммадом в Мекке, страдания Иисуса, попавшегов руки иудеев, тяжкие испытания, которые Моисей вынес по вине фараона и его людей, и, наконец, мучения Иосифа, томившегося на дне колодца, куда бросило Его предательство братьев. Эти вдохновенно страстные излияния Души, борющейся, дабы сбросить с себя тяжкий груз, созданные в уединении добровольного изгнания (многие из них так и не дошли до потомков), вместе с Посланием Куллутаам и поэмой Рашх-е Ама, явленной в Тегеране, и составляют первые плоды Его Божественного пера. За ними последовали такие бессмертные труды, как Кетаб-е Икан, Сокровенные Слова и Семь долин, которые в годы, предшествовавшие Провозглашению Его Миссии в Багдаде, пополнили растущее число Его сочинений и проложили путь дальнейшему процветанию Его пророческого гения в Его эпохальном воззвании к миру, обретшем форму величественных Скрижалей царям и правителям мира, а также последнему плодотворному периоду Его Миссии, когда в Самой Великой Темнице - Акке явились законы и Заповеди Его Завета.

Bahá'u'lláh was still pursuing His solitary existence on that mountain when a certain Shaykh, a resident of Sulaymaniyyih, who owned a property in that neighborhood, sought Him out, as directed in a dream he had of the Prophet Muhammad. Shortly after this contact was established, Shaykh Isma'il, the leader of the Khalidiyyih Order, who lived in Sulaymaniyyih, visited Him, and succeeded, after repeated requests, in obtaining His consent to transfer His residence to that town. Meantime His friends in Baghdad had discovered His whereabouts, and had dispatched Shaykh Sultan, the father-in-law of Aqay-i-Kalim, to beg Him to return; and it was now while He was living in Sulaymaniyyih, in a room belonging to the Takyiy-i-Mawlana Khalid (theological seminary) that their messenger arrived. "I found," this same Shaykh Sultan, recounting his experiences to Nabil, has stated, "all those who lived with Him in that place, from their Master down to the humblest neophyte, so

Page 122

enamoured of, and carried away by their love for Bahá'u'lláh, and so unprepared to contemplate the possibility of His departure that I felt certain that were I to inform them of the purpose of my visit, they would not have hesitated to put an end to my life."

Бахаулла по-прежнему пребывал в уединении на горе Сар Галу, когда некий шейх, житель Сулейманийа, владевший землями по соседству, разыскал Его, как то повелел явившийся ему во сне Пророк Мухаммад. Вскоре после их встречи шейх Исмаил, глава Братства Халидийа, живший в Сулейманийе, посетил Бахауллу и в конце концов уговорил Его переехать в этот город. Тем временем Его друзья в Багдаде узнали, где Он находится, и послали шейха Султана, тестя Аги Калима, чтобы тот упросил Бахауллу вернуться; это произошло, когда Бахаулла уже жил в Сулейманийа, в одной из комнат богословской школы Тахийе-йе Маухана Халид. "Все, кто жил вместе с Ним в этом месте, - пишет Набиль со слов шейха Султана, - начиная с Учителя, кончая самым скромным учеником, души не чаяли в Бахаулле и были настолько проникнуты этим чувством, что и помыслить не могли о том, что Он куда-то от них уедет, и я не сомневался, что, изложи я им цель моего визита, они не колеблясь лишили бы меня жизни".

Not long after Bahá'u'lláh's arrival in Kurdistan, Shaykh Sultan has related, He was able, through His personal contacts with Shaykh Uthman, Shaykh Abdu'r-Rahman, and Shaykh Isma'il, the honored and undisputed leaders of the Naqshbandiyyih, the Qadiriyyih and the Khalidiyyih Orders respectively, to win their hearts completely and establish His ascendancy over them. The first of these, Shaykh Uthman, included no less a person than the Sultan himself and his entourage among his adherents. The second, in reply to whose query the "Four Valleys" was later revealed, commanded the unwavering allegiance of at least a hundred thousand devout followers, while the third was held in such veneration by his supporters that they regarded him as co-equal with Khalid himself, the founder of the Order.

Как рассказывает шейх Султан, вскоре после появления Бахауллы в Курбистане Он, встречаясь с шейхом Османом, шейхом Абд ур-Рахманом и шейхом Исмаилом, уважаемыми и признанными главами соответственно Братства Накшбандийа,, Кадирийа и Халидийа, полностью завоевал их расположение и подчинил Своему влиянию. К братству Накшбандийа, возглавляемому шейхом Османом, принадлежал не кто иной, как сам султан и его окружение. Шейх Абд ур-Рахман, по чьей просьбе было явлено послание "Четыре Долины", стоял во главе по меньшей мере ста тысяч неколебимых в своей вере последователей, а шейх Исмаил пользовался у своих сподвижников таким почетом, что они даже считали его равным самому основателю Братства - Халиду.

When Bahá'u'lláh arrived in Sulaymaniyyih none at first, owing to the strict silence and reserve He maintained, suspected Him of being possessed of any learning or wisdom. It was only accidentally, through seeing a specimen of His exquisite penmanship shown to them by one of the students who waited upon Him, that the curiosity of the learned instructors and students of that seminary was aroused, and they were impelled to approach Him and test the degree of His knowledge and the extent of His familiarity with the arts and sciences current amongst them. That seat of learning had been renowned for its vast endowments, its numerous takyihs, and its association with Salahi'd-Din-i-Ayyubi and his descendants; from it some of the most illustrious exponents of Sunni Islam had gone forth to teach its precepts, and now a delegation, headed by Shaykh Isma'il himself, and consisting of its most eminent doctors and most distinguished students, called upon Bahá'u'lláh, and, finding Him willing to reply to any questions they might wish to address Him, they requested Him to elucidate for them, in the course of several interviews, the abstruse passages contained in the Futuhat-i-Makkiyyih, the celebrated work of the famous Shaykh Muhyi'd-Din-i-'Arabi. "God is My witness," was Bahá'u'lláh's instant reply to the learned delegation, "that I have never seen the book you refer to. I regard, however, through the power of God, ... whatever you wish me to do as easy of accomplishment." Directing one of them to read aloud to Him, every day, a page of that book, He was able to resolve their

Page 123

perplexities in so amazing a fashion that they were lost in admiration. Not contenting Himself with a mere clarification of the obscure passages of the text, He would interpret for them the mind of its author, and expound his doctrine, and unfold his purpose. At times He would even go so far as to question the soundness of certain views propounded in that book, and would Himself vouchsafe a correct presentation of the issues that had been misunderstood, and would support it with proofs and evidences that were wholly convincing to His listeners.

Когда Бахаулла только появился в Сулейманийа, многие, судя по Его сдержанности и строгому молчанию, которое Он почти все время хранил, заподозрили Его в недостаточной учености и мудрости. И только когда учителя и учащиеся случайно увидели в руках у одного из учеников, ожидавших Бахауллу, образец Его письма, любопытство их пробудилось, и, движимые им, они приблизились к Бахаулле, дабы проверить, насколько сведущ Он в науках и искусствах, которыми они занимались. Это учебное заведение прославилось своими талантами, многочисленными такийе и связью с Салахом уд-Дин Айубом и его отпрысками; из его стен вышли некоторые, впоследствии знаменитейшие представители суннитского ислама; и вот делегация, возглавляемая самим шейхом Исмаилом и состоявшая из самых видных учителей и наиболее талантливых учащихся, встретилась с Бахауллой и, видя, что Он готов отвечать на любые их вопросы, попросили Его в течение нескольких встреч дать им толкования нескольких темных мест Фатухат Макийи, известного труда шейха Ибн аль-Араби. "Бог свидетель, - последовал мгновенный ответ, - что Я никогда не видел книги, о которой вы говорите. Однако с Божией помощью все, о чем вы Меня ни попросите, Я легко исполню". Попросив вслух читать Ему каждый день по отрывку из этой книги, Он так просто разрешил все казавшиеся неразрешимыми вопросы, что привел Своих служителей в восхищение. Не ограничившись одним лишь толкованием темных мест, Он охарактеризовал весь строй мыслей ее автора, изложил его учение и объяснил его конечную цель. Более того, иногда Он даже подвергал сомнению правильность некоторых положений и - Сам - предлагал правильное толкование отдельных, превратно понятых мест, всякий раз опираясь на доводы и доказательства, полностью убеждавшие Его слушателей.

Amazed by the profundity of His insight and the compass of His understanding, they were impelled to seek from Him what they considered to be a conclusive and final evidence of the unique power and knowledge which He now appeared in their eyes to possess. "No one among the mystics, the wise, and the learned," they claimed, while requesting this further favor from Him, "has hitherto proved himself capable of writing a poem in a rhyme and meter identical with that of the longer of the two odes, entitled Qasidiy-i-Ta'iyyih composed by Ibn-i-Farid. We beg you to write for us a poem in that same meter and rhyme." This request was complied with, and no less than two thousand verses, in exactly the manner they had specified, were dictated by Him, out of which He selected one hundred and twenty-seven, which He permitted them to keep, deeming the subject matter of the rest premature and unsuitable to the needs of the times. It is these same one hundred and twenty-seven verses that constitute the Qasidiy-i-Varqa'iyyih, so familiar to, and widely circulated amongst, His Arabic speaking followers.

Изумленные глубиной и широтой Его познаний, Его способностью к постижению тайного, они решили подвергнуть Его последнему испытанию, которое должно было с окончательной несомненностью доказать уникальность этого человека и его дара. "Никому из мистиков, мудрецов и ученых, - сказали они Бахаулле, обращаясь к Нему со своей просьбой, - доселе не удавалось написать поэму тем же размером и с теми же рифмами, какие избрал Ибн Фарид в одной из своих поэм Касиде-йе Таийе. Просим вас, сделайте это". Просьба ученых мужей была исполнена. Бахаулла продиктовал более двух тысяч стихов по заданному образцу, после чего выбрал из них сто двадцать семь, которые разрешил сохранить, поскольку остальные, как Он полагал, были недостаточно совершенны и не отвечали нуждам времени. Эти-то сто двадцать семь стихов и составили Касиде-йе Варкаийе - Соловьиную Поэму, столь знакомую и получившую столь широкое распространение среди Его арабских последователей.

Such was their reaction to this marvelous demonstration of the sagacity and genius of Bahá'u'lláh that they unanimously acknowledged every single verse of that poem to be endowed with a force, beauty and power far surpassing anything contained in either the major or minor odes composed by that celebrated poet.

Удивительная демонстрация чудесных способностей Бахауллы заставила Его слушателей единодушно признать, что каждый стих Его поэмы по силе, выразительности и красоте намного превосходит все большие и малые поэмы, принадлежащие перу этого знаменитого поэта.

This episode, by far the most outstanding among the events that transpired during the two years of Bahá'u'lláh's absence from Baghdad, immensely stimulated the interest with which an increasing number of the ulamas, the scholars, the shaykhs, the doctors, the holy men and princes who had congregated in the seminaries of Sulaymaniyyih and Karkuk, were now following His daily activities. Through His numerous discourses and epistles He disclosed new vistas to their eyes, resolved the perplexities that agitated their minds, unfolded the inner meaning of many hitherto obscure passages in the writings of various commentators, poets and theologians, of which they had remained

Page 124

unaware, and reconciled the seemingly contradictory assertions which abounded in these dissertations, poems and treatises. Such was the esteem and respect entertained for Him that some held Him as One of the "Men of the Unseen," others accounted Him an adept in alchemy and the science of divination, still others designated Him "a pivot of the universe," whilst a not inconsiderable number among His admirers went so far as to believe that His station was no less than that of a prophet. Kurds, Arabs, and Persians, learned and illiterate, both high and low, young and old, who had come to know Him, regarded Him with equal reverence, and not a few among them with genuine and profound affection, and this despite certain assertions and allusions to His station He had made in public, which, had they fallen from the lips of any other member of His race, would have provoked such fury as to endanger His life. Small wonder that Bahá'u'lláh Himself should have, in the Lawh-i-Maryam, pronounced the period of His retirement as "the mightiest testimony" to, and "the most perfect and conclusive evidence" of, the truth of His Revelation. "In a short time," is `Abdu'l-Bahá'í own testimony, "Kurdistan was magnetized with His love. During this period Bahá'u'lláh lived in poverty. His garments were those of the poor and needy. His food was that of the indigent and lowly. An atmosphere of majesty haloed Him as the sun at midday. Everywhere He was greatly revered and loved."

Этот случай, самый яркий из всех событий, произошедших за время двухлетнего отсутствия Бахауллы в Багдаде, мгновенно пробудил к Нему такой интерес среди улемов, ученых, шейхов, врачей, священников и особ королевской крови, что, стекаясь в школы Сулейманийа и Каркука, они каждый день наблюдали за Его деятельностью. В Своих многочисленых речах и посланиях Он открывал перед людьми новые горизонты, разрешал мучившие их сомнения, вскрывал тайный смысл многих ранее темных и непонятных отрывков в писаниях разных толкователей, поэтов и богословов и примирял кадущиеся противоречия, которыми изобиловали все эти изыскания, поэмы и трактаты. Так велики были внушаемые Им уважение и почет, что некоторые принимали Его за одного из "Людей Сокрытия", другим Он казался алхимиком и прорицателем, третьи признавали в Нем "стержень мироздания", а немалое число Его поклонников даже склонялось к тому, чтобы видеть в Нем пророка. Курды, арабы и персы, высокоученые и безграмотные, простолюдины и знать, люди молодые и старые, приходившие поглядеть на Него с одинаковым уважением, а многие - с искренней и глубокой преданностью, хотя некоторые намеки на особенность Его положения, которые Он делал публично, исходи они из уст кого-либо другого из Его земляков, могли бы вызвать ярость и едва не стоить ему жизни. Неудивительно, что Сам Бахаулла на страницах Лоух-е Марьям объявляет этот период Своего уединения "величайшим свидетельством" и "совершеннейшим и окончательнейшим доказательством" истинности Своего Откровения. "Очень скоро, - свидетельствует Абдул-Баха, - Курдистан был зачарован исходившим от Него духом любви. Все это время Бахаулла жил в бедности. Носил платье бедняка, почти нищего. Питался скудно и недостойно. Но атмосфера величия, словно сияние полуденного солнца, окружала Его. Повсюду пользовался Он любовью и уважением".

While the foundations of Bahá'u'lláh's future greatness were being laid in a strange land and amidst a strange people, the situation of The Bábi community was rapidly going from bad to worse. Pleased and emboldened by His unexpected and prolonged withdrawal from the scene of His labors, the stirrers of mischief with their deluded associates were busily engaged in extending the range of their nefarious activities. Mirza Yahya, closeted most of the time in his house, was secretly directing, through his correspondence with those Bábis whom he completely trusted, a campaign designed to utterly discredit Bahá'u'lláh. In his fear of any potential adversary he had dispatched Mirza Muhammad-i-Mazindarani, one of his supporters, to Adhirbayjan for the express purpose of murdering Dayyan, the "repository of the knowledge of God," whom he surnamed "Father of Iniquities" and stigmatized as "Taghut," and whom The Báb had extolled as the "Third Letter to believe in Him Whom God shall make manifest." In his folly he had, furthermore, induced Mirza Aqa Jan to proceed to Nur, and there await a propitious moment when he could make a successful attempt on the life of the sovereign.

Page 125

His shamelessness and effrontery had waxed so great as to lead him to perpetrate himself, and permit Siyyid Muhammad to repeat after him, an act so odious that Bahá'u'lláh characterized it as "a most grievous betrayal," inflicting dishonor upon The Báb, and which "overwhelmed all lands with sorrow." He even, as a further evidence of the enormity of his crimes, ordered that the cousin of The Báb, Mirza Ali-Akbar, a fervent admirer of Dayyan, be secretly put to death -- a command which was carried out in all its iniquity. As to Siyyid Muhammad, now given free rein by his master, Mirza Yahya, he had surrounded himself, as Nabil who was at that time with him in Karbila categorically asserts, with a band of ruffians, whom he allowed, and even encouraged, to snatch at night the turbans from the heads of wealthy pilgrims who had congregated in Karbila, to steal their shoes, to rob the shrine of the Imam Husayn of its divans and candles, and seize the drinking cups from the public fountains. The depths of degradation to which these so-called adherents of the Faith of The Báb had sunk could not but evoke in Nabil the memory of the sublime renunciation shown by the conduct of the companions of Mulla Husayn, who, at the suggestion of their leader, had scornfully cast by the wayside the gold, the silver and turquoise in their possession, or shown by the behavior of Vahid who refused to allow even the least valuable amongst the treasures which his sumptuously furnished house in Yazd contained to be removed ere it was pillaged by the mob, or shown by the decision of Hujjat not to permit his companions, who were on the brink of starvation, to lay hands on the property of others, even though it were to save their own lives.

В то время, как основы будущего величия Бахауллы закладывались в чужой, далекой стране, среди чуждых людей, положение общины бабидов стремительно ухудшалось. Ободряемые мыслью о внезапном и длительном изгнании врага разжигатели розни вместе со своим вконец запутавшимися союзниками неустанно плели все более широкую сеть своих гнусных интриг. Мирза Йахья, почти не покидая стен своего дома, тайно руководил их действиями и, опираясь на полностью вверившихся ему бабидов, всячески старался опорочить доброе имя Бахауллы. В страхе перед любым возможным противником он направил своего последователя Мирзу Мухаммада Мазендарани в Азербайджан с ясным предписанием убить Дайана - "кладезь мудрости Божией", которого он назвал "Отцом беззакония" и заклеймил как "Тагхута", в то время, как Баб восхвалял Дайана как "Третье из Письмен, уверовавшее в Того, Кого явит Господь". В своем безумии он внушил Мирзе Ага Джану мысль поехать в Нур и там дожидаться удобного момента для нового покушения на государя. Наглость его зашла так далеко, что он совершил, и заставил Сейида Мухаммада сделать то же, поступок настолько омерзительный, что Бахаулла назвал его "вопиющим предательством", запятнавший бесчестьем память Баба поступок, "подвергший людей повсеместно в глубокую скорбь". Следующим тягчайшим преступлением был отданный им приказ тайно умертвить двоюродного брата Баба, Мирзу Али Акбара, пламенного поклонника Дайана, каковое злодейство и свершилось. Что до Сейида Мухаммада, которому его хозяин, Мирза Йахья, предоставил полную свободу действий, то, как категорически утверждает Набиль, находившийся в то время в Кербеле, - Сейид Мухаммад окружил себя шайкой разбойников, которые с его позволения и даже при его прямом подстрекательстве срывали по ночам чалмы с богатых паломников, стекавшихся в Кербелу, крали у них туфли, похитили из гробницы Имама Хусейна светильники и рукописи, и не гнушались забирать даже сосуды, из которых люди утоляли жажду у городских источников. Глубина падения этих так называемых приверженцев Веры Баба не могла не вызвать в памяти Набиля примеры великодушия, с каким товарищи Муллы Хусейна по предложению своего вождя с презрением выбрасывали в придорожные канавы золотые и серебряные слитки, мешки с бирюзой, не могла не напомнить о поведении Вахида, спокойно взиравшего на то, как разбушевавшаяся толпа грабит его пышно обставленный дом в Йезде, и о решении Худжата запретить своим товарищам прикасаться к чужому имуществу, даже если речь шла о голодной смерти.

Such was the audacity and effrontery of these demoralized and misguided Bábis that no less than twenty-five persons, according to `Abdu'l-Bahá'í testimony, had the presumption to declare themselves to be the Promised One foretold by The Báb! Such was the decline in their fortunes that they hardly dared show themselves in public. Kurds and Persians vied with each other, when confronting them in the streets, in heaping abuse upon them, and in vilifying openly the Cause which they professed. Little wonder that on His return to Baghdad Bahá'u'lláh should have described the situation then existing in these words: "We found no more than a handful of souls, faint and dispirited, nay utterly lost and dead. The Cause of God had ceased to be on any one's lips, nor was any heart receptive to its message." Such was the sadness that overwhelmed Him on His arrival that He refused for some time to leave His house, except for His

Page 126

visits to Kazimayn and for His occasional meeting with a few of His friends who resided in that town and in Baghdad.

Наглость и дерзость этих событий с толку и нравственно разложившихся людей, некогда называвших себя бабидами, дошла до того, что, по свидетельству Абдул-Баха, двадцать пять человек кичливо провозгласили себя теми Обетованными, явление которых предсказывал Баб! Дела их пришли в такой упадок, что они боялись открыто показываться на людях. Персы и курды, встречая их на улице, соперничали друг с другом, осыпая их проклятьями и открыто понося Дело, которому они служили. Неудивительно, что по возвращении в Багдад Бахаулла так описал то, что увидели там Его глаза: "От всей общины осталась лишь горстка людей, подавленных, впавших в уныние, близких к погибели. Уста всех были затворены для Слова Господня, души - глухи к Его Вести". При виде этого Бахаулла погрузился в такую печаль, что несколько дней не покидал стен своего дома, не считая поездок в Казимайн и редких встреч с друзьями, жившими в Казимайне и Багдаде.

The tragic situation that had developed in the course of His two years' absence now imperatively demanded His return. "From the Mystic Source," He Himself explains in the Kitáb-i-Iqan, "there came the summons bidding Us return whence We came. Surrendering Our will to His, We submitted to His injunction." "By God besides Whom there is none other God!" is His emphatic assertion to Shaykh Sultan, as reported by Nabil in his narrative, "But for My recognition of the fact that the blessed Cause of the Primal Point was on the verge of being completely obliterated, and all the sacred blood poured out in the path of God would have been shed in vain, I would in no wise have consented to return to the people of the Bayan, and would have abandoned them to the worship of the idols their imaginations had fashioned."

Трагическое положение, сложившееся за два года Его отсутствия, теперь настоятельно требовало Его возвращения. "Мистический глас, - пишет Он Сам в Кетаб-е Икане, - приказал Нам вернуться в то место, которое Мы покинули. Незамедлительно подчинившись, исполнили Мы Его поведение". "Именем Господа, стоящего надо всеми и вся, клянусь, - прочувствованно обращается Он к шейху Султану (так пишет об этом Набиль), - что если бы Дело Первичной Сути не находилось у грани погибели и если бы не страх, что святая кровь, пролитая на стезях Божиих, окажется напрасной, то ни под каким видом не обратился бы я к людям Байановым и предоставил им и дальше почитать идолов, созданных их воображением".

Mirza Yahya, realizing full well to what a pass his unrestrained leadership of the Faith had brought him, had, moreover, insistently and in writing, besought Him to return. No less urgent were the pleadings of His own kindred and friends, particularly His twelve-year old Son, `Abdu'l-Bahá, Whose grief and loneliness had so consumed His soul that, in a conversation recorded by Nabil in his narrative, He had avowed that subsequent to the departure of Bahá'u'lláh He had in His boyhood grown old.

Мирза Йахья, прекрасно понимая, к чему привело его неумелое и безрассудное управление делами Веры, неоднократно писал Бахаулле, настойчиво умоляя Его вернуться. О возвращении, и как можно более скором, молили Его и родные и близкие, особенно Его двенадцатилетний сын Абдул-Баха, чье одиночество и скорбь так изнуряли Его душу, что, как вспоминает Набиль, Он признавался, что после отъезда отца успел из ребенка превратиться во взрослого человека.

Deciding to terminate the period of His retirement Bahá'u'lláh bade farewell to the shaykhs of Sulaymaniyyih, who now numbered among His most ardent and, as their future conduct demonstrated, staunchest admirers. Accompanied by Shaykh Sultan, He retraced His steps to Baghdad, on "the banks of the River of Tribulations," as He Himself termed it, proceeding by slow stages, realizing, as He declared to His fellow-traveler, that these last days of His retirement would be "the only days of peace and tranquillity" left to Him, "days which will never again fall to My lot."

Решив прервать Свое уединение, Бахаулла простился с шейхами Сулейманийа, которые теперь, что подтвердило и их поведение в дальнейшем, числились среди Его наиболее горячих и стойких приверженцев. Сопровождаемый шейхом Султаном, Он вновь обратил стопы к Багдаду, к "берегам Реки Страданий", как Он Сам нарек ее; путники продвигались медленно; Бахаулла понимал - и признался в этом Своему товарищу, что последние дни Его уединения "были последними днями мира и покоя", "днями, которые Ему уже не суждено вновь пережить".

On the 12th of Rajab 1272 A.H. (March 19, 1856) He arrived in Baghdad, exactly two lunar years after His departure for Kurdistan.

Page 127

В 12-й день месяца Раджаб 1272 года хиджры (19 мая 1856 года) Он вернулся в Багдад, ровно два лунных года спустя после отбытия в Курдистан.

Глава VIII
Bahá'u'lláh's Banishment to Iraq
Изгнание Бахауллы в Ирак

The return of Bahá'u'lláh from Sulaymaniyyih to Baghdad marks a turning point of the utmost significance in the history of the first Bahá'í century. The tide of the fortunes of the Faith, having reached its lowest ebb, was now beginning to surge back, and was destined to roll on, steadily and mightily, to a new high water-mark, associated this time with the Declaration of His Mission, on the eve of His banishment to Constantinople. With His return to Baghdad a firm anchorage was now being established, an anchorage such as the Faith had never known in its history. Never before, except during the first three years of its life, could that Faith claim to have possessed a fixed and accessible center to which its adherents could turn for guidance, and from which they could derive continuous and unobstructed inspiration. No less than half of The Báb's short-lived ministry was spent on the remotest border of His native country, where He was concealed and virtually cut off from the vast majority of His disciples. The period immediately after His martyrdom was marked by a confusion that was even more deplorable than the isolation caused by His enforced captivity. Nor when the Revelation which He had foretold made its appearance was it succeeded by an immediate declaration that could enable the members of a distracted community to rally round the person of their expected Deliverer. The prolonged self-concealment of Mirza Yahya, the center provisionally appointed pending the manifestation of the Promised One; the nine months' absence of Bahá'u'lláh from His native land, while on a visit to Karbila, followed swiftly by His imprisonment in the Siyah-Chal, by His banishment to Iraq, and afterwards by His retirement to Kurdistan -- all combined to prolong the phase of instability and suspense through which The Bábi community had to pass.

Возвращение Бахауллы из Сулейманийа в Багдад стало поворотной точкой в истории первого века Бахаи. До сих пор судьбы Веры, подобно водам морским во время отлива, шли на убыль, однако вслед за этим последовал постепенный, но мощный прилив, достигший высшей отметки в день Провозглашения Миссии Бахауллы перед Его изгнанием в Константинополь. После возвращения Бахауллы в Багдад Дело обрело прочность и устойчивость, каких еще не знало за все время развития Веры. Никогда ранее, за исключением первых трех лет, Вера не обладала определенным и доступным центром, к которому ее приверженцы могли обращаться за руководством и который служил для них постоянным источником вдохновения. По меньшей мере половина краткого служения Баба протекла на самых дальних окраинах Его родины, где Он был оторван и тщательно изолирован от большинства Своих учеников. Непосредственно вслед за Его мученической смертью разразились смута и волнение, еще более страшные, чем насильственное заточение Баба. Да и когда начали проявляться первые признаки предсказанного Им Откровения, их не сопровождало и не могло помочь им окрепнуть одновременное провозглашение, позволившее бы разъединенным членам общины сплотиться вокруг чаемого Посланника. Лицемерная и двоедушная политика Мирзы Йахья - временного средоточия, назначенного в ожидании Обетованного; девять месяцев, проведенные Бахауллой в отъезде, в Кербеле, последовавшее сразу вслед за этим заточение Его в Сейах Чаль, Его изгнание в Ирак и уединение в горах Курдистан - все это способствовало тому, что период неустойчивости и растерянности, через который суждено было пройти общине бабидов, затянулся.

Now at last, in spite of Bahá'u'lláh's reluctance to unravel the mystery surrounding His own position, The Bábis found themselves able to center both their hopes and their movements round One Whom they believed (whatever their views as to His station) capable of insuring the stability and integrity of their Faith. The orientation

Page 128

which the Faith had thus acquired and the fixity of the center towards which it now gravitated continued, in one form or another, to be its outstanding features, of which it was never again to be deprived.

И вот наконец, вопреки упорному нежеланию Бахауллы приоткрывать покров тайны, окутавшей Его положение, бабиды получили возможность объединить свои надежды и усилия вокруг Того, Кого они (вне зависимости от Его положения) считали способным обеспечить цельность и безопасность Веры. Четкая направленность, которую таким образом обрела Вера, определенность центра, к которому она тяготела, в той или иной форме и поныне составляют ее основные черты.

The Faith of The Báb, as already observed, had, in consequence of the successive and formidable blows it had received, reached the verge of extinction. Nor was the momentous Revelation vouchsafed to Bahá'u'lláh in the Siyah-Chal productive at once of any tangible results of a nature that would exercise a stabilizing influence on a well-nigh disrupted community. Bahá'u'lláh's unexpected banishment had been a further blow to its members, who had learned to place their reliance upon Him. Mirza Yahya's seclusion and inactivity further accelerated the process of disintegration that had set in. Bahá'u'lláh's prolonged retirement to Kurdistan seemed to have set the seal on its complete dissolution.

Вера Баба, как уже отмечалось, вследствие ряда нанесенных ей жестоких ударов находилась на краю гибели. К тому же могучее Откровение, явленное Бахаулле в Сейах Чаль, не могло немедленно дать ощутимые результаты, которые позволили бы упрочить почти полностью распавшуюся общину. Неожиданное изгнание Бахауллы явилось новым ударом для ее членов, привыкших во всем на Него полагаться. Отход от дел и бездействие Мирзы Йахья еще более ускорили процесс распада. Длительное уединение Бахауллы в горах Курдистана, казалось, довершило его.

Now, however, the tide that had ebbed in so alarming a measure was turning, bearing with it, as it rose to flood point, those inestimable benefits that were to herald the announcement of the Revelation already secretly disclosed to Bahá'u'lláh.

Теперь, однако, мощная волна прилива вновь стремительно надвигалась, неся с собой неоценимые блага, которые долженствовали возвестить о начале нового Откровения, тайно уже явленного Бахаулле.

During the seven years that elapsed between the resumption of His labors and the declaration of His prophetic mission -- years to which we now direct our attention -- it would be no exaggeration to say that the Bahá'í community, under the name and in the shape of a re-arisen Bábi community was born and was slowly taking shape, though its Creator still appeared in the guise of, and continued to labor as, one of the foremost disciples of The Báb. It was a period during which the prestige of the community's nominal head steadily faded from the scene, paling before the rising splendor of Him Who was its actual Leader and Deliverer. It was a period in the course of which the first fruits of an exile, endowed with incalculable potentialities, ripened and were garnered. It was a period that will go down in history as one during which the prestige of a recreated community was immensely enhanced, its morals entirely reformed, its recognition of Him who rehabilitated its fortunes enthusiastically affirmed, its literature enormously enriched, and its victories over its new adversaries universally acknowledged.

Не будет преувеличением сказать, что за семь лет, истекших с того момента, когда Бахаулла возобновил Свои труды, до самого дня провозглашения Его пророческой миссии - за семь лет, к внимательному рассмотрению которых мы теперь приступаем, община Бахаи возникла под видом возрожденной общины Бабидов, хотя ее глава, по-прежнему считавшийся одним из самых учеников Баба, предпочитал скрываться от своих единоверцев. То был период, когда престиж Того, кто формально являлся главой общины, постоянно падал, затмеваемый сиянием восходящего светила - Истинного Вождя и Посланника. То был период, когда первые плоды изгнания, наделенные неисчислимыми возможностями, созрели, и пришла пора их собирать. То был период, который вошел в историю как время, когда престиж набиравшей новые силы общины всемерно повысился, нравственный облик ее полностью переменился, члены ее окончательно признали Того, Кто изменил ее судьбы, значительно пополнилось число религиозных сочинений, касавшихся предметов новой Веры, и победы, одержанные ею над новыми врагами, стали известны во всем мире.

The prestige of the community, and particularly that of Bahá'u'lláh, now began from its first inception in Kurdistan to mount in a steadily rising crescendo. Bahá'u'lláh had scarcely gathered up again the reins of the authority he had relinquished when the devout admirers He had left behind in Sulaymaniyyih started to flock to Baghdad, with the name of "Darvish Muhammad" on their lips, and the "house

Page 129

of Mirza Musa The Bábi" as their goal. Astonished at the sight of so many ulamas and Sufis of Kurdish origin, of both the Qadiriyyih and Khalidiyyih Orders, thronging the house of Bahá'u'lláh, and impelled by racial and sectarian rivalry, the religious leaders of the city, such as the renowned Ibn-i-Alusi, the Mufti of Baghdad, together with Shaykh Abdu's-Salam, Shaykh Abdu'l-Qadir and Siyyid Dawudi, began to seek His presence, and, having obtained completely satisfying answers to their several queries, enrolled themselves among the band of His earliest admirers. The unqualified recognition by these outstanding leaders of those traits that distinguished the character and conduct of Bahá'u'lláh stimulated the curiosity, and later evoked the unstinted praise, of a great many observers of less conspicuous position, among whom figured poets, mystics and notables, who either resided in, or visited, the city. Government officials, foremost among whom were Abdu'llah Pasha and his lieutenant Mahmud Aqa, and Mulla Ali Mardan, a Kurd well-known in those circles, were gradually brought into contact with Him, and lent their share in noising abroad His fast-spreading fame. Nor could those distinguished Persians, who either lived in Baghdad and its environs or visited as pilgrims the holy places, remain impervious to the spell of His charm. Princes of the royal blood, amongst whom were such personages as the Na'ibu'l-Iyalih, the Shuja'u'd-Dawlih, the Sayfu'd-Dawlih, and Zaynu'l-Abidin Khan, the Fakhru'd-Dawlih, were, likewise, irresistibly drawn into the ever-widening circle of His associates and acquaintances.

Престиж новой общины, и прежде всего Самого Бахауллы, со времени Его появления в Курдистане рос не по дням, а по часам. Едва Бахаулла вновь принял в Свои руки ненадолго оставленные Им бразды правления, а толпы набожных почитателей стали стекаться из Сулейманийа в Багдад с именем "Дервиша Мухаммада" на устах, стремясь увидеть дом "Мирзы Мусы Бабида". Удивленные при виде толпящихся в доме Бахауллы улемов и суфиев-курдов, принадлежавших как к Братству Кадрийа, так и Халидийа, побуждаемые межнациональным и сектантским соперничеством, ведущие священнослужители города, такие, как известный Ибн Алузи, муфтий Багдада, шейхи Абд ус-Салам, Абд уль-Надир и Сейид Дауд, тоже поспешили встретиться с Ним и, получив исчерпывающие ответы на все свои вопросы, немедля примкнули к Его первым восторженным почитателям. Признание столь важными и уважаемыми людьми исключительных свойств и черт характера Бахауллы пробудило любопытство, а позднее и вызвало массу самых хвалебных отзывов и среди не столь высокопоставленной публики - у поэтов, мистиков, знати, которые жили или гостили в городе. Государственные чиновники, и среди них прежде всего Абдулла Паша, его заместитель Махмуд Ага, а также курд по национальности, широко известный в своих кругах Мулла Али Мардан, - все они постепенно вступали в контакт с Бахауллой и внесли свою лепту в распространение Его быстро растущей славы. Равно и знатные персы, жившие в Багдаде и его окрестностях или совершавшие паломничество по святым местам, не могли остаться равнодушны к чарам Его речей. Особ королевской крови - Наиб уль-Иалиха, Шуха уд-Доуле, Сайф уд-Доуле, Зайн уль-Абедин-хана, Фахр уд-Доуле и других - тоже неудержимо влекло во все ширящийся круг Его друзей и знакомых.

Those who, during Bahá'u'lláh's two years' absence from Baghdad, had so persistently reviled and loudly derided His companions and kindred were, by now, for the most part, silenced. Not an inconsiderable number among them feigned respect and esteem for Him, a few claimed to be His defenders and supporters, while others professed to share His beliefs, and actually joined the ranks of the community to which He belonged. Such was the extent of the reaction that had set in that one of them was even heard to boast that, as far back as the year 1250 A.H. -- a decade before The Báb's Declaration -- he had already perceived and embraced the truth of His Faith!

Те же, кто во время двухлетнего отсутствия Бахауллы неустанно порочили и во всеуслышанье издевались над Его оставшимися в Багдаде товарищами и близкими, теперь, по большей части, приумолкли. Одни стали выказывать Ему притворный почет и уважение, другие провозглашали себя Его защитниками и сторонниками, а третьи делали вид, что разделяют Его взгляды, и вступали в общину, к которой Он принадлежал. Словом, общие настроения были таковы, что некто даже осмелился хвастливо заявлять, будто предчувствовал и приветствовал истину новой Веры еще в 1250 году хиджры - за десять лет до Провозглашения Баба!

Within a few years after Bahá'u'lláh's return from Sulaymaniyyih the situation had been completely reversed. The house of Sulayman-i-Ghannam, on which the official designation of the Bayt-i-Azam (the Most Great House) was later conferred, known, at that time, as the house of Mirza Musa, The Bábi, an extremely modest residence,

Page 130

situated in the Karkh quarter, in the neighborhood of the western bank of the river, to which Bahá'u'lláh's family had moved prior to His return from Kurdistan, had now become the focal center of a great number of seekers, visitors and pilgrims, including Kurds, Persians, Arabs and Turks, and derived from the Muslim, the Jewish and Christian Faiths. It had, moreover, become a veritable sanctuary to which the victims of the injustice of the official representative of the Persian government were wont to flee, in the hope of securing redress for the wrongs they had suffered.

За несколько лет, прошедших после возвращения Бахауллы из Сулейманийя, положение резко изменилось. Дом Сулеймана Гханама, который позднее нарекли "Бейт-е Азам" (Величайший Дом), а в те поры известный как дом Мирзы Мусы, бабида, крайне скромное жилище, расположенное в квартале Карх недалеко от западного берега реки, дом, куда семья Бахауллы переехала незадолго до Его возвращения из Курдистана, превратился в центр, куда стекались странники, посетители и паломники, курды, персы, арабы и турки, представители мусульманской, иудейской и христианской веры. Мало того, дом этот превратился чуть ли не в храм, куда стремились, ища поддержки и защиты от притеснений, жертвы несправедливости со стороны персидских властей.

At the same time an influx of Persian Bábis, whose sole object was to attain the presence of Bahá'u'lláh, swelled the stream of visitors that poured through His hospitable doors. Carrying back, on their return to their native country, innumerable testimonies, both oral and written, to His steadily rising power and glory, they could not fail to contribute, in a vast measure, to the expansion and progress of a newly-reborn Faith. Four of The Báb's cousins and His maternal uncle, Haji Mirza Siyyid Muhammad; a grand-daughter of Fath-'Ali Shah and fervent admirer of Tahirih, surnamed Varaqatu'r-Ridvan; the erudite Mulla Muhammad-i-Qa'ini, surnamed Nabil-i-Akbar; the already famous Mulla Sadiq-i-Khurasani, surnamed Ismu'llahu'l-Asdaq, who with Quddus had been ignominiously persecuted in Shiraz; Mulla Baqir, one of the Letters of the Living; Siyyid Asadu'llah, surnamed Dayyan; the revered Siyyid Javad-i-Karbila'i; Mirza Muhammad-Hasan and Mirza Muhammad-Husayn, later immortalized by the titles of Sultanu'sh-Shuhada and Mahbubu'sh-Shuhada (King of Martyrs and Beloved of Martyrs) respectively; Mirza Muhammad-'Aliy-i-Nahri, whose daughter, at a later date, was joined in wedlock to `Abdu'l-Bahá; the immortal Siyyid Isma'il-i-Zavari'i; Haji Shaykh Muhammad, surnamed Nabil by The Báb; the accomplished Mirza Aqay-i-Munir, surnamed Ismu'llahu'l-Munib; the long-suffering Haji Muhammad-Taqi, surnamed Ayyub; Mulla Zaynu'l-Abidin, surnamed Zaynu'l-Muqarrabin, who had ranked as a highly esteemed mujtahid -- all these were numbered among the visitors and fellow-disciples who crossed His threshold, caught a glimpse of the splendor of His majesty, and communicated far and wide the creative influences instilled into them through their contact with His spirit. Mulla Muhammad-i-Zarandi, surnamed Nabil-i-Azam, who may well rank as His Poet-Laureate, His chronicler and His indefatigable disciple, had already joined the exiles, and had launched out on his long and arduous series of journeys to Persia in furtherance of the Cause of his Beloved.

Page 131

Но особенно бурным стал поток желавших лицезреть Бахауллу, когда к дверям Его гостеприимного дома начали стекаться персидские бабиды. Возвращаясь в родные места с многочисленными, устными и письмеными свидетельствами Его постоянно растущей славы и могущества, они в огромной степени способствовали распространению и развитию возрожденной Веры. Четверо двоюродных братьев Баба и его дядя по материнской линии, Хаджи Мирза Сейид Мухаммад; внучка Фатх Али-шаха, пламенная поклонница Тахиры, по имени Варакат ур-Ризван; высокоученый Мулла Мухаммад Кайни, по прозванию Набиль-е Акбар; уже успевший стяжать известность Мулла Садик Хорасани, по прозванию Исмулла уль-Асдак, который вместе с Куддусом был подвергнут в Ширазе унизительным пыткам; Один из Букв Живущего, Мулла Бакир; Сейид Асадулла, прозванный Дайан; достопочтенный Сейид Джавад Кербела; Мирза Мухаммад Хасан и Мирза Мухаммад Хусейн, позднее увековеченные под именами Султан уш-Шухада и Махбуд уш-Шухада (Царь Мучеников и Возлюбленный Мучеников); Мирза Мухаммад Али-йе Нахри, чья дочь позднее сочеталась браком с Абдул-Баха; бессмертный Сейид Исмаил Заварейи; Хаджи Шейх Мухаммад, которого Баб нарек Набилем; многоопытный Мирза Ага Мунир, по имени Исмулла уль-Муниб; многострадальный Хаджи Мухаммад Таки, прозванный Айуб; Мулла Зайн уль-Абедин, по прозванию Зайн уль-Мухаррабин, считавшийся одним из самых видных муджтахидов, - все они оказались в числе тех товарищей и посетителей Бахауллы, которые переступали порог Его дома, дабы узреть сияние Его величия и повсюду разнести весть о благотворном влиянии, которое оказал на них Его дух. Мулла Мухаммад-и-Заранди, известный под именем Набиль Азам, которого по праву можно считать поэтом-лауреатом бахаизма, летописцем жизни Бахауллы и Его неутомимым последователем, уже присоединился к Нему в Его изгнании, сопровождая Его в долгих странствиях по Персии и повсюду защищая и поддерживая Дело своего Возлюбленного.

Even those who, in their folly and temerity had, in Baghdad, in Karbila, in Qum, in Kashan, in Tabriz and in Tihran, arrogated to themselves the rights, and assumed the title of "Him Whom God shall make manifest" were for the most part instinctively led to seek His presence, confess their error and supplicate His forgiveness. As time went on, fugitives, driven by the ever-present fear of persecution, sought, with their wives and children, the relative security afforded them by close proximity to One who had already become the rallying point for the members of a sorely-vexed community. Persians of high eminence, living in exile, rejecting, in the face of the mounting prestige of Bahá'u'lláh, the dictates of moderation and prudence, sat, forgetful of their pride, at His feet, and imbibed, each according to his capacity, a measure of His spirit and wisdom. Some of the more ambitious among them, such as Abbas Mirza, a son of Muhammad Shah, the Vazir-Nizam, and Mirza Malkam Khan, as well as certain functionaries of foreign governments, attempted, in their short-sightedness, to secure His support and assistance for the furtherance of the designs they cherished, designs which He unhesitatingly and severely condemned. Nor was the then representative of the British government, Colonel Sir Arnold Burrows Kemball, consul-general in Baghdad, insensible of the position which Bahá'u'lláh now occupied. Entering into friendly correspondence with Him, he, as testified by Bahá'u'lláh Himself, offered Him the protection of British citizenship, called on Him in person, and undertook to transmit to Queen Victoria any communication He might wish to forward to her. He even expressed his readiness to arrange for the transfer of His residence to India, or to any place agreeable to Him. This suggestion Bahá'u'lláh declined, choosing to abide in the dominions of the Sultan of Turkey. And finally, during the last year of His sojourn in Baghdad the governor Namiq-Pasha, impressed by the many signs of esteem and veneration in which He was held, called upon Him to pay his personal tribute to One Who had already achieved so conspicuous a victory over the hearts and souls of those who had met Him. So profound was the respect the governor entertained for Him, Whom he regarded as one of the Lights of the Age, that it was not until the end of three months, during which he had received five successive commands from Ali Pasha, that he could bring himself to inform Bahá'u'lláh that it was the wish of the Turkish government that He should proceed to the capital. On one occasion, when `Abdu'l-Bahá and Aqay-i-Kalim had been delegated by Bahá'u'lláh to visit him, he entertained them

Page 132

with such elaborate ceremonial that the Deputy-Governor stated that so far as he knew no notable of the city had ever been accorded by any governor so warm and courteous a reception. So struck, indeed, had the Sultan Abdu'l-Majid been by the favorable reports received about Bahá'u'lláh from successive governors of Baghdad (this is the personal testimony given by the Governor's deputy to Bahá'u'lláh himself) that he consistently refused to countenance the requests of the Persian government either to deliver Him to their representative or to order His expulsion from Turkish territory.

Даже те, кто по глупости и робости своей - в Багдаде, Кербеле, Куме, Кашане, Тебризе и Тегеране - кичились своими правами, присваивая себе имя "Того, Кого явит Господь", по большей части инстинктивно искали теперь Его присутствия, чтобы признать свои ошибки и умолять о прощении. Время шло, и беженцы, движимые извечным стархом преследований, вместе с женами и детьми, старались найти место поближе к Тому, Кто уже успел стать новой единящей идеей жестоко гонимого братства. Представители персидской знати, пребывавшие в изгнании, при виде растущей славы Бахауллы, отринув требования умеренности и благоразумия и позабыв о своей гордыне, садились у Его ног, дабы капля по капле впитывать Его мудрость. Наиболее тщеславные среди них, такие, как Аббас Мирза, сын Мухаммад-шаха, Вазир Низам и Мирза Малкам-хан, а равно и некоторые представители иностранных миссий, пытались, в своей близорукости, заручиться Его поддержкой и помощью в осуществлении планов, которые они лелеяли, но Он не колебаясь подвергал их суровому осуждению. Положение, которое занимал теперь Бахаулла, не могло остаться незамеченным и полковником Британских вооруженных сил, сэром Арнольдом Берроузом Кембэллом, генеральным консулом в Багдаде. Вступив с Бахауллой в дружескую переписку, он, по уверению Самого Бахауллы, предлагал Ему британское подданство, взывал к Нему как к человеку и предлагал самолично передать королеве Виктории любое послание, какое Ему заблагорассудится ей направить. Сэр Арнольд даже предлагал свою помощь в перенесении резиденции Бахауллы в Индию или любое другое место по Его вкусу. Это предложение Бахаулла отклонил, предпочтя остаться во владениях турецкого султана. И наконец, в последний год Его пребывания в Багдаде губернатор Намик-паша при виде столь великих знаков почета и преклонения призвал Бахауллу к себе, дабы лично выразить дано уважения Тому, Кто успел одержать яркую, убедительную победу, пленив сердца и души тех, кто виделся с Ним. Таким глубоким было уважение, которое губернатор питал к Бахаулле, Которого считал одним из Светочей Века, что лишь по прошествии трех месяцев, в течение которых Амик-паша получил - один за другим - пять приказов от Али-паши, он решился сообщить Ему о желании турецкого правительства видеть Его в столице. Однажды, когда Абдул-Баха и Ага Калим по просьбе Бахауллы отправились навестить его, он встретил их с такой теплотой, радушием и обходительностью, что, пожалуй, ни один знатный вельможа не удостаивался до сих пор подобного приема. И сам султан Абд уль-Маджид был настолько поражен благоприятными отзывами о Бахаулле всех правителей Багдада (об этом, по словам Самого Бахауллы, Ему сообщил один из приближенных султана), что упорно отказывался исполнять распоряжения персидского правительства с требованиями отдать Бахауллу в руки персидских властей или изгнать за пределы Турции.

On no previous occasion, since the inception of the Faith, not even during the days when The Báb in Isfahan, in Tabriz and in Chihriq was acclaimed by the ovations of an enthusiastic populace, had any of its exponents risen to such high eminence in the public mind, or exercised over so diversified a circle of admirers an influence so far reaching and so potent. Yet unprecedented as was the sway which Bahá'u'lláh held while, in that primitive age of the Faith, He was dwelling in Baghdad, its range at that time was modest when compared with the magnitude of the fame which, at the close of that same age, and through the immediate inspiration of the Center of His Covenant, the Faith acquired in both the European and American continents.

Никогда еще, начиная с момента зарождения Веры, и даже во время пребывания Баба в Исфахане, Тебризе и Чехрике, где толпы восторженных почитателей окружали Его, ни одному из представителей нового вероучения не удавалось занять столь высокого положения в общественном мнении и оказать столь мощное и растущее влияние на разнородную по своему характеру массу. Однако какой бы неслыханной ни была власть Бахауллы во время Его пребывания в Багдаде, в данный период развития Веры, она не идет ни в какое сравнение с той вспышкой популярности, славы и признания, которая в конце прошлого века в результате вдохновенных действий Центра Его Завета охватила Европу и Американский континент.

The ascendancy achieved by Bahá'u'lláh was nowhere better demonstrated than in His ability to broaden the outlook and transform the character of the community to which He belonged. Though Himself nominally a Bábi, though the provisions of the Bayan were still regarded as binding and inviolable, He was able to inculcate a standard which, while not incompatible with its tenets, was ethically superior to the loftiest principles which The Bábi Dispensation had established. The salutary and fundamental truths advocated by The Báb, that had either been obscured, neglected or misrepresented, were moreover elucidated by Bahá'u'lláh, reaffirmed and instilled afresh into the corporate life of the community, and into the souls of the individuals who comprised it. The dissociation of The Bábi Faith from every form of political activity and from all secret associations and factions; the emphasis placed on the principle of non-violence; the necessity of strict obedience to established authority; the ban imposed on all forms of sedition, on back-biting, retaliation, and dispute; the stress laid on godliness, kindliness, humility and piety, on honesty and truthfulness, chastity and fidelity, on justice, toleration, sociability, amity and concord, on the acquisition of arts and sciences, on self-sacrifice and detachment, on patience, steadfastness

Page 133

and resignation to the will of God -- all these constitute the salient features of a code of ethical conduct to which the books, treatises and epistles, revealed during those years, by the indefatigable pen of Bahá'u'lláh, unmistakably bear witness.

Влияние Бахауллы выступило теперь с еще большей очевидностью, чем когда Он пытался изменить характер общины, к которой принадлежал, и расширить взгляды своих единоверцев. Сам формально принадлежа к бабидам, при том, что положения Байана до сих пор считались незыблемыми, Бахауллы сумел внушить людям новые взгляды и представления, не порывающие с учением Байана, но нравственно превосходящие даже самые возвышенные принципы, провозглашенные Проповедью Баба. Основные, живительные истины, которые отстаивал Баб и которые впоследствии зачастую оставались в тени либо открыто извращались, Бахаулле удалось явить в правильном свете и с новой силой утвердить их влияние как в единой жизни общины, так и в душе каждого из ее членов. Отказ Веры Баба от всех форм политической активности, от участия в тайных обществах и ассоциациях; акцент на принципе ненасилия; строгое подчинение существующим властям; запрет на любое подстрекательство к бунту, на клевету и раздоры; стремление к набожности, доброте, кротости и милосердию, искренности и честности, верности и чистоте, справедливости, терпимости, общительности, дружелюбию и согласию, к овладению искусствами и науками, к самопожертвованию и беспристрастности, к терпению, упорству и смирению пред волей Божией, - таковы основные черты нравственного кодекса, явленные Бахауллой, Его поистине неутомимым пером в книгах, трактатах и посланиях, написанных за эти годы.

"By the aid of God and His divine grace and mercy," He Himself has written with reference to the character and consequences of His own labors during that period, "We revealed, as a copious rain, Our verses, and sent them to various parts of the world. We exhorted all men, and particularly this people, through Our wise counsels and loving admonitions, and forbade them to engage in sedition, quarrels, disputes or conflict. As a result of this, and by the grace of God, waywardness and folly were changed into piety and understanding, and weapons of war converted into instruments of peace." "Bahá'u'lláh," `Abdu'l-Bahá affirmed, "after His return (from Sulaymaniyyih) made such strenuous efforts in educating and training this community, in reforming its manners, in regulating its affairs and in rehabilitating its fortunes, that in a short while all these troubles and mischiefs were quenched, and the utmost peace and tranquillity reigned in men's hearts." And again: "When these fundamentals were established in the hearts of this people, they everywhere acted in such wise that, in the estimation of those in authority, they became famous for the integrity of their character, the steadfastness of their hearts, the purity of their motives, the praiseworthiness of their deeds, and the excellence of their conduct."

"Милостию Божией и с Его помощью, - пишет Он Сам, касаясь характера и последствий работы, проделанной Им за это время, - стихи, словно обильный дождь, изливались из-под Нашего пера и достигали дальних концов Земли. Мы наставляли всех людей, и в особенности наш народ, мудрым советом и ласковым увещеванием призывая их воздерживаться от клеветы, распрей, споров и ссор. И вот, волею Божией, безрассудство и своенравие уступили место набожности и взаимопониманию, а мечи перековались на орала". "После возвращения (из Сулейманийя), - свидетельствует Абдул-Баха, - Он прилагал такие энергичные усилия к тому, чтобы возродить жизнь общины, изменить ее внутренний и внешний облик, разобраться в ее запутанных делах и возместить имущественные потери, что очень скоро все эти заботы и трудности были разрешены и величайший мир и покой воцарились в сердцах людских". И далее: "Когда же основы эти заняли прочное место в сердцах людей, при сугубом уважении к властям они прославились благодаря честности и упорству в достижении своих целей, чистоте помыслов, хвалебным деяниям и безупречному поведению".

The exalted character of the teachings of Bahá'u'lláh propounded during that period is perhaps best illustrated by the following statement made by Him in those days to an official who had reported to Him that, because of the devotion to His person which an evildoer had professed, he had hesitated to inflict upon that criminal the punishment he deserved: "Tell him, no one in this world can claim any relationship to Me except those who, in all their deeds and in their conduct, follow My example, in such wise that all the peoples of the earth would be powerless to prevent them from doing and saying that which is meet and seemly." "This brother of Mine," He further declared to that official, "this Mirza Musa, who is from the same mother and father as Myself, and who from his earliest childhood has kept Me company, should he perpetrate an act contrary to the interests of either the state or religion, and his guilt be established in your sight, I would be pleased and appreciate your action were you to bind his hands and cast him into the river to drown, and refuse to consider the intercession of any one on his behalf." In another

Page 134

connection He, wishing to stress His strong condemnation of all acts of violence, had written: "It would be more acceptable in My sight for a person to harm one of My own sons or relatives rather than inflict injury upon any soul."

Возвышенный, даже восторженный характер учения Бахауллы того периода, пожалуй, лучше всего можно проиллюстрировать, приведя в пример Его слова, обращенные к некоему офицеру, который сообщил Бахаулле, что не решается подвергнуть заслуженному наказанию преступника из-за преклонения, которое этот несчастный испытывает перед Ним: "Скажи ему, что только те в этом мире не чужие Мне, кто во всех своих делах и поступках следует Моему примеру и кого все силы земные бессильны заставить совершить нечто постыдное и предосудительное". "Даже если бы брат Мой, Мирза Муса, - сказал Он далее тому же офицеру, - родной брат Мой, бывший Мне товарищем во всех детских играх и забавах, совершил бы деяние, противное церкви или государству, и вина его была установлена, я возрадовался бы в сердце Моем и высоко оценил твой поступок, даже если бы ты связал ему руки и утопил в водах речных, и ни на минуту не преклонил бы слух к мольбам его заступников". По другому случаю, желая подчеркнуть, сколь резко осуждает Он любое насилие, Бахаулла написал: "Приятнее видеть Мне, ежели кто причинит увечье сыну Моему либо кому из родствеников Моих, чем если оскорбит и унизит человека постороннего".

"Most of those who surrounded Bahá'u'lláh," wrote Nabil, describing the spirit that animated the reformed Bábi community in Baghdad, "exercised such care in sanctifying and purifying their souls, that they would suffer no word to cross their lips that might not conform to the will of God, nor would they take a single step that might be contrary to His good-pleasure." "Each one," he relates, "had entered into a pact with one of his fellow-disciples, in which they agreed to admonish one another, and, if necessary, chastise one another with a number of blows on the soles of the feet, proportioning the number of strokes to the gravity of the offense against the lofty standards they had sworn to observe." Describing the fervor of their zeal, he states that "not until the offender had suffered the punishment he had solicited, would he consent to either eat or drink."

Большинство из окружавших Бахауллу, - пишет Набиль, рассказывая о духе, царившем в возрождающейся общине багдадских бабидов, - с таким прилежанием стремились очищать души свои от скверны, устремляя их на стези праведности, что невозможно было и помыслить, чтобы с уст их слетело хоть единое слово, противное воле Божией, или чтобы они предприняли хоть единый шаг, могущий навлечь на себя Его осуждение". "Каждый, - повествует он далее, - заключал со своим товарищем по вере нечто вроде договора, по которому они уславливались укорять и пристыжать друг друга за неблаговидные поступки, а в случае нужды - и подвергать друг друга наказанию в виде ударов по пяткам, соответственно серьезности проступка против тех возвышенных правил, которые они поклялись соблюдать". Описывая их пыл и рвение, он утверждает, что "провинившийся отказывается от еды и питья до тех пор, пока не понесет заслуженного наказания".

The complete transformation which the written and spoken word of Bahá'u'lláh had effected in the outlook and character of His companions was equalled by the burning devotion which His love had kindled in their souls. A passionate zeal and fervor, that rivalled the enthusiasm that had glowed so fiercely in the breasts of The Báb's disciples in their moments of greatest exaltation, had now seized the hearts of the exiles of Baghdad and galvanized their entire beings. "So inebriated," Nabil, describing the fecundity of this tremendously dynamic spiritual revival, has written, "so carried away was every one by the sweet savors of the Morn of Divine Revelation that, methinks, out of every thorn sprang forth heaps of blossoms, and every seed yielded innumerable harvests." "The room of the Most Great House," that same chronicler has recorded, "set apart for the reception of Bahá'u'lláh's visitors, though dilapidated, and having long since outgrown its usefulness, vied, through having been trodden by the blessed footsteps of the Well Beloved, with the Most Exalted Paradise. Low-roofed, it yet seemed to reach to the stars, and though it boasted but a single couch, fashioned from the branches of palms, whereon He Who is the King of Names was wont to sit, it drew to itself, even as a loadstone, the hearts of the princes."

Соответственно тому, как письменное и устное слово Бахауллы преображало взгляды и характер Его товарищей, пылкая преданность Ему и Его Делу разгоралась в их сердцах. Страстное рвение сродни тому пылу, что одушевлял учеников Баба в минуты величайшего восторга, теперь пробудилось в сердцах багдадских изгнанников, пробудив их к жизни. "Так кружил головы, - вспоминает Набиль, живописуя невероятную плодотворную силу духовного возрождения, - так увлекал за собой сладостный ветер Зари Божественного Откровения, что, казалось, сухие тернии расцветали гирляндами цветов, и любое брошенное в землю зерно давало обильнейшую жатву". "Комната Величайшего Дома, - продолжает все тот же летописец, - специально отведенная для приема посетителей, долго перед тем пустовавшая, с обшарпанными стенами, могла - поскольку пола ее ежеминутно касались ступни Возлюбленного, - соперничать с самим Эдемом. Низкий потолок ее, тем не мене, казался высоким, как сам небосвод, а единственная лежанка, покрытая пальмовыми ветвями, на которой восседал Носящий Царское Имя, подобно магниту, притягивала сердца особ королевской крови".

It was this same reception room which, in spite of its rude simplicity, had so charmed the Shuja'u'd-Dawlih that he had expressed to his fellow-princes his intention of building a duplicate of it in his home in Kazimayn. "He may well succeed," Bahá'u'lláh is reported

Page 135

to have smilingly remarked when apprized of this intention, "in reproducing outwardly the exact counterpart of this low-roofed room made of mud and straw with its diminutive garden. What of his ability to open onto it the spiritual doors leading to the hidden worlds of God?" "I know not how to explain it," another prince, Zaynu'l-Abidin Khan, the Fakhru'd-Dawlih, describing the atmosphere which pervaded that reception-room, had affirmed, "were all the sorrows of the world to be crowded into my heart they would, I feel, all vanish, when in the presence of Bahá'u'lláh. It is as if I had entered Paradise itself."

Именно эта столь скромная и непритязательная комната так поразила воображение Шуха уд-Доуле, что он поделился с сопровождавшими его знатными молодыми людьми намерением построить точную копию ее в своем доме в Казимайне. "Он вполне может преуспеть, - с улыбкой сказал Бахаулла, узнав об этом, - если задастся целью построить комнатушку с низким потолком, со стенами из глины и соломы и с маленьким садиком. Но хватит ли у него умения распахнуть духовные двери, ведущие из нее в сокрытые миры Господни?" "Не знаю, как объяснить, - таковы слова другого знатного юноши, Зейн уль-Абедин-хана, Факр уд-Доуле, пытавшегося описать дух, царивший в жилище Бахауллы, - но даже если бы все скорби мирские слились тогда в моем сердце, то - я чувствовал это - они мгновенно рассеялись бы в присутствии Бахауллы. Было так, словно бы я вдруг очутился в Раю".

The joyous feasts which these companions, despite their extremely modest earnings, continually offered in honor of their Beloved; the gatherings, lasting far into the night, in which they loudly celebrated, with prayers, poetry and song, the praises of The Báb, of Quddus and of Bahá'u'lláh; the fasts they observed; the vigils they kept; the dreams and visions which fired their souls, and which they recounted to each other with feelings of unbounded enthusiasm; the eagerness with which those who served Bahá'u'lláh performed His errands, waited upon His needs, and carried heavy skins of water for His ablutions and other domestic purposes; the acts of imprudence which, in moments of rapture, they occasionally committed; the expressions of wonder and admiration which their words and acts evoked in a populace that had seldom witnessed such demonstrations of religious transport and personal devotion -- these, and many others, will forever remain associated with the history of that immortal period, intervening between the birth hour of Bahá'u'lláh's Revelation and its announcement on the eve of His departure from Iraq.

Веселые празднества, которые, несмотря на крайне скудные средства, постоянно устраивались в честь Возлюбленного; собрания, далеко за полночь на которых читались молитвы, слагались стихи и песнопения во славу Баба, Куддуса и Бахауллы; строго соблюдавшиеся посты и ночные бденья; воспламенявшие души единомышленников сны и видения, которые они пересказывали друг другу с чувством беспредельного воодушевления; готовность, с какою прислуживавшие Бахаулле исполняли Его поручения, заботились о Нем, носили тяжелые бурдюки с водой для Его омовений и прочих домашних нужд; безрассудства, которые они, случалось, совершали в минуты восхищенного забытья; удивление и преклонение, которые их слова и поступки вызывали у людей, часто становившихся свидетелями религиозных порывов и личной набожности, - это и многое другое навсегда войдет в историю того бессмертного периода, открывшегося первыми проблесками Откровения Бахауллы и закончившегося его провозглашением накануне Его отъезда из Ирака.

Numerous and striking are the anecdotes which have been recounted by those whom duty, accident, or inclination had, in the course of these poignant years, brought into direct contact with Bahá'u'lláh. Many and moving are the testimonies of bystanders who were privileged to gaze on His countenance, observe His gait, or overhear His remarks, as He moved through the lanes and streets of the city, or paced the banks of the river; of the worshippers who watched Him pray in their mosques; of the mendicant, the sick, the aged, and the unfortunate whom He succored, healed, supported and comforted; of the visitors, from the haughtiest prince to the meanest beggar, who crossed His threshold and sat at His feet; of the merchant, the artisan, and the shopkeeper who waited upon Him and supplied His daily needs; of His devotees who had perceived the signs of His hidden glory; of His adversaries who were confounded

Page 136

or disarmed by the power of His utterance and the warmth of His love; of the priests and laymen, the noble and learned, who besought Him with the intention of either challenging His authority, or testing His knowledge, or investigating His claims, or confessing their shortcomings, or declaring their conversion to the Cause He had espoused.

Множество самых забавных и невероятных историй можно услышать от тех, кто в эти непростые годы по долгу ли службы, случайно или по велению сердца непосредственно общался с Бахауллой. Множество самых трогательных свидетельств оставили нам прохожие, которые удостоились лицезреть Его во время прогулок, услышать оброненные на ходу замечания, когда Он проходил по улочкам города или неспеша гулял берегом реки; Его пылкие приверженцы, наблюдавшие, как Он молится в их мечетях; нищие, калеки и старики, которых Он исцелял, ободрял и поддерживал; посетители, равно знатные вельможи и жалкие нищие, что, переступив Его порог, почтительно усаживались перед ним; купцы, ремесленники и торговцы,заботившиеся о Нем, ежедневно снабжая Его всем необходимым; Его преданные ученики, успевшие различить знаки до времени сокрытой славы; Его противники, смущенные, обезоруженные Его властной речью и теплом исходившей от Него любви; лица духовные и светские, благородные и ученые, искавшие с Ним встречи, либо чтобы бросить вызов Его авторитету, либо желая удостовериться в Его познаниях, стараясь разобраться в Его призывах, открываясь перед Ним в своих затруднениях или заявляя о своем обращении на стезю Дела, с которым Он связал жизнь,

From such a treasury of precious memories it will suffice my purpose to cite but a single instance, that of one of His ardent lovers, a native of Zavarih, Siyyid Isma'il by name, surnamed Dhabih (the Sacrifice), formerly a noted divine, taciturn, meditative and wholly severed from every earthly tie, whose self-appointed task, on which he prided himself, was to sweep the approaches of the house in which Bahá'u'lláh was dwelling. Unwinding his green turban, the ensign of his holy lineage, from his head, he would, at the hour of dawn, gather up, with infinite patience, the rubble which the footsteps of his Beloved had trodden, would blow the dust from the crannies of the wall adjacent to the door of that house, would collect the sweepings in the folds of his own cloak, and, scorning to cast his burden for the feet of others to tread upon, would carry it as far as the banks of the river and throw it into its waters. Unable, at length, to contain the ocean of love that surged within his soul, he, after having denied himself for forty days both sleep and sustenance, and rendering for the last time the service so dear to his heart, betook himself, one day, to the banks of the river, on the road to Kazimayn, performed his ablutions, lay down on his back, with his face turned towards Baghdad, severed his throat with a razor, laid the razor upon his breast, and expired. (1275 A.H.)

Из всей этой сокровищницы бесценных воспоминаний я приведу лишь одно, касающееся пылко полюбившего Бахауллу некоего Сейида Исмаила Заварие, по прозванию Забих (Жертва), некогда известного священнослужителя, человека по натуре молчаливого, задумчивого, полностью отрешенного от каких бы то ни было мирских связей и дел. Так вот, этот Сейид сам измыслил себе занятие, которым очень гордился и которое состояло в том, чтобы убирать землю вокруг дома, где обитал Бахаулла. Развязав свою зеленую чалму - знак высокого происхождения, он, на заре, с величайшим тщанием подбирал камни, по которым накануне ступала нога его Возлюбленного, смахивал пыль со стен ветхого дома, собирал мусор и, стыдясь выбрасывать его на улицу, под ноги прохожим, относил к реке и бросал в ее воды. Но не в состоянии так долго сдерживать рвущийся из его груди поток любви, он после сорокадневного поста и непрестанного бдения, в последний раз совершив столь милый его сердцу обряд, отправился на берег реки по дороге в Казимайн, совершил омовение, лег на спину, повернувшись лицом в сторону Багдада, перерезал себе горло, положил бритву на грудь и испустил дух. Произошло это в 1275 году хиджры.

Nor was he the only one who had meditated such an act and was determined to carry it out. Others were ready to follow suit, had not Bahá'u'lláh promptly intervened, and ordered the refugees living in Baghdad to return immediately to their native land. Nor could the authorities, when it was definitely established that Dhabih had died by his own hand, remain indifferent to a Cause whose Leader could inspire so rare a devotion in, and hold such absolute sway over, the hearts of His lovers. Apprized of the apprehensions that episode had evoked in certain quarters in Baghdad, Bahá'u'lláh is reported to have remarked: "Siyyid Isma'il was possessed of such power and might that were he to be confronted by all the peoples of the earth, he would, without doubt, be able to establish his ascendancy over them." "No blood," He is reported to have said with reference to this same Dhabih, whom He extolled as "King and

Page 137

Beloved of Martyrs," "has, till now, been poured upon the earth as pure as the blood he shed."

И не один он вынашивал подобные замыслы - многие готовы были последовать его примеру. Однако Бахаулла незамедлительно вмешался, распорядившись, чтобы все изгнанники, нашедшие убежище в Багдаде, возвращались в родные края. Да и власти, когда было окончательно установлено, что Забих сам наложил на себя руки, не могли по-прежнему безразлично относиться к Делу, чей Вождь внушал столь благоговейное почтение и обладал абсолютной властью над Своими почитателями. Узнав о толках, которые случай этот вызвал в разных уголках Багдада, Бахаулла заметил: "Сейид Исмаил обладал такой властью и могуществом, что даже если бы все народы Земли восстали против него, он смог бы одолеть их". "Никогда еще, - сказал Он также, имея в виду Забиха, которого нарек славным именем "Царем Жертв" и "Возлюбленной Жертвой", - на Земле не проливалась кровь столь чистая, как та, что пролил он".

"So intoxicated were those who had quaffed from the cup of Bahá'u'lláh's presence," is yet another testimony from the pen of Nabil, who was himself an eye-witness of most of these stirring episodes, "that in their eyes the palaces of kings appeared more ephemeral than a spider's web.... The celebrations and festivities that were theirs were such as the kings of the earth had never dreamt of." "I, myself with two others," he relates, "lived in a room which was devoid of furniture. Bahá'u'lláh entered it one day, and, looking about Him, remarked: 'Its emptiness pleases Me. In My estimation it is preferable to many a spacious palace, inasmuch as the beloved of God are occupied in it with the remembrance of the Incomparable Friend, with hearts that are wholly emptied of the dross of this world.'" His own life was characterized by that same austerity, and evinced that same simplicity which marked the lives of His beloved companions. "There was a time in Iraq," He Himself affirms, in one of His Tablets, "when the Ancient Beauty ... had no change of linen. The one shirt He possessed would be washed, dried and worn again."

"Тем хмельным благодатью, пригубившим от чаши Славы Бахауллы, - свидетельствует Набиль, сам быв очевидцем большинства этих волнующих эпизодов, - пышные царские чертоги казались легче и недолговечнее паутинки... О столь торжественных празднествах, какие устраивали они, не мог помыслить никто из земных владык". "Я и два мои спутника, - рассказывает он далее, - жили в комнате без всякой обстановки. Однажды Бахаулла, войдя к нам и оглядев наше жилище, сказал: "Сердцу Моему милы эти голые стены. По Моему разумению, они лучше пышных хором, ибо возлюбленные Господа свободны от суеты земной". И Сам Он придерживался в жизни подобной аскетичной простоты и строгости, в чем следовали Ему и Его возлюбленные товарищи и спутники. "Однажды, - утверждает Он в одной из Своих Скрижалей, - то было в Ираке - Древней Красе не во что было одеть Себя... Единственну. рубаху приходилось стирать и сушить, чтобы надеть снова".

"Many a night," continues Nabil, depicting the lives of those self-oblivious companions, "no less than ten persons subsisted on no more than a pennyworth of dates. No one knew to whom actually belonged the shoes, the cloaks, or the robes that were to be found in their houses. Whoever went to the bazaar could claim that the shoes upon his feet were his own, and each one who entered the presence of Bahá'u'lláh could affirm that the cloak and robe he then wore belonged to him. Their own names they had forgotten, their hearts were emptied of aught else except adoration for their Beloved.... O, for the joy of those days, and the gladness and wonder of those hours!"

"Много дней подряд, - продолжает Набиль, описывая жизнь самоотреченных товарищей Бахауллы, - десять человек питались горстью фиников. Никто в точности не знал, кому принадлежит обувь, рубахи, плащи в их домах. Любой отправлявшийся на базар мог надеть чужие туфли, с полным правом считая их своими, каждый, входивший в дом Бахауллы, мог, не покривив душой, заявить, что плащ и прочая одежда на нем принадлежит ему. Они позабыли свои имена, сердца их очистились от всего, кроме бесконечного обожания... О счастливые дни, о радостные, чудесные мгновения!"

The enormous expansion in the scope and volume of Bahá'u'lláh's writings, after His return from Sulaymaniyyih, is yet another distinguishing feature of the period under review. The verses that streamed during those years from His pen, described as "a copious rain" by Himself, whether in the form of epistles, exhortations, commentaries, apologies, dissertations, prophecies, prayers, odes or specific Tablets, contributed, to a marked degree, to the reformation and progressive unfoldment of The Bábi community, to the broadening of its outlook, to the expansion of its activities and to the enlightenment of the minds of its members. So prolific was this period, that

Page 138

during the first two years after His return from His retirement, according to the testimony of Nabil, who was at that time living in Baghdad, the unrecorded verses that streamed from His lips averaged, in a single day and night, the equivalent of the Quran! As to those verses which He either dictated or wrote Himself, their number was no less remarkable than either the wealth of material they contained, or the diversity of subjects to which they referred. A vast, and indeed the greater, proportion of these writings were, alas, lost irretrievably to posterity. No less an authority than Mirza Aqa Jan, Bahá'u'lláh's amanuensis, affirms, as reported by Nabil, that by the express order of Bahá'u'lláh, hundreds of thousands of verses, mostly written by His own hand, were obliterated and cast into the river. "Finding me reluctant to execute His orders," Mirza Aqa Jan has related to Nabil, "Bahá'u'lláh would reassure me saying: 'None is to be found at this time worthy to hear these melodies.' ...Not once, or twice, but innumerable times, was I commanded to repeat this act." A certain Muhammad Karim, a native of Shiraz, who had been a witness to the rapidity and the manner in which The Báb had penned the verses with which He was inspired, has left the following testimony to posterity, after attaining, during those days, the presence of Bahá'u'lláh, and beholding with his own eyes what he himself had considered to be the only proof of the mission of the Promised One: "I bear witness that the verses revealed by Bahá'u'lláh were superior, in the rapidity with which they were penned, in the ease with which they flowed, in their lucidity, their profundity and sweetness to those which I, myself saw pour from the pen of The Báb when in His presence. Had Bahá'u'lláh no other claim to greatness, this were sufficient, in the eyes of the world and its people, that He produced such verses as have streamed this day from His pen."

Период, о котором идет речь, отличался также бесконечным обилием сочинений, явленных Бахауллой после Его возвращения из Сулейманийя. Изливавшиеся из-под Его пера "подобно обильному дождю" стихи, послания, наставления, толкования, апологии, трактаты, пророчества, молитвы и Скрижали в значительной мере способствовали преобразованию и развитию общины бабидов, расширению ее взглядов, ее деятельности, просвещению ее членов. Столь плодотворным был этот период, начиная с момента Его возвращения в Багдад после двухгодичного отсутствия, что, по словам Набиля, который в те дни жил рядом с Бахауллой, не записанные стихи, срывавшиеся с Его уст за одни лишь сутки, по объему равнялись всему Корану! Что же касается стихов, которые Он диктовал или записывал Сам, то число их было изумительно, равно как и богатство материала и разнообразие затронутых в них предметов и тем. Увы, огромная, большая часть этих писаний бесвозвратно утрачена. Сам Мирза Ана Джан, доверенный и секретарь Бахауллы, утверждает, по словам Набиля, что по открытому приказанию Бахауллы сотни тысяч стихов, написанных преимущественно Его рукой, были уничтожены и брошены в реку. "Видя, с какой неохотой, я исполняю Его распоряжения, - рассказывал Мирза Ага Джан Набилю, - Бахаулла успокоил меня, сказав: Не найдется ныне того, кто внял бы этим звукам... И не раз и не два приходилось мне повиноваться, скрепя сердце". Некто Мухаммад Керим, уроженец Шираза, бывший свидетелем быстроты, с какой вдохновенные строки рождались из-под пера Баба, проведя несколько дней в доме Бахауллы и собственными глазами видя то, что он счел главным и неопровержимым доказательством миссии Обещанного, оставил потомкам следующее свидетельство: Я, который, находясь рядом с Бабом, сам видел выходившие из-под Его пера стихи, могу заверить, что стихи, явленные Бахауллой, превосходят их скоростью, с какой они появлялись на бумаге, легкостью, с какой исходили они из-под Его пера, ясностью, глубиной и сладостностью звучания. Одних только этих стихов, явившихся в тот день из-под пера Бахауллы, было бы достаточно, чтобы доказать Его величие в глазах людей всего мира".

Foremost among the priceless treasures cast forth from the billowing ocean of Bahá'u'lláh's Revelation ranks the Kitáb-i-Iqan (Book of Certitude), revealed within the space of two days and two nights, in the closing years of that period (1278 A.H. -- 1862 A.D.). It was written in fulfillment of the prophecy of The Báb, Who had specifically stated that the Promised One would complete the text of the unfinished Persian Bayan, and in reply to the questions addressed to Bahá'u'lláh by the as yet unconverted maternal uncle of The Báb, Haji Mirza Siyyid Muhammad, while on a visit, with his brother, Haji Mirza Hasan-'Ali, to Karbila. A model of Persian prose, of a style at once original, chaste and vigorous, and remarkably lucid, both cogent in argument and matchless in its irresistible eloquence,

Page 139

this Book, setting forth in outline the Grand Redemptive Scheme of God, occupies a position unequalled by any work in the entire range of Bahá'í literature, except the Kitáb-i-Aqdas, Bahá'u'lláh's Most Holy Book. Revealed on the eve of the declaration of His Mission, it proffered to mankind the "Choice Sealed Wine," whose seal is of "musk," and broke the "seals" of the "Book" referred to by Daniel, and disclosed the meaning of the "words" destined to remain "closed up" till the "time of the end."

Главным среди бесценных сокровищ, выброшенных на берег бурными водами Откровения Бахауллы, стал Кетаб-е Икан (Книга Несомненности), явленная в течение двух дней и двух ночей, в 1278 году хиджры (1862 году от Р.Х.). Книга эта была написана во исполнение пророчества Баба, который не единожды заявлял, что Обещанный дополнит незавершенный текст персидского Байана, а также - в ответ на вопросы, заданные Бахаулле еще не обращенным дядей Баба по материнской линии Хаджи Мирзой Сейидом Мухаммадом, когда тот вместе со своим братом, Хаджи Мирзой Хасаном Али, посещал Кербелу. Непревзойденный образец персидской прозы, написанный удивительным слогом, строгим и могучим, замечательно ясным, несравненный как по силе своих доводов, так и по бесподобному красноречию, Книга эта, открывающая новые грани Великого Искупительного Замысла Божия, занимает особое место среди творений бахаи, сопоставимое лишь с Кетаб-е Акдасом - Наисвятейшей Книгой Бахауллы. Явленная накануне провозглашения Его Миссии, она дала людям пригубить "Заповеданного Вина Господня" из сосуда, опечатанного "мускусом", и сняла "печати" с "Книги", о которой повествует пророк Даниил, и открыла значение "слов", которому суждено было остаться "нераскрытым" "до скончания века".

Within a compass of two hundred pages it proclaims unequivocally the existence and oneness of a personal God, unknowable, inaccessible, the source of all Revelation, eternal, omniscient, omnipresent and almighty; asserts the relativity of religious truth and the continuity of Divine Revelation; affirms the unity of the Prophets, the universality of their Message, the identity of their fundamental teachings, the sanctity of their scriptures, and the twofold character of their stations; denounces the blindness and perversity of the divines and doctors of every age; cites and elucidates the allegorical passages of the New Testament, the abstruse verses of the Quran, and the cryptic Muhammadan traditions which have bred those age-long misunderstandings, doubts and animosities that have sundered and kept apart the followers of the world's leading religious systems; enumerates the essential prerequisites for the attainment by every true seeker of the object of his quest; demonstrates the validity, the sublimity and significance of The Báb's Revelation; acclaims the heroism and detachment of His disciples; foreshadows, and prophesies the world-wide triumph of the Revelation promised to the people of the Bayan; upholds the purity and innocence of the Virgin Mary; glorifies the Imams of the Faith of Muhammad; celebrates the martyrdom, and lauds the spiritual sovereignty, of the Imam Husayn; unfolds the meaning of such symbolic terms as "Return," "Resurrection," "Seal of the Prophets" and "Day of Judgment"; adumbrates and distinguishes between the three stages of Divine Revelation; and expatiates, in glowing terms, upon the glories and wonders of the "City of God," renewed, at fixed intervals, by the dispensation of Providence, for the guidance, the benefit and salvation of all mankind. Well may it be claimed that of all the books revealed by the Author of the Bahá'í Revelation, this Book alone, by sweeping away the age-long barriers that have so insurmountably separated the great religions of the world, has laid down a broad and unassailable foundation for the complete and permanent reconciliation of their followers.

На своих двухстах страницах она неопровержимо доказывает существование единосущного воплощенного Бога, непостижимого, недосягаемого, источника всех Откровений, вечного, всеведающего, вездесущего и всемогущего; отстаивает относительность религиозной истины и непрерывность Божественного Откровения, утверждает единство всех Пророков и вселенский характер их Послания, сходство их основных учений, святость их писаний и двоякий характер их положения; обличает слепоту и порочность священствующих и учительствующих во все времена; дает толкование иносказаниям Нового Завета, темным стихам из Корана, загадочным исламским преданиям, которые на протяжении стольких лет порождали сомнения и разногласия, углублявшие раскол между последователями основных религий мира; перечисляет качества, необходимые любому беззаветному искателю истины" показывает непревзойденные величие и значимость Откровения Баба; прославляет героизм и самообладание Его учеников; пророчествует о всемирном триумфе, заповеданном людям Байана; утверждает чистоту и непорочность Девы Марии; восхваляет святых Имамов - героев Веры Мухаммада; признает лавры мученика и славит духовное превосходство Имама Хусейна; объясняет смысл таких символических понятий, как "Возвращение", "Воскресение", "Печать Пророков" и "Судный День"; проводит четкую границу между тремя стадиями Божественного Откровения и подробно, в возвышенных выражениях повествует об ослепительных чудесах "Града Божия", что по воле неисповедимого Провидения, через предустановленные промежутки времени, возвышается вновь, дабы направлять пути и служить ко благу и спасению человечества. Вполне может быть, что из всех книг, явленных Творцом Откровения бахаи, эта Книга, единственная, сметая, казалось бы, непреодолимые преграды, разделяющие великие религии, закладывает прочную основу для окончательного и постоянного воссоединения их последователей.

Next to this unique repository of inestimable treasures must rank

Page 140

that marvelous collection of gem-like utterances, the "Hidden Words" with which Bahá'u'lláh was inspired, as He paced, wrapped in His meditations, the banks of the Tigris. Revealed in the year 1274 A.H., partly in Persian, partly in Arabic, it was originally designated the "Hidden Book of Fatimih," and was identified by its Author with the Book of that same name, believed by Shi'ah Islam to be in the possession of the promised Qa'im, and to consist of words of consolation addressed by the angel Gabriel, at God's command, to Fatimih, and dictated to the Imam Ali, for the sole purpose of comforting her in her hour of bitter anguish after the death of her illustrious Father. The significance of this dynamic spiritual leaven cast into the life of the world for the reorientation of the minds of men, the edification of their souls and the rectification of their conduct can best be judged by the description of its character given in the opening passage by its Author: "This is that which hath descended from the Realm of Glory, uttered by the tongue of power and might, and revealed unto the Prophets of old. We have taken the inner essence thereof and clothed it in the garment of brevity, as a token of grace unto the righteous, that they may stand faithful unto the Covenant of God, may fulfill in their lives His trust, and in the realm of spirit obtain the gem of Divine virtue."

Следом за этим уникальным кладезем бесценных сокровищ мы видим дивное собрание перлов - "Сокровенные Слова", которые вдохновение свыше ниспослало Бахаулле, когда Он, погруженный в Свои раздумья, неспешно прогуливался по берегам Тигра. Явленная, часть на персидском, частью на арабском языках, в 1274 году хиджры, она первоначально назывлась "Сокровенная Книга Фатимы", поскольку Автор отожествлял ее с книгой, которая, как полагали шииты, хранится у Обетованного Каима и содержит слова утешения, по воле Божией донесенные Джабраилом до Фатимы и записанные Имамом Али с единственной целью - утешить ее в час, когда она горько тосковала, оплакивая своего знаменитого Отца. О значении этого внесенного в мир духовного брожения, призванного произвести переворот в умах человеческих, пересоздать людские души и направить их на стези добродетели, лучше всего пишет сам Автор в кратком, завершающем книгу вступления: "Сие ниспослано Пророкам издревле от царства божественного могущества языком мощи и силы. Мы взяли суть и облекли ее одеждой краткости из милости к праведным, дабы блюли они Завет Божий и претворяли жизнию своей доверие Его и восторжествовали чрез драгоценную суть благочестия в стране Духа".

To these two outstanding contributions to the world's religious literature, occupying respectively, positions of unsurpassed preeminence among the doctrinal and ethical writings of the Author of the Bahá'í Dispensation, was added, during that same period, a treatise that may well be regarded as His greatest mystical composition, designated as the "Seven Valleys," which He wrote in answer to the questions of Shaykh Muhyi'd-Din, the Qadi of Khaniqayn, in which He describes the seven stages which the soul of the seeker must needs traverse ere it can attain the object of its existence.

К этим двум книгам, внесшим выдающийся вклад в мировую религиозную литературу и занимающим важнейшее место среди богословских и нравоучительных писаний Автора Проповеди Бахаи, следует добавить явленный в тот же период трактат, который вполне можно рассматривать как Его величайшее мистическое сочинение, названное "Семь долин" и написанное в ответ на вопросы шейха Мухи ад-Дина, казия Ханикайна, в котором Он описывает семь стадий, которые должна пройти душа человека, дабы достичь цели своего существования.

The "Four Valleys," an epistle addressed to the learned Shaykh Abdu'r-Rahman-i-Karkuti; the "Tablet of the Holy Mariner," in which Bahá'u'lláh prophesies the severe afflictions that are to befall Him; the "Lawh-i-Huriyyih" (Tablet of the Maiden), in which events of a far remoter future are foreshadowed; the "Suriy-i-Sabr" (Surih of Patience), revealed on the first day of Ridvan which extols Vahid and his fellow-sufferers in Nayriz; the commentary on the Letters prefixed to the Surihs of the Quran; His interpretation of the letter Vav, mentioned in the writings of Shaykh Ahmad-i-Ahsa'i, and of other abstruse passages in the works of Siyyid Kazim-i-Rashti; the "Lawh-i-Madinatu't-Tawhid" (Tablet of the

Page 141

City of Unity); the "Sahifiy-i-Shattiyyih"; the "Musibat-i-Hurufat-i-'Aliyat"; the "Tafsir-i-Hu"; the "Javahiru'l-Asrar" and a host of other writings, in the form of epistles, odes, homilies, specific Tablets, commentaries and prayers, contributed, each in its own way, to swell the "rivers of everlasting life" which poured forth from the "Abode of Peace" and lent a mighty impetus to the expansion of The Báb's Faith in both Persia and Iraq, quickening the souls and transforming the character of its adherents.

"Четыре Долины" - послание, адресованное высокоученому шейху Абд ур-Рахману Каркути; "Скрижаль Святому Моряку", в которой Бахаулла предрекает ожидающие Его бедствия; "Лоух-е Хурийе" (Скрижаль Девы), в которой предсказываются события далекого будущего; "Сура-е Сабр" (Сура Терпения), явленная в первый день Резвана и восхваляющая Вахида и его товарищей, павших вместе с ним в Нейризе; толкование Письмен, предписанных сурам Корана; объяснение буквы "Вав", встречающейся в писаниях шейха Ахмада Ахсаи, и темных мест в трудах Сейида Казима Решти; "Лоух-е Мадинат ут-Таухид" (Скрижаль Города Единства); "Сахифийя Шаттийа"; "Мусибат-е Хуруфат-е Алейат"; "Тафсир-е Ху"; "Джавахир уль-Асрар" и множество других писаний в виде поэм, посланий, проповедей, Скрижалей, толкований и молитв, предназначенные, каждое по-своему, питать "реки вечной жизни", берущие истоки в "Обители Мира", и дать могучий толчок распространению Веры Баба в Персии и Ираке, пробуждая души и преобразуя характер ее приверженцев.

The undeniable evidences of the range and magnificence of Bahá'u'lláh's rising power; His rapidly waxing prestige; the miraculous transformation which, by precept and example, He had effected in the outlook and character of His companions from Baghdad to the remotest towns and hamlets in Persia; the consuming love for Him that glowed in their bosoms; the prodigious volume of writings that streamed day and night from His pen, could not fail to fan into flame the animosity which smouldered in the breasts of His Shi'ah and Sunni enemies. Now that His residence was transferred to the vicinity of the strongholds of Shi'ah Islam, and He Himself brought into direct and almost daily contact with the fanatical pilgrims who thronged the holy places of Najaf, Karbila and Kazimayn, a trial of strength between the growing brilliance of His glory and the dark and embattled forces of religious fanaticism could no longer be delayed. A spark was all that was required to ignite this combustible material of all the accumulated hatreds, fears and jealousies which the revived activities of The Bábis had inspired. This was provided by a certain Shaykh Abdu'l-Husayn, a crafty and obstinate priest, whose consuming jealousy of Bahá'u'lláh was surpassed only by his capacity to stir up mischief both among those of high degree and also amongst the lowest of the low, Arab or Persian, who thronged the streets and markets of Kazimayn, Karbila and Baghdad. He it was whom Bahá'u'lláh had stigmatized in His Tablets by such epithets as the "scoundrel," the "schemer," the "wicked one," who "drew the sword of his self against the face of God," "in whose soul Satan hath whispered," and "from whose impiety Satan flies," the "depraved one," "from whom originated and to whom will return all infidelity, cruelty and crime." Largely through the efforts of the Grand Vizir, who wished to get rid of him, this troublesome mujtahid had been commissioned by the Shah to proceed to Karbila to repair the holy sites in that city. Watching for his opportunity, he allied himself with Mirza Buzurg Khan, a newly-appointed Persian consul-general, who being of the same iniquitous turn of mind as himself,

Page 142

a man of mean intelligence, insincere, without foresight or honor, and a confirmed drunkard, soon fell a prey to the influence of that vicious plotter, and became the willing instrument of his designs.

Неоспоримые свидетельства растущего величия и власти Бахауллы; Его ширящаяся слава; чудесное влияние, которое Он оказал на взгляды и характеры Своих спутников; начиная от Багдада и кончая отдаленнейшими городами и деревнями Персии; любовь к Нему, пылавшая в сердцах Его последователей; неиссякаемый поток сочинений, денно и нощно выходивших из-под Его пера - не могли не всколыхнуть затаенную вражду среди Его недругов - шиитов и суннитов. Теперь, когда Он жил в непосредственной близости от цитаделей шиитского ислама и Сам каждый день сталкивался с фанатичными паломниками, толпы которых стекались к святым городам Неджефу, Кербеле и Казимайну, столкновение между растущим сиянием Его славы и мощи и темными силами религиозного фанатизма стало неизбежным. Искры было достаточно, чтобы теперь, когда бабиды вновь развили бурную деятельность, ненависть, страх и зависть, скопившиеся в людских сердцах, вспыхнули ярким пламенем. Такой искрой стало поведение некоего шейха Абд уль-Хусейна, коварного и упорного священника, в чьей душе жгучая зависть к Бахаулле уступала лишь умению сеять рознь как среди людей высокопоставленных,, так и среди простолюдинов, арабов и персов, толпившихся на улицах и рыночных площадях Казиймайна, Кербелы и Багдада. Это его Бахаулла заклеймил в Своих Скрижалях как "негодяя", "интригана", "человека порочного", осмелившегося "поднять меч своей гордыни против Господа", человека, "которому сам Сатана нашептывал свои советы", "безбожия которого устрашился даже сатанинский дух", "развратника", "порожденные коим отступничество, зло и преступление обратятся против него же". Во многом благодаря усилиям великого визиря, который хотел от него отделаться, этот назойливый, никому не дававший покоя муджтахид по шахскому поручению отбыл в Кербелу для осмотра и восстановления местных святынь. Выжидая удобный момент, Абд уль-Хусейн заручился поддержкой Мирзы Бузург-хана, недавно назначенного генерального консула Персии, разделявшего его злобные замыслы, человека ограниченного, лживого, понятия не имеющего о том, что такое честь, да к тому же и законченного пьяницы, вскорости подпавшего под влияние презренного интригана и заговорщика и ставшего послушным орудием в его руках.

Their first concerted endeavor was to obtain from the governor of Baghdad, Mustafa Pasha, through a gross distortion of the truth, an order for the extradition of Bahá'u'lláh and His companions, an effort which miserably failed. Recognizing the futility of any attempt to achieve his purpose through the intervention of the local authorities, Shaykh Abdu'l-Husayn began, through the sedulous circulation of dreams which he first invented and then interpreted, to excite the passions of a superstitious and highly inflammable population. The resentment engendered by the lack of response he met with was aggravated by his ignominious failure to meet the challenge of an interview pre-arranged between himself and Bahá'u'lláh. Mirza Buzurg Khan, on his part, used his influence in order to arouse the animosity of the lower elements of the population against the common Adversary, by inciting them to affront Him in public, in the hope of provoking some rash retaliatory act that could be used as a ground for false charges through which the desired order for Bahá'u'lláh's extradition might be procured. This attempt too proved abortive, as the presence of Bahá'u'lláh, Who, despite the warnings and pleadings of His friends, continued to walk unescorted, both by day and by night, through the streets of the city, was enough to plunge His would-be molesters into consternation and shame. Well aware of their motives, He would approach them, rally them on their intentions, joke with them, and leave them covered with confusion and firmly resolved to abandon whatever schemes they had in mind. The consul-general had even gone so far as to hire a ruffian, a Turk, named Rida, for the sum of one hundred tumans, provide him with a horse and with two pistols, and order him to seek out and kill Bahá'u'lláh, promising him that his own protection would be fully assured. Rida, learning one day that his would-be-victim was attending the public bath, eluded the vigilance of The Bábis in attendance, entered the bath with a pistol concealed in his cloak, and confronted Bahá'u'lláh in the inner chamber, only to discover that he lacked the courage to accomplish his task. He himself, years later, related that on another occasion he was lying in wait for Bahá'u'lláh, pistol in hand, when, on Bahá'u'lláh's approach, he was so overcome with fear that the pistol dropped from his hand; whereupon Bahá'u'lláh bade Aqay-i-Kalim, who accompanied Him, to hand it back to him, and show him the way to his home.

Page 143

Первое их совместное усилие было направлено на то, чтобы, грубо искажая факты, добиться от губернатора Багдада Мустафы-паши приказа на высылку Бахауллы и Его спутников как лиц, якобы нарушивших Закон, каковая попытка, впрочем, потерпела провал. Осознав тщетность попыток воздействовать на местные власти, шейх Абд уль-Хусейн, дабы распалить страсти суеверного и легко поддающегося любым влияниям населения, начал усердно распространять слухи о якобы посещающих его видениях, которые он на самом деле попросту выдумывал, а затем истолковывал нужным для себя образом. Негодование, которое порождала его безответственность, еще более усилилось после того, как он позорно отказался от личной встречи с Бахауллой, договоренность о которой была уже достигнута. Мирза Бузург-хан, в свою очередь, старался воздействовать на городские низы, будоража их и настраивая против общего Врага, с тем, чтобы публично оскорбить Его в надежде на то, что это может вызвать с Его стороны резкий отпор, который можно будет использовать как повод для получения желанного приказа о высылке. Но и эта попытка ни к чему не привела, поскольку Бахаулла, несмотря на предостережения и просьбы Своих друзей, по-прежнему продолжал прогуливаться по улицам города как днем, так и ночью без всякого сопровождения и охраны, и эта Его беззащитность смущала и даже пугала возможных обидчиков. Прекрасно понимая их намерения, Он подходил к ним, заговаривал с ними, шутил и шел дальше своей дорогой, оставляя их в полном замешательстве, после чего они раз и навсегда отказывались от своих замыслов. Генеральный консул дошел до того, что сговорился с неким головорезом-турком по имени Рида и, заплатив ему сто туманов, дал лошадь и два пистолета, приказав разыскать и убить Бахауллу, обещая при этом свою полную поддержку и покровительство. Рида, узнав день, когда его предполагаемая жертва отправится в городские бани, обманул ожидавших Его бабидов и, спрятав оружие в складках одежды, вошел в комнату, где находился Бахаулла, но, столкнувшись с Ним лицом к лицу, почувствовал, что у него недостает смелости свершить задуманное. Несколько лет спустя, сам он рассказывал, как однажды лежал в засаде, с пистолетом в руках поджидая Бахауллу, но, стоило Ему появиться, как пистолет от страха выпал у преступника из рук; после чего Бахаулла попросил сопровождавшего Его Агу Халима вернуть Риде пистолет и проводить до дома.

Balked in his repeated attempts to achieve his malevolent purpose, Shaykh Abdu'l-Husayn now diverted his energies into a new channel. He promised his accomplice he would raise him to the rank of a minister of the crown, if he succeeded in inducing the government to recall Bahá'u'lláh to Tihran, and cast Him again into prison. He despatched lengthy and almost daily reports to the immediate entourage of the Shah. He painted extravagant pictures of the ascendancy enjoyed by Bahá'u'lláh by representing Him as having won the allegiance of the nomadic tribes of Iraq. He claimed that He was in a position to muster, in a day, fully one hundred thousand men ready to take up arms at His bidding. He accused Him of meditating, in conjunction with various leaders in Persia, an insurrection against the sovereign. By such means as these he succeeded in bringing sufficient pressure on the authorities in Tihran to induce the Shah to grant him a mandate, bestowing on him full powers, and enjoining the Persian ulamas and functionaries to render him every assistance. This mandate the Shaykh instantly forwarded to the ecclesiastics of Najaf and Karbila, asking them to convene a gathering in Kazimayn, the place of his residence. A concourse of shaykhs, mullas and mujtahids, eager to curry favor with the sovereign, promptly responded. Upon being informed of the purpose for which they had been summoned, they determined to declare a holy war against the colony of exiles, and by launching a sudden and general assault on it to destroy the Faith at its heart. To their amazement and disappointment, however, they found that the leading mujtahid amongst them, the celebrated Shaykh Murtaday-i-Ansari, a man renowned for his tolerance, his wisdom, his undeviating justice, his piety and nobility of character, refused, when apprized of their designs, to pronounce the necessary sentence against The Bábis. He it was whom Bahá'u'lláh later extolled in the "Lawh-i-Sultan," and numbered among "those doctors who have indeed drunk of the cup of renunciation," and "never interfered with Him," and to whom `Abdu'l-Bahá referred as "the illustrious and erudite doctor, the noble and celebrated scholar, the seal of seekers after truth." Pleading insufficient knowledge of the tenets of this community, and claiming to have witnessed no act on the part of its members at variance with the Quran, he, disregarding the remonstrances of his colleagues, abruptly left the gathering, and returned to Najaf, after having expressed, through a messenger, his regret to Bahá'u'lláh for what had happened, and his devout wish for His protection.

Видя, что все попытки достичь злонамеренной цели терпят поражение одна за другой, шейх Абд уль-Хусейн решил направить свои усилия в другое русло. Он пообещал своему сообщнику чин посла, если тому удастся убедить правительство призвать Бахауллу в Тегеран и вновь заключить в темницу. Едва ли не каждый день он отправлял пространные донесения ближайшему окружению шаха. Не желая красок, расписывал он, каким неслыханным почетом и уважением пользуется Бахаулла, якобы заключивший союз с кочевыми племенами Ирака. Он утверждал, что влияние Бахауллы таково, что в течение дня по Его приказу за оружие может взяться сто тысяч человек. Абд уль-Хусейн обвинял Бахауллу в том, что Он, в сговоре с несколькими важными лицами в Персии, замышляет открытое восстание против государя. Таким образом, оказывая постоянное давление на тегеранские власти, он преуспел, получив от шаха указ, наделяющий его всеми полномочиями и обязывающий персидских улемов и местных государственных чиновников оказывать ему всяческое содействие. Этот указ шейх Абд уль-Хусейн немедленно разослал священнослужителям Неджефа и Кербелы, прося их собраться в Казимайне, где сам он пребывал. Шейхи, муллы и муджтахиды, горя желанием заслужить милость государя, не заставили себя долго ждать. Узнав, ради какой цели их собрали, они приняли решение объявить против горстки изгнанников священную войну и, предприняв неожиданный штурм, нанести смертельный удар Вере. Однако, сколь же велико было их удивление и разочарование, когда, узнав об их замыслах, главный муджтахид шейх Муртаза Ансари, человек, известный своей терпимостью, мудростью, неподкупной справедливостью, набожностью и благородным нравом, отказался присоединиться к тем, кто ополчился против бабидов. Это его Бахаулла восхваляет в "Лоух-е султан", называя "одним из высокоученых мужей, испивших чашу смирения", "тем, кто никогда не становился на Его пути", а Абдул-Баха пишет о нем как "о знаменитом своими знаниями человеке, о благородном, прославленном ученом, возжаждавшем истины". Сославшись на недостаточное знание основ вероучения новой общины и указывая на то, что ни одно действие принадлежащих к ней людей не находится в противоречии с Кораном, он, невзирая на явное неудовольствие своих коллег, немедля покинул собрание и, прежде чем вернуться в Неджеф, велел передать Бахаулле, что сожалеет о случившемся и искренне, с благоговением желает оказать Ему посильную помощь.

Frustrated in their designs, but unrelenting in their hostility, the

Page 144

assembled divines delegated the learned and devout Haji Mulla Hasan-i-'Ammu, recognized for his integrity and wisdom, to submit various questions to Bahá'u'lláh for elucidation. When these were submitted, and answers completely satisfactory to the messenger were given, Haji Mulla Hasan, affirming the recognition by the ulamas of the vastness of the knowledge of Bahá'u'lláh, asked, as an evidence of the truth of His mission, for a miracle that would satisfy completely all concerned. "Although you have no right to ask this," Bahá'u'lláh replied, "for God should test His creatures, and they should not test God, still I allow and accept this request.... The ulamas must assemble, and, with one accord, choose one miracle, and write that, after the performance of this miracle they will no longer entertain doubts about Me, and that all will acknowledge and confess the truth of My Cause. Let them seal this paper, and bring it to Me. This must be the accepted criterion: if the miracle is performed, no doubt will remain for them; and if not, We shall be convicted of imposture." This clear, challenging and courageous reply, unexampled in the annals of any religion, and addressed to the most illustrious Shi'ah divines, assembled in their time-honored stronghold, was so satisfactory to their envoy that he instantly arose, kissed the knee of Bahá'u'lláh, and departed to deliver His message. Three days later he sent word that that august assemblage had failed to arrive at a decision, and had chosen to drop the matter, a decision to which he himself later gave wide publicity, in the course of his visit to Persia, and even communicated it in person to the then Minister of Foreign Affairs, Mirza Sa'id Khan. "We have," Bahá'u'lláh is reported to have commented, when informed of their reaction to this challenge, "through this all-satisfying, all-embracing message which We sent, revealed and vindicated the miracles of all the Prophets, inasmuch as We left the choice to the ulamas themselves, undertaking to reveal whatever they would decide upon." "If we carefully examine the text of The Bible," `Abdu'l-Bahá has written concerning a similar challenge made later by Bahá'u'lláh in the "Lawh-i-Sultan," "we see that the Divine Manifestation never said to those who denied Him, 'whatever miracle you desire, I am ready to perform, and I will submit to whatever test you propose.' But in the Epistle to the Shah Bahá'u'lláh said clearly, 'Gather the ulamas and summon Me, that the evidences and proofs may be established.'"

Чувствуя, что план их сорван, но по-прежнему пылая враждою и ненавистью, священники послали ученого и набожного Даджи Муллу Хасана Амму, общеизвестного своей честностью и умом, с тем, чтобы он задал Бахаулле ряд вопросов, которые могли бы пролить свет на суть дела. Когда на заданные вопросы посланнику были представлены удовлетворительные во всех смыслах ответы, Хаджи Мулла Хасан, признав, от лица всех улемов обширность познаний Бахауллы, попросил Его сотворить чудо, которое явно и недвусмысленно убедило бы собравшихся в истинности Его миссии. "Невзирая на то, что не имею права требовать этого, - отвечал Бахаулла, - ибо Богу дано испытывать Свое созданье, а не наоборот, все же Я уступаю вашей просьбе... Пусть улемы соберутся и с общего согласия выберут одно чудо и письменно подтвердят, что, по явлении оного, более не станут испытывать Меня и признают и будут исповедовать истину Моего Дела. Пусть они скрепят свое послание печатью и пришлют Мне. Критерий же должен быть один; если чудо будет явлено, они должны отречься от своих сомнений; в противном случае Мы вынуждены будем признать их клятвопреступниками". Столь ясный, решительный и мужественный ответ, равного которому не найдется в истории других религий, ответ, обращенный к известнейшим представителям шиитского ислама, собравшимся в своей освященной веками духовной цитадели, показался более чем удовлетворительным их поверенному, который тут же поднялся и, поцеловав полы халата Бахауллы, отправился передать свое послание. Три дня спустя он же уведомил Бахауллу, что члены высокочтимого синклита, так и не придя к единому мнению, предпочли прекратить разбирательство, чему впоследствии сам Хаджи Мулла Хасан придал широкую огласку во время своей поездки в Персию и даже лично сообщил об этом факте тогдашнему министру внешних сношений Мирзе Саид-хану. "Во всеобъемлющем и удовлетворяющем всем требованиям послании Нашем, - так, по словам Хаджи Муллы, отреагировал Бахаулла, получив ответ на Свой вызов, - Мы подтвердили и доказали истинность всех чудес, когда-либо явленных Пророками, равно как и предоставили самим улемам возможность принять окончательное решение". "Если мы внимательно исследуем текст Библии, - пишет Абдул-Баха по поводу аналогичного вызова, брошенного впоследствии Бахауллой в "Лоух-е Султане", - то увидим, что Божественные Посланники никогда не говорили отрицавшим Их: "Исполним любое чудо, что вы пожелаете, и подвергнемся любому испытанию, каковое вы потребуете". Бахаулла же в Скрижали шаху ясно говорит: "Соберите улемов, пусть они испытают Меня, и тогда явятся свидетельства и подтверждения".

Seven years of uninterrupted, of patient and eminently successful consolidation were now drawing to a close. A shepherdless community, subjected to a prolonged and tremendous strain, from both

Page 145

within and without, and threatened with obliteration, had been resuscitated, and risen to an ascendancy without example in the course of its twenty years' history. Its foundations reinforced, its spirit exalted, its outlook transformed, its leadership safeguarded, its fundamentals restated, its prestige enhanced, its enemies discomfited, the Hand of Destiny was gradually preparing to launch it on a new phase in its checkered career, in which weal and woe alike were to carry it through yet another stage in its evolution. The Deliverer, the sole hope, and the virtually recognized leader of this community, Who had consistently overawed the authors of so many plots to assassinate Him, Who had scornfully rejected all the timid advice that He should flee from the scene of danger, Who had firmly declined repeated and generous offers made by friends and supporters to insure His personal safety, Who had won so conspicuous a victory over His antagonists -- He was, at this auspicious hour, being impelled by the resistless processes of His unfolding Mission, to transfer His residence to the center of still greater preeminence, the capital city of the Ottoman Empire, the seat of the Caliphate, the administrative center of Sunni Islam, the abode of the most powerful potentate in the Islamic world.

Семь лет непрерывного, мирного и явно успешного воссоединения близились к концу. Лишившаяся пастыря община, столь длительное время подвергавшаяся страшным гонениям, опасностям, грозившим как извне, так и изнутри, равно и постоянной угрозе забвения, воскресла и приобрела влияние, беспримерное за всю двадцатилетнюю историю ее существования. Укрепив свои основания, ободрившись духом, преобразив свои взгляды, обезопасив своих вождей, найдя новую опору, упрочив свой престиж, приведя в замешательство своих врагов, она, повинуясь руке Всемогущего Провидения, постепенно готовилась вступить в новый этап своего щедрого на превратности развития, в ходе которого и добро и зло в равной мере способствовали ее росту. Посланец, единственная надежда, открыто признанный Вождь этой общины, Кто неизменно одерживал верх над всеми, кто лелеял планы погубить Его, Кто с презрением отвергал робкие советы покинуть поле боя, Кто решительно отклонял многочисленные и благородные предложения Своих друзей и соратников, стремившихся обеспечить Его личную безопасность, Кто наголову разбил в непримиримой схватке Своих противников, - Он, в этот ответственный час, движимый неудержимо разворачивающимися процессами Своей Миссии, изменил место Своего пребывания, переехав в гораздо более крупный центр, столицу Оттоманской империи, главный город халифата, административный центр суннитского ислама, оплот самой могущественной державы исламского мира.

He had already flung a daring challenge to the sacerdotal order represented by the eminent ecclesiastics residing in Najaf, Karbila and Kazimayn. He was now, while in the vicinity of the court of His royal adversary, to offer a similar challenge to the recognized head of Sunni Islam, as well as to the sovereign of Persia, the trustee of the hidden Imam. The entire company of the kings of the earth, and in particular the Sultan and his ministers, were, moreover, to be addressed by Him, appealed to and warned, while the kings of Christendom and the Sunni hierarchy were to be severely admonished. Little wonder that the exiled Bearer of a newly-announced Revelation should have, in anticipation of the future splendor of the Lamp of His Faith, after its removal from Iraq, uttered these prophetic words: "It will shine resplendently within another globe, as predestined by Him who is the Omnipotent, the Ancient of Days. ...That the Spirit should depart out of the body of Iraq is indeed a wondrous sign unto all who are in heaven and all who are on earth. Erelong will ye behold this Divine Youth riding upon the steed of victory. Then will the hearts of the envious be seized with trembling."

Он уже бросил смелый вызов духовным иерархам Неджефа, Кербелы и Казимайна. Теперь, когда Он находился в непосредственной близости от двора Своего царственного противника, Ему суждено было предстать с подобным же вызовом перед призванным главой мусульман-суннитов, равно как и перед повелителем Персии - земным наместником самого Сокрытого Имама. Более того, Ему предстояло обратиться ко всем правителям Земли, грозно взывая, прежде всего, к султану и его приближенным и сурово укоряя властителей христианского мира и суннитских иерархов. Стоит ли поэтому удивляться, что Глашатай нового Откровения, в ожидании того момента, когда воссияет Светоч Его Веры, после Своего отъезда из Ирака произнес следующие пророческие слова: "Свет его озарит другие пределы, как то предназначено Тем, Кто Всемогущ и Предвечен... То, что Дух удалится от земель Ирана, да послежит дивным знамениям всем сущим на земле и на небе. Ныне узрите вы Божественного Отрока верхом на коне победном. И охватит трепет сердца завистников".

The predestined hour of Bahá'u'lláh's departure from Iraq having now struck, the process whereby it could be accomplished was set

Page 146

in motion. The nine months of unremitting endeavor exerted by His enemies, and particularly by Shaykh Abdu'l-Husayn and his confederate Mirza Buzurg Khan, were about to yield their fruit. Nasiri'd-Din Shah and his ministers, on the one hand, and the Persian Ambassador in Constantinople, on the other, were incessantly urged to take immediate action to insure Bahá'u'lláh's removal from Baghdad. Through gross misrepresentation of the true situation and the dissemination of alarming reports a malignant and energetic enemy finally succeeded in persuading the Shah to instruct his foreign minister, Mirza Sa'id Khan, to direct the Persian Ambassador at the Sublime Porte, Mirza Husayn Khan, a close friend of Ali Pasha, the Grand Vizir of the Sultan, and of Fu'ad Pasha, the Minister of foreign affairs, to induce Sultan Abdu'l-'Aziz to order the immediate transfer of Bahá'u'lláh to a place remote from Baghdad, on the ground that His continued residence in that city, adjacent to Persian territory and close to so important a center of Shi'ah pilgrimage, constituted a direct menace to the security of Persia and its government.

Одновременно с тем, как пробил предустановленный час, в который Бахаулла должен был покинуть Ирак, начался и процесс, посредством коего это событие могло осуществиться. Непрестанные интриги, которые в течение девяти месяцев плели Абд уль-Хусейн и его сообщник Мирза Бузург-хан, в конце концов принесли свои плоды. Насир ад-Дин-шаха и его министров, с одной стороны, и персидского посла в Константинополе - с другой, постоянно подталкивал к принятию мер, дабы обеспечить безотлагательную высылку Бахауллы из Багдада. Грубо искажая истинное положение дел и распространяя тревожные слухи, коварный и энергичный враг наконец убедил шаха отдать министру внешних сношений Мирзе Саид-хану распоряжение - через посредство Мирзы Хусейн-хана, персидского посла в Порте, к тому же близкого друга великого визиря, Али-паши, и министра внешних дел, Фуада-паши, - вынудить султана Абд уль-Азиза отдать приказ о незамедлительном переводе Бахауллы в какое-нибудь место, по возможности более удаленное от Багдада, на том основании, что Его постоянное пребывание в этом городе, близко расположенном от границы с Персией и являющемся важным центром сбора шиитских паломников, представляет прямую угрозу безопасности Персии и ее правительства.

Mirza Sa'id Khan, in his communication to the Ambassador, stigmatized the Faith as a "misguided and detestable sect," deplored Bahá'u'lláh's release from the Siyah-Chal, and denounced Him as one who did not cease from "secretly corrupting and misleading foolish persons and ignorant weaklings." "In accordance with the royal command," he wrote, "I, your faithful friend, have been ordered ... to instruct you to seek, without delay, an appointment with their Excellencies, the Sadr-i-A'zam and the Minister of Foreign Affairs ... to request ... the removal of this source of mischief from a center like Baghdad, which is the meeting-place of many different peoples, and is situated near the frontiers of the provinces of Persia." In that same letter, quoting a celebrated verse, he writes: "'I see beneath the ashes the glow of fire, and it wants but little to burst into a blaze,'" thus betraying his fears and seeking to instill them into his correspondent.

В своем донесении послу Мирза Саид-хан заклеймил сторонников Веры как "омерзительное сборище сбитых с толку сектантов", выразил сожаление по поводу того, что Бахауллу преждевременно освободили из темницы Сейах Чаль, а Самого Бахауллу обрисовал как человека, "путем подкупа и обмана одурманивающего недалеких и слабовольных людей". "В соответствии с распоряжением Его Величества, - пишет он далее, - я, ваш верный друг, прошу Вас скорейшим образом изыскать, с ведома и согласия Их Превосходительств Садр-Азама и Министра внешних сношений, средство удалить этот источник смуты из города, куда, подобно Багдаду, стекается множество самых разных людей и который расположен рядом с границами персидских провинций". В этом же письме, цитируя знаменитый стих, он пишет: "Я вижу тлеющий под пеплом огонь, который вот-вот вспыхнет пламенем большого пожара", - выдавая тем самым свой страх и стараясь внушить его своему корреспонденту.

Encouraged by the presence on the throne of a monarch who had delegated much of his powers to his ministers, and aided by certain foreign ambassadors and ministers in Constantinople, Mirza Husayn Khan, by dint of much persuasion and the friendly pressure he brought to bear on these ministers, succeeded in securing the sanction of the Sultan for the transfer of Bahá'u'lláh and His companions (who had in the meantime been forced by circumstances to change their citizenship) to Constantinople. It is even reported that the first request the Persian authorities made of a friendly Power, after

Page 147

the accession of the new Sultan to the throne, was for its active and prompt intervention in this matter.

Ободренный тем, что султан в значительной степени отдал власть в руки своим министрам, с помощью некоторых иностранных посланников и константинопольских министров, используя дар убеждения и дружеские связи, Мирза Хусейн-хан добился разрешения султана на перевод Бахауллы и Его спутников (которые тем временем принуждены были волею обстоятельств поменять подданство) в Константинополь. Известно даже, что первой просьбой персидских властей, обращенной к дружественной державе после восшествия на трон нового султана, была именно просьба вмешаться в это дело.

It was on the fifth of Naw-Ruz (1863), while Bahá'u'lláh was celebrating that festival in the Mazra'iy-i-Vashshash, in the outskirts of Baghdad, and had just revealed the "Tablet of the Holy Mariner," whose gloomy prognostications had aroused the grave apprehensions of His Companions, that an emissary of Namiq Pasha arrived and delivered into His hands a communication requesting an interview between Him and the governor.

В пятый день Новруза 1863 года, который Бахаулла праздновал в Мазрае-йе Ватане, местечке в пригороде Багдада, где явил "Скрижаль Святому Моряку", чьи мрачные пророчества вызвали серьезные и недобрые предчувствия у Его Спутников, прибыл гонец Намика-паши и вручил Ему сообщение о настоятельном желании губернатора встретиться с Ним.

Already, as Nabil has pointed out in his narrative, Bahá'u'lláh had, in the course of His discourses, during the last years of His sojourn in Baghdad, alluded to the period of trial and turmoil that was inexorably approaching, exhibiting a sadness and heaviness of heart which greatly perturbed those around Him. A dream which He had at that time, the ominous character of which could not be mistaken, served to confirm the fears and misgivings that had assailed His companions. "I saw," He wrote in a Tablet, "the Prophets and the Messengers gather and seat themselves around Me, moaning, weeping and loudly lamenting. Amazed, I inquired of them the reason, whereupon their lamentation and weeping waxed greater, and they said unto me: 'We weep for Thee, O Most Great Mystery, O Tabernacle of Immortality!' They wept with such a weeping that I too wept with them. Thereupon the Concourse on high addressed Me saying: '...Erelong shalt Thou behold with Thine own eyes what no Prophet hath beheld.... Be patient, be patient.'... They continued addressing Me the whole night until the approach of dawn." "Oceans of sorrow," Nabil affirms, "surged in the hearts of the listeners when the Tablet of the Holy Mariner was read aloud to them.... It was evident to every one that the chapter of Baghdad was about to be closed, and a new one opened, in its stead. No sooner had that Tablet been chanted than Bahá'u'lláh ordered that the tents which had been pitched should be folded up, and that all His companions should return to the city. While the tents were being removed He observed: 'These tents may be likened to the trappings of this world, which no sooner are they spread out than the time cometh for them to be rolled up.' From these words of His they who heard them perceived that these tents would never again be pitched on that spot. They had not yet been taken away when the messenger arrived from Baghdad to deliver the afore-mentioned communication from the governor."

Еще и до этого, как пишет Набиль в своем повествовании, в последние годы Своего пребывания в Багдаде, в речах, обращенных к ученикам и близким, Бахаулла давал понять, что неотвратимо близится смутное время испытаний, и всем Своим обликом выражал при этом такую скорбь и печаль, которые немало беспокоили бывших рядом с Ним. Привидевшийся Ему в те дни сон, в зловещем характере коего не приходилось сомневаться, лишь подкрепил страхи и дурные предчувствия, охватившие Его спутников. "Снилось Мне, - пишет Он в Своей Скрижали, - что Пророки и Посланцы, собравшись, уселись вокруг Меня, громко стеная, сокрушаясь и скорбя. Изумленный, Я поинтересовался, в чем же причина, после чего стенания их стали еще громче, а жалобы - горестные, и сказали они Мне: "О Тебе скорбим и стенаем мы, о Великое Чудо, о Сосуд Бессмертия!" И так скорбен был их плач, что и Я восскорбел вместе с ними. И тогда небесный Сонм обратился ко Мне с такими словами: "Отныне Своими очами узришь то, чего не доводилось видеть никому из Пророков... Исполнись же терпения..." И так говорили они со Мною, пока не забрезжил рассвет". "Волна скорби и печали, - пишет Набиль, - поднялась в сердцах тех, кто внимал словам "Скрижали Святому Моряку"... Всякому было ясно, что годы, проведенные в Багдаде, подходят к концу, и в жизни их отныне откроется новая глава. Лишь только прозвучали последние напевные слова Скрижали, как Бахаулла распорядился снять раскинутые шатры и всем Своим спутникам немедля вернуться в город. Глядя, как сворачивают шатры, Он заметил: "Сии шатры подобны парадным одеяниям мира сего - едва надев, их снимают". И слышавшие Его слова поняли, что не стоять больше этим шатрам на том месте. Не успели они тронуться в путь, как явился гонец из Багдада с вышеупомянутым повелением.

By the following day the Deputy-Governor had delivered to

Page 148

Bahá'u'lláh in a mosque, in the neighborhood of the governor's house, Ali Pasha's letter, addressed to Namiq Pasha, couched in courteous language, inviting Bahá'u'lláh to proceed, as a guest of the Ottoman government, to Constantinople, placing a sum of money at His disposal, and ordering a mounted escort to accompany Him for His protection. To this request Bahá'u'lláh gave His ready assent, but declined to accept the sum offered Him. On the urgent representations of the Deputy that such a refusal would offend the authorities, He reluctantly consented to receive the generous allowance set aside for His use, and distributed it, that same day, among the poor.

На следующий день помощник губернатора вручил Бахаулле, находившемуся в мечети поблизости от губернаторского дома, письмо Али-паши, адресованное Намику-паше, в котором Бахаулле учтиво предлагалось в качестве гостя правительства Оттоманской империи проследовать в Константинополь; к письму прилагалась некая сумма денег, а верховой эскорт должен был сопровождать Его в целях Его безопасности. На эту просьбу Бахаулла быстро дал согласие, отказавшись, впрочем, от предложенных денег. Однако помощник губернатора настоятельно упрашивал Его, говоря, что Своим отказом Он оскорбит власти, после чего Бахаулла нехотя согласится принять благородное даяние, предназначенное для Его нужд, и в тот же день раздал его бедным.

The effect upon the colony of exiles of this sudden intelligence was instantaneous and overwhelming. "That day," wrote an eyewitness, describing the reaction of the community to the news of Bahá'u'lláh's approaching departure, "witnessed a commotion associated with the turmoil of the Day of Resurrection. Methinks, the very gates and walls of the city wept aloud at their imminent separation from the Abha Beloved. The first night mention was made of His intended departure His loved ones, one and all, renounced both sleep and food.... Not a soul amongst them could be tranquillized. Many had resolved that in the event of their being deprived of the bounty of accompanying Him, they would, without hesitation, kill themselves.... Gradually, however, through the words which He addressed them, and through His exhortations and His loving-kindness, they were calmed and resigned themselves to His good-pleasure." For every one of them, whether Arab or Persian, man or woman, child or adult, who lived in Baghdad, He revealed during those days, in His own hand, a separate Tablet. In most of these Tablets He predicted the appearance of the "Calf" and of the "Birds of the Night," allusions to those who, as anticipated in the Tablet of the Holy Mariner, and foreshadowed in the dream quoted above, were to raise the standard of rebellion and precipitate the gravest crisis in the history of the Faith.

Неожиданное известие произвело на колонию изгнанников мгновенное и ошеломляющее впечатление. "Смятение этого дня, - пишет один из очевидцев того, как откликнулась община на весть о скором отъезде Бахауллы, - сравнится разве с тем, что в День Воскресения Господня. Казалось, самые стены и ворота города вопиют и стенают в предчувствии неизбежной минуты расставания с Возлюбленным Абха. В тот вечер, как пронесся слух о Его предполагаемом отбытии, все, кто любил Его, как один отказались от пищи и сна... Охватившее всех горе было безутешным. Многие твердо решили, что если их лишат возможности сопровождать Того, Чье присутствие для них - благодать, то они без колебаний расстанутся с жизнью... Тем не менее, мало-помалу, прислушавшись к Его кротким, увещевающим речам, они успокоились и смирились к Его вящему удовольствию". Каждому из них, кто жил в Багдаде, будь то араб или перс, мужчина или женщина, взрослый или ребенок, Он явил и собственными руками вручил отдельную Скрижаль. В большинстве этих Скрижалей Он предсказывал явление "Тельца" и "Птиц ночных", упомянутых ранее в "Скрижали Святому Моряку" и в сне, о котором рассказывалось выше, - которым надлежало поднять знамя мятежа и ускорить самый серьезный кризис из всех, что знала история Веры.

Twenty-seven days after that mournful Tablet had been so unexpectedly revealed by Bahá'u'lláh, and the fateful communication, presaging His departure to Constantinople had been delivered into His hands, on a Wednesday afternoon (April 22, 1863), thirty-one days after Naw-Ruz, on the third of Dhi'l-Qa'dih, 1279 A.H., He set forth on the first stage of His four months' journey to the capital of the Ottoman Empire. That historic day, forever after designated as the first day of the Ridvan Festival, the culmination of innumerable farewell visits which friends and acquaintances of every class

Page 149

and denomination, had been paying him, was one the like of which the inhabitants of Baghdad had rarely beheld. A concourse of people of both sexes and of every age, comprising friends and strangers Arabs, Kurds and Persians, notables and clerics, officials and merchants, as well as many of the lower classes, the poor, the orphaned, the outcast, some surprised, others heartbroken, many tearful and apprehensive, a few impelled by curiosity or secret satisfaction, thronged the approaches of His house, eager to catch a final glimpse of One Who, for a decade, had, through precept and example, exercised so potent an influence on so large a number of the heterogeneous inhabitants of their city.

Двадцать семь дней спустя после того, как эта полная скорби Скрижаль была столь неожиданно явлена Бахауллой, и после того, как роковое сообщение об отправке в Константинополь было вручено Ему, в среду, в полдень (22 апреля 1863 года), на тридцать первый день Новруза, в третий день месяца Зу-ль-Када 1279 года хиджры, Он начал свой четырехмесячный путь к столице Оттоманской империи. Впоследствии этот исторический день навсегда стал первым днем праздника Резван; друзья и просто знакомые, бесконечной чередой шедшие проститься с Ним, - такое зрелище жителям Багдада приходилось наблюдать нечасто. Мужчины и женщины, старики и молодые, друзья и вовсе не знакомые люди, арабы, курды и персы, вельможи и священники, чиновники и купцы, равно как и представители низших сословий, бедняки, сироты, изгои, кто в удивлении, кто с болью в сердце, многие в слезах, полные недобрых предчувствий, некоторые из любопытства и с затаенной радостью, - заполонили подступы к Его дому, жадно стремясь в последний раз увидеть Того, Кто на протяжении десяти лет, словом и примером, оказывал столь мощное влияние на столь великое и разноплеменное население города.

Leaving for the last time, amidst weeping and lamentation, His "Most Holy Habitation," out of which had "gone forth the breath of the All-Glorious," and from which had poured forth, in "ceaseless strains," the "melody of the All-Merciful," and dispensing on His way with a lavish hand a last alms to the poor He had so faithfully befriended, and uttering words of comfort to the disconsolate who besought Him on every side, He, at length, reached the banks of the river, and was ferried across, accompanied by His sons and amanuensis, to the Najibiyyih Garden, situated on the opposite shore. "O My companions," He thus addressed the faithful band that surrounded Him before He embarked, "I entrust to your keeping this city of Baghdad, in the state ye now behold it, when from the eyes of friends and strangers alike, crowding its housetops, its streets and markets, tears like the rain of spring are flowing down, and I depart. With you it now rests to watch lest your deeds and conduct dim the flame of love that gloweth within the breasts of its inhabitants."

Покидая навсегда, среди жалоб и горестных стенаний, Свое "Самое Святое Обиталище", из которого "изошел дух Всемогущего", из которого "без конца доносились напевы, исполненные сладости Всеблагого", щедрой рукой раздавая на Своем пути последнюю милостыню беднякам, которых Он так любил привечать и поддерживать, произнося слова утешения, обращенные к измученным горем людям, окружившим Его со всех сторон, Он наконец достиг реки и вместе со Своими сыновьями и доверенными, на пароме, перебрался в расположенный на другом берегу Сад Наджибийа. "О друзья и спутники Мои, - обратился Он к группе Своих приверженцев, перед тем как вступить на паром, - вам вверяю Я этот город багдад таким, каким зрите вы его сейчас, когда слезы, подобно весеннему дождю, льются из глаз людей знакомых и незнакомых, стоящих на крышах своих домов, толпящихся на улицах и площадях, когда Я покидаю вас. Вам отныне надлежит наботиться о том, чтобы своими делами и поведением поддерживать пламя любви, пылающее в сердцах его жителей".

The muezzin had just raised the afternoon call to prayer when Bahá'u'lláh entered the Najibiyyih Garden, where He tarried twelve days before His final departure from the city. There His friends and companions, arriving in successive waves, attained His presence and bade Him, with feelings of profound sorrow, their last farewell. Outstanding among them was the renowned Alusi, the Mufti of Baghdad, who, with eyes dimmed with tears, execrated the name of Nasiri'd-Din Shah, whom he deemed to be primarily responsible for so unmerited a banishment. "I have ceased to regard him," he openly asserted, "as Nasiri'd-Din (the helper of the Faith), but consider him rather to be its wrecker." Another distinguished visitor was the governor himself, Namiq Pasha, who, after expressing in the most respectful terms his regret at the developments which had precipitated Bahá'u'lláh's departure, and assuring Him of his readiness to

Page 150

aid Him in any way he could, handed to the officer appointed to accompany Him a written order, commanding the governors of the provinces through which the exiles would be passing to extend to them the utmost consideration. "Whatever you require," he, after profuse apologies, informed Bahá'u'lláh, "you have but to command. We are ready to carry it out." "Extend thy consideration to Our loved ones," was the reply to his insistent and reiterated offers, "and deal with them with kindness" -- a request to which he gave his warm and unhesitating assent.

Крик муэдзина сзывал верующих на дневную молитву, когда Бахаулла вошел в сад Наджибийа, где и оставался еще двенадцать дней до того, как окончательно покинуть город. Туда Его друзья и спутники прибывали неиссякаемым потоком, чтобы лицезреть Его и с чувством глубокой скорби в последний раз попрощаться с Ним. Среди них обращал на себя внимание муфтий багдада, знаменитый Алузи, который со слезами на глазах не уставал проклинать имя Насир ад-Дин-шаха, которого считал главным виновником незаслуженного изгнания Бахауллы. "Отныне я перестал относиться к нему, - заявлял Алузи, - как к Касир ад-Дину (то есть поборнику Веры), теперь для меня он - ее губитель". Еще одним видным посетителем был не кто иной, как сам губернатор, Намик-паша, который в самой почтительной форме выразил свое сожаление по поводу событий, ускоривших отъезд Бахауллы, заверил Его в готовности оказывать Ему содействие любым возможным способом и вручил офицеру, который должен был сопровождать Его, письменное предписание, повелевающее губернаторам всех провинций, через каковые лежал путь изгнанников, встречать их с величайшим почтением. "Стоит Вам лишь приказать, - сказал он Бахаулле, принеся Ему перед тем глубочайшие извинения, - и Вы ни в чем не будете иметь нужды, Мы готовы позаботиться об этом". "Прострите вашу заботу на тех, кто дорог Нам, - таков был ответ на настойчивые просьбы и уговоры Намика-паши, - и отнеситесь к ним с добротою", - на что губернатор дал немедленное и благожелательное согласие.

Small wonder that, in the face of so many evidences of deep-seated devotion, sympathy and esteem, so strikingly manifested by high and low alike, from the time Bahá'u'lláh announced His contemplated journey to the day of His departure from the Najibiyyih Garden -- small wonder that those who had so tirelessly sought to secure the order for His banishment, and had rejoiced at the success of their efforts, should now have bitterly regretted their act. "Such hath been the interposition of God," `Abdu'l-Bahá, in a letter written by Him from that garden, with reference to these enemies, affirms, "that the joy evinced by them hath been turned to chagrin and sorrow, so much so that the Persian consul-general in Baghdad regrets exceedingly the plans and plots the schemers had devised. Namiq Pasha himself, on the day he called on Him (Bahá'u'lláh) stated: 'Formerly they insisted upon your departure. Now, however, they are even more insistent that you should remain.'"

Page 151

Стоит ли удивляться, что, видя столькие свидетельства глубокого преклонения, расположения и почета, столь ярко проявившиеся со стороны самых разных людей, знати и простонародья, начиная с момента, когда Бахаулла объявил о предстоящей Ему поездке, вплоть до того дня, когда Он покинул сад Наджибийа, - стоит ли удивляться, что те, кто столь неустанно добивался приказа о Его изгнании и радовался успеху своего предприятия, ныне горько сожалели о содеянном. "Такова была воля Господня, - утверждает Абдул-Баха в письме, написанном Им в саду Наджибийа, упоминая о врагах Бахауллы, - что ликование их обернулось печалью и горечью, так что даже персидский консул в Багдаде сокрушается из-за интриг, которые сам затевал. Даже Намик-паша, навещая Его (Бахауллу), заявил: "Прежде они рьяно добивались Вашего отъезда. Теперь, с еще большим рвением, - того, чтобы Вы остались".

Глава IX
The Declaration of Bahá'u'lláh's Mission and His
Провозглашение миссии Бахауллы
Journey to Constantinople
и Его путешествие в Константинополь

The arrival of Bahá'u'lláh in the Najibiyyih Garden, subsequently designated by His followers the Garden of Ridvan, signalizes the commencement of what has come to be recognized as the holiest and most significant of all Bahá'í festivals, the festival commemorating the Declaration of His Mission to His companions. So momentous a Declaration may well be regarded both as the logical consummation of that revolutionizing process which was initiated by Himself upon His return from Sulaymaniyyih, and as a prelude to the final proclamation of that same Mission to the world and its rulers from Adrianople.

День прибытия Бахауллы в сад Наджибийа, впоследствии названный Его приверженцами садом Резвана, считается началом священнейшего и самого крупного из всех праздников Бахаи, праздника в память о Провозглашении Его Мисси. Это великое Провозглашение можно рассматривать как логическое завершение процесса перемен, начатого Им после возвращения из Сулейманийа, и как прелюдию к окончательному Провозглашению этой Миссии всему миру и его п